Гавань. Рождение Горгиппии

- -
- 100%
- +
Она посмотрела на него. Он не был похож на Алкимаха. В нём не было той тени, которая всегда лежала на лице её мужа. Этот человек был лёгким, как утренний ветер. Она подумала: «Почему бы и нет?»
Они сидели в таверне, и он рассказывал о своих путешествиях. Он был купцом, плавал в Египет и на Крит. Он говорил о море, о звёздах, о чужих землях. Она слушала и думала о том, что мир большой, и в нём есть место для новой жизни. Она не любила его — но она чувствовала, что может снова дышать.
Вечером, когда они прощались, он взял её руку и сказал:
— Я уезжаю через три дня. Я не знаю, когда вернусь. Но если ты захочешь — я возьму тебя с собой.
Она замерла. Эти слова были почти дословным повторением того, что сказал ей Алкимах в их последнюю ночь. Но в голосе этого человека не было страха — только приглашение.
Она улыбнулась и ответила:
— Я не поеду. Но спасибо, что предложил.
Он не настаивал. Он просто кивнул и ушёл.
Эвридика осталась у моря. Она не хотела бежать. Она хотела остаться — и быть собой. Она поняла, что дом — это не место, где ты живёшь. Это место, где ты можешь не убегать.
Она смотрела на закат и думала: «Я не простила его. Но я перестала ждать. И это — моя сила».
Прошло ещё два года. Эвридика перестала считать дни, перестала вслушиваться в шаги на улице, перестала ждать. Она просто жила.
Её лавка разрослась — теперь она торговала не только льном, но и шерстью, крашеными тканями, которые привозили из Милета и даже из далёкого Египта. Она научилась торговаться, распознавать обман, чувствовать цену. Её руки стали увереннее, голос — твёрже. Люди на рынке называли её «Эвридика из дома ткачей» — не как жену Алкимаха, а как самостоятельную женщину, которая знает своё дело.
Она вставала затемно, раскладывала товар, торговалась, смеялась с покупателями, спорила с другими купцами. К вечеру она возвращалась домой, ужинала одна, зажигала масляную лампу и дошивала то, что не успела днём. Иногда она ловила себя на том, что напевает — старую мелодию, которую пела её мать. И не сразу понимала, что поёт.
Это была хорошая жизнь. Не лёгкая — но хорошая.
Однажды весной, когда море было особенно синим и чайки кричали громче обычного, она стояла у своего прилавка и раскладывала новый отрез — тёмно-синий, как ночное небо. Ткань была дорогой, крашенной в далёких землях. Она провела по ней пальцем, чувствуя прохладу и гладкость.
— Красивая ткань, — сказал голос рядом. — Сколько?
Она подняла глаза. Перед ней стоял мужчина. Не молодой, но и не старый — лет сорока, с сединой на висках и внимательными глазами. Одет он был просто, но со вкусом. На поясе висел кошель, в руке — деревянная трость, которой он постукивал по земле, как будто считал шаги.
— Десять драхм за локоть, — ответила она.
— Дорого.
— Ткань стоит того. Посмотри — ни одной бракованной нити. Краска не линяет. Тысяча ударов солнца, и она останется такой же синей, как море.
Мужчина усмехнулся. Он взял край ткани, потёр между пальцами, понюхал.
— Хорошая работа. Ты сама ткала?
— Торгую. Ткут другие. Я их выбираю.
— Ты знаешь толк, — сказал он и назвал цену чуть ниже её запроса. Они поторговались, сошлись на середине, и он заплатил, отсчитав монеты с лёгкостью человека, который привык держать в руках деньги.
Он убрал ткань в сумку, но не ушёл. Остановился, посмотрел на неё.
— Я здесь проездом. Из Александрии. Торгую папирусом и пряностями. У меня есть дело в Милете, но я ищу… спутницу. Не для работы. Для разговоров. Ты выглядишь как женщина, которая умеет слушать.
Эвридика усмехнулась.
— А ты как мужчина, который умеет предлагать незнакомкам путешествия.
Он улыбнулся в ответ — открыто, без тени.
— Я не предлагаю тебе уехать. Я предлагаю тебе выпить со мной вина и рассказать, почему ты улыбаешься, глядя на море, но не идёшь к нему.
Она посмотрела на море — и правда, оно было синим и зовущим. Чайки кружили над водой. Где-то вдали, за горизонтом, лежали земли, которых она никогда не видела. Она вспомнила, как Алкимах смотрел на восток, как говорил о новых землях. Она тогда не поняла его. Теперь понимала.
— Хорошо, — сказала она. — Одно вино. Но я не поеду с тобой.
— Я и не прошу.
Они сидели в таверне у причала. Он рассказывал об Александрии, о людях, которые говорят на многих языках, о домах с плоскими крышами, о рынках, где пахнет корицей и шафраном. Она слушала и чувствовала, как внутри неё что-то оттаивает. Не желание уехать — а понимание, что мир большой, и она может выбирать.
Он взял её за руку — легко, почти невесомо.
— Я вижу, что ты не ждёшь кого-то, — сказал он. — Ты просто ищешь. И это хорошо. Искать — значит быть живой.
Она не отдёрнула руку. Посмотрела на его пальцы — сильные, с мозолями от весла, не от пера.
— Ты прав, — сказала она. — Я не жду. Я нашла себя. И это стоит больше, чем любой мужчина.
Он улыбнулся и отпустил её руку.
— Тогда я не буду тебе мешать. Ты — редкая женщина, Эвридика. Если когда-нибудь захочешь увидеть мир — ты знаешь, где меня найти. Я буду в Милете до конца месяца.
Он встал, заплатил за вино и ушёл. Она осталась сидеть у окна, глядя на море. Ветер дул с востока, и она чувствовала знакомый запах полыни — но теперь он не вызывал боли. Только лёгкую грусть, как память о давнем сне.
Она поняла: она не ждёт Алкимаха. Она не ждёт никого. Она просто живёт — и это достаточно.
Вечером она вернулась домой, зажгла лампу и села за прялку. Шерсть была мягкой и тёплой. Она перебирала нити, и в этом движении была тишина, которую она научилась любить.
«Я не хочу быть ничьей женой, — подумала она. — Я хочу быть собой. И теперь я знаю, что это возможно».
Она улыбнулась и продолжила прясть. За окном шумело море — то самое, которое когда-то унесло её мужа. Но теперь она не чувствовала ни горечи, ни обиды. Только покой.
Над крышей её дома сидела чайка и смотрела на неё одним глазом.
Эвридика села за стол поздним вечером. Свеча догорала, и её свет падал на чистый лист папируса. Она держала перо в руке и смотрела на пустой лист. Она не знала, зачем пишет. Он никогда не получит это письмо. Но ей нужно было написать его.
Она начала:
«Алкимах. Я не знаю, жив ли ты. Я не знаю, прочитаешь ли ты это. Я даже не знаю, куда его отправить. Но я должна сказать то, что не сказала тогда.
Ты ушёл. Я не виню тебя. Я злилась — долго, почти год. Но потом я поняла: ты ушёл не от меня. Ты ушёл от себя. И я не могла тебя удержать, потому что ты сам себя не держал.
Я не прошу тебя возвращаться. Я не жду тебя. Я просто хочу, чтобы ты знал: я живу. Я торгую. Я смеюсь. Я бываю счастлива. Иногда, когда ветер дует с востока, я чувствую запах полыни. Я не знаю, что это, но я думаю о тебе.
Ты говорил, что ищешь место, где будешь тёплым. Я надеюсь, ты нашёл его. Я надеюсь, ты нашёл себя. Я надеюсь, ты больше не холодный камень.
Прощай. Я не жду тебя. Но я помню тебя. Эвридика.»
Она посмотрела на письмо. Потом свернула его, перевязала тесёмкой и положила в сундук, где хранила немногие вещи из их общей жизни. Она никогда не отправит его. Но внутри неё стало легче.
Ветер с востока качнул занавеску. Чайка на крыше крикнула — один раз, коротко. Эвридика не подняла головы. Она просто сидела, глядя на море, и знала: она отпустила его. Не его — себя.
ГЛАВА 1. МОРЕ И ПОЛЫНЬ
Корабль вошёл в бухту на рассвете.
Но чтобы понять, как он оказался здесь, нужно вернуться на три дня назад.
Три дня. Именно столько длилось плавание от Милета до этой бухты. Для кормчего Фокида это был привычный маршрут, но для Алкимаха каждый час становился испытанием. Он стоял на носу, вцепившись в перила, и смотрел, как берег Ионии тает за кормой. Сначала исчезли белые стены Милета, потом холмы, потом сама земля — осталась только вода, бесконечная и равнодушная.
Первый день прошёл в молчании. Алкимах почти не говорил с матросами — они были заняты, да и он не хотел мешать. Только старый кормчий Фокид иногда подходил к нему, чтобы удостовериться, что пассажир не страдает морской болезнью.
— Ты как? — спросил он на второй день, когда ветер усилился и волны стали выше.
— Держусь, — ответил Алкимах.
— Это хорошо. Но ты слишком много смотришь в воду. Море не любит, когда на него слишком долго смотрят. Оно начинает казаться бездной.
— А что оно любит? — спросил Алкимах.
— Оно любит, когда его уважают. Когда не боятся, но и не пытаются покорить. — Фокид усмехнулся, обнажив щербатые зубы. — Я плаваю здесь двадцать лет. Море редко говорит, но когда говорит — лучше слушать.
Алкимах хотел спросить, что именно говорит море, но не стал. Он просто кивнул и снова уставился на горизонт.
На третий день поднялся ветер. Волны стали выше, били в борт, и корабль качало так, что Алкимах едва держался на ногах. Матросы суетились, убирали паруса, кричали друг другу. Фокид стоял у руля, спокойный, как скала, и правил судно сквозь шторм.
— Держись! — крикнул он Алкимаху. — Это не буря, просто бриз! Боишься?
— Боюсь, — честно ответил Алкимах.
— Хорошо. Страх — это хорошо. Он держит тебя в живых. — Фокид усмехнулся. — А я видел таких, кто не боялся. Они утонули первыми.
Алкимах сжал перила и смотрел на волны, которые вздымались перед ним, как живые стены. Вода была тёмной, почти чёрной, и в ней отражалось серое небо. На мгновение ему показалось, что он видит своё отражение в воде — не лицо, а что-то другое. Тень, которая ждала его там, за горизонтом.
Внезапно огромная волна накрыла нос корабля. Алкимах потерял опору, его швырнуло о борт, он ухватился за канат, но руки скользили. Он уже почти отпустил, когда почувствовал — амулет под хитоном на мгновение стал тёплым. Не горячим, не ровным — всего на секунду, но достаточно, чтобы он нашёл в себе силы перехватить канат и выкарабкаться на палубу.
Шторм стих так же внезапно, как и начался. Алкимах, мокрый и дрожащий, стоял у перил и смотрел на восток. Там, в серой дымке, начинала проступать земля. Сначала тонкая полоска, потом холмы, потом бухта.
— Мы приплыли, — сказал Фокид, подходя к нему. — Видишь? Это Синдская гавань. Ну, пока ещё не город — просто берег. Но ты сделаешь из него город. Я знаю.
Алкимах посмотрел на кормчего. В его глазах была такая уверенность, что он не решился спросить, откуда тот знает. Он просто кивнул и снова посмотрел на берег. И в этот момент он впервые почувствовал — не умом, а всем телом, — что приплыл не просто на новую землю. Он приплыл домой.
Алкимах стоял на носу и смотрел на восток, туда, где небо встречалось с водой в серой, ещё не тронутой солнцем полосе. Бухта открывалась перед ним медленно, как занавес, который раздвигают невидимые руки. Сначала — узкий проход между каменными грядами, потом — широкая гладь воды, защищённая с обеих сторон холмами. Вода здесь была зелёной и прозрачной, как стекло. На дне виднелись камни, водоросли, стайки рыб, уходящих от тени корабля. А над водой — холмы. Они поднимались полого, покрытые жёсткой, выгоревшей на солнце травой. Кое-где темнели пятна кустарника, и над одним из холмов поднимался дым — тонкий, почти невидимый, но живой. Значит, там были люди. И они уже проснулись.
Алкимах смотрел на это место, и внутри него что-то дрожало. Не страх — предчувствие. Как будто он уже был здесь. Не в этой жизни — в той, которую не помнил. Он сжал перила, и дерево, тёплое от утреннего солнца, ответило ему теплом.
— Красиво, — сказал он тихо, не оборачиваясь.
Фокид, стоявший за спиной, усмехнулся:
— Это просто берег. Но он будет твоим, если ты захочешь.
Ветер дул с берега — сухой, горьковатый, незнакомый. Он был полон запахов, которых Алкимах не знал: травы, растущей на сухих склонах, дыма от очагов, сложенных не по-гречески, и ещё чего-то — тёплого, густого, как дыхание спящей земли. Он вдохнул глубже, пытаясь разобрать этот запах, и почувствовал, как под рёбрами что-то дрогнуло. Будто сердце отозвалось на незнакомый зов.
Он узнал этот запах. Полынь. Та самая, из сна.
Воспоминание пришло внезапно: он стоял на чужом берегу во сне, трава резала босые ноги, а камень на холме ждал его. Там тоже пахло полынью — горькой, сухой, зовущей. Алкимах закрыл глаза на мгновение и позволил этому запаху войти в себя. Он не знал, что это за трава. Не знал, что его ждёт там, за этим берегом. Знал только одно: он уже плыл к этому запаху. Он шёл за ним. И теперь он здесь.
Он вдохнул снова — глубже, до головокружения, — и на мгновение ему показалось, что он слышит голос: не слова, а чувство. Ты пришёл. Или ему просто показалось. Но он запомнил это ощущение.
На мачте, над самым парусом, сидела чайка. Она смотрела на берег одним глазом, не двигаясь, словно ждала чего-то. Алкимах заметил её, но не придал значения — чайки всегда сидят на мачтах. Он не знал, что эта чайка будет сидеть здесь и через день, и через месяц, и через много лет. Он не знал, что она помнит всё.
Корабль, на котором он плыл, назывался «Алкиона». Он был старым, но крепким — торговым судном с одним рядом вёсел и прямым парусом из льняной ткани, пропахшей смолой и солью. Корпус был выкрашен в тёмно-коричневый цвет, местами облупившийся, но доски держались надёжно — Фокид знал своё дело. На палубе громоздились амфоры с оливковым маслом и вином, тюки с шерстью и льняными тканями, несколько бронзовых котлов, связанных верёвками. Всё это Алкимах вёз для обмена — товар, на который он надеялся получить землю.
Матросов было двенадцать. Алкимах запомнил их лица за три дня пути, хотя не все из них удостоили его словом.
Был Ликон — старый моряк, который плавал с Фокидом двадцать лет. Он был молчалив, с обветренным лицом и руками, покрытыми шрамами от канатов. Он не смотрел на море — он смотрел на горизонт, как будто ждал чего-то, чего не видели другие. Когда Алкимах спросил его, что он там видит, Ликон ответил: «Свою смерть. Она всегда там, на горизонте. Но я не боюсь её. Море давно могло забрать меня, но не забрало. Значит, я ещё нужен. Или просто не пришло время».
Был Феокл — молодой грек, который бежал из дому из-за долгов. Он постоянно переспрашивал Алкимаха, правда ли там, куда они плывут, есть земля, которую можно взять. Алкимах каждый раз отвечал: «Не знаю. Но мы попробуем». Феокл смотрел на берег с такой надеждой, что Алкимах отводил глаза. Он знал: этот парень не просто ищет землю. Он ищет прощение. Он ищет шанс начать заново. И Алкимах молился, чтобы этот шанс пришёл к нему.
Был Теон — раб, которого выкупил Фокид. Он почти не говорил, но когда он смотрел на море, в его глазах была такая надежда, что Алкимах не мог на это смотреть без боли. Он знал: этот человек ищет свободу так же, как он сам ищет себя. Теон стоял у борта, сжав поручни, и смотрел на землю, которая вырастала из воды. Его руки дрожали. Он не плакал — он давно разучился плакать. Но Алкимах видел, как его пальцы впиваются в дерево, как будто он боялся, что земля исчезнет, если он моргнёт.
И были другие — те, чьи имена он не запомнил. Но он запомнил их руки, их голоса, их запах. Запах моря и пота, смолы и рыбы. Запах пути.
Позади, на корме, возились матросы. Говорили они на смеси греческого и фракийского, перекрикивались, смеялись, ругались. Пахло от них смолой, потом и рыбой — запах, который Алкимах уже почти не замечал. Только когда ветер менял направление, он ударял в нос с новой силой, напоминая, что он всё ещё на корабле, всё ещё в пути, всё ещё не на месте.
Корабль скользил по зелёной воде, разрезая её носом, как ножом. Киль мягко шуршал по мелким камням на дне — вода здесь была прозрачной, и Алкимах видел, как тени рыб уходят от приближающегося судна. Он смотрел вниз, и ему казалось, что он видит не только дно, но и что-то глубже — тени, скользящие там, куда не доставал свет. Но это, наверное, просто усталость. Три дня в море, три ночи без сна — глаза начинают играть.
Берег приближался. Сначала — тонкая полоска на горизонте, серая, почти неразличимая. Потом — зелёные холмы, поднимающиеся над водой. Потом — бухта, защищённая каменной грядой, и дым очагов за ней. Дым поднимался к небу тонкими струйками и таял в утреннем воздухе. Значит, там жили люди.
Алкимах сжал пальцами перила. Дерево было шершавым, тёплым от утреннего солнца. Он думал о том, что оставил.
Дом с плоской крышей, где он прожил тридцать два года, — теперь он вспоминал его не как место, а как запахи. Запах старого дерева, которое нагревается на солнце. Запах чернил, которым отец писал счета. Запах шерсти, которую пряла Эвридика по вечерам. Запах её кожи, когда она сидела рядом. Он закрыл глаза на мгновение, и эти запахи накрыли его — тёплые, знакомые, ушедшие. Он открыл глаза, и перед ним была чужая земля.
О жене, которая не захотела плыть. О письме под порогом. О том, что он, может быть, никогда не вернётся.
Он не знал, правильно ли он сделал. Но когда он сжал амулет, тот был холодным. И в этом холоде он почувствовал правду: он должен был уйти. Не потому что не любил. А потому что не мог оставаться тем, кем был.
Но когда корабль вошёл в бухту, он почувствовал нечто другое. Земля, которая лежала перед ним, не была просто землёй. Она была живой. Он чувствовал это — как чувствуют тепло, исходящее от тела, которое спит рядом. Она дышала. Медленно, глубоко, как человек, который только что проснулся.
Он снова достал амулет. Камень был холодным, но когда он сжал его в ладони, ему показалось, что холод стал чуть мягче. Не тёплым — просто менее острым, как будто лёд начал таять. Или как будто рука привыкла. Он не знал. Но он запомнил это ощущение.
Корабль коснулся дна. Заскрипели доски. Матросы спрыгнули в воду — вода была по колено, холодная, но не ледяная, — и потянули канаты, закрепляя судно у песчаного берега. Алкимах перелез через борт и ступил на землю.
Песок скрипнул под сандалиями — холодный, влажный после ночного отлива. Он сделал шаг. Ещё шаг. И почувствовал, как под ногами что-то дрогнуло — не землетрясение, не толчок, а едва заметная вибрация, как будто он наступил на спящее тело. Он замер, прислушиваясь к этому ощущению. Оно не исчезало — оно росло, поднималось от ступней к коленям, к груди, и там, под рёбрами, встретилось с тем самым теплом, которое он чувствовал во сне. Как будто земля узнала его. Как будто она говорила: я тебя помню.
Он стоял так долго, что матросы начали переглядываться. Фокид подошёл к нему и тихо спросил:
— Всё в порядке?
— Да, — ответил Алкимах. — Просто… земля. Она тёплая.
— Песок всегда тёплый на рассвете, — сказал Фокид.
— Нет. — Алкимах покачал головой. — Не песок. Земля. Она живая.
Фокид посмотрел на него, как смотрят на человека, который говорит странные вещи, но не хотят спорить.
— Хорошо, — сказал он. — Тогда пойдём, поздороваемся с теми, кто здесь живёт.
Алкимах кивнул и пошёл за ним. Но он ещё долго чувствовал эту вибрацию под ногами — как будто земля продолжала дышать.
Пока Алкимах стоял, вглядываясь в берег, матросы высыпали на песок. Они смеялись, хлопали друг друга по плечам, кричали что-то на фракийском. Феокл спрыгнул с борта первым и упал на колени, касаясь руками земли. Он не молился — он просто прикасался, как будто хотел убедиться, что она настоящая. Теон сошёл последним. Он стоял у воды, не двигаясь, и смотрел на холмы. Его лицо было непроницаемым, но Алкимах видел: он плакал. Тихо, без звука. Слёзы текли по его щекам, и он не вытирал их.
Ликон подошёл к Теону и положил руку ему на плечо. Старый моряк ничего не сказал — он просто стоял рядом, пока тот не перестал плакать. Потом они вместе пошли вверх по берегу, туда, где уже собирались люди.
На берегу уже собирались люди.
Сначала Алкимах увидел только тени — они двигались за дымом, неясные, тревожные. Потом дым рассеялся, и он увидел их лица. Там были мужчины, женщины, дети, старики. Они стояли плотной группой, и в их позах читалось напряжение. Кто-то держал нож, кто-то — палку, кто-то просто сжимал кулаки. Они не знали, кто эти чужаки. И они боялись.
Они стояли у самой воды — мужчины в грубых шерстяных куртках, подпоясанных кожаными ремнями, с бронзовыми бляхами на поясах. Женщины носили длинные тёмные платья, перехваченные широкими поясами, с вышивкой на рукавах. У некоторых на шее висели бронзовые или каменные амулеты — круги, петли, звериные головы. Дети держались за подолы матерей и смотрели широко раскрытыми глазами.
Их было около двадцати. Они не выглядели враждебными, но и не дружелюбными. Просто смотрели. Так смотрят на чужаков, которые пришли неизвестно зачем.
Шёпот пробежал по рядам. Кто-то что-то сказал на своём языке — коротко, резко. Другой ответил. Женщина прижала ребёнка к себе. Старуха, стоящая впереди, сплюнула на песок. Это был не просто жест — это было заявление. Она не хотела их здесь.
Но не все смотрели одинаково. В толпе была старуха — сгорбленная, с лицом, изрезанным морщинами, как старая кора. Она стояла чуть поодаль, опираясь на палку, и её глаза были холодными, как камни на дне реки. Когда Алкимах прошёл мимо, она сплюнула в его сторону. Густая, белая слюна упала на песок в двух шагах от его ног. Она не сказала ни слова — просто плюнула и отвернулась.
Алкимах остановился на мгновение. Он почувствовал, как внутри что-то сжалось — не страх, а что-то другое. Он понял: не все здесь рады ему. Не все готовы его принять. И это будет стоить ему больше, чем он думал.
Он хотел обойти старуху стороной, но что-то заставило его остановиться. Он встретил её взгляд — холодный, враждебный, полный боли. И в этом взгляде он увидел не злость. Он увидел страх. Тот же страх, который он сам носил в себе. Он кивнул ей — коротко, почти незаметно. И пошёл дальше.
Фокид, шедший рядом, тихо сказал:
— Не обращай внимания. Она старая. Она боится.
— Я не обращаю, — ответил Алкимах. — Но я запомню.
Он пошёл дальше. Но взгляд старухи ещё долго стоял у него перед глазами — холодный, оценивающий, как приговор.
Среди синдов выделялся один — высокий, с седой бородой и деревянным посохом в руке. Он стоял впереди всех, опираясь на посох, и его глаза — светлые, почти прозрачные — смотрели на Алкимаха без страха и без любопытства. Просто смотрели. Так смотрит камень на волну, которая бьётся о него сотни лет.
Рядом со старейшиной стояла женщина. Молодая, с тёмными волосами, заплетёнными в тугую косу, и светлыми глазами — такими же, как у старейшины. Она была одета в длинный тёмный хитон без украшений, но держалась прямо и гордо. Она смотрела на Алкимаха с интересом — не враждебным, не дружелюбным, а внимательным. Как будто она уже знала, кто он такой, и ждала, что он скажет.
Их взгляды встретились. На мгновение — не больше. Но в этом мгновении было что-то, чего Алкимах не мог объяснить. Она смотрела на него не как на чужака. Она смотрела на него как на человека, который что-то ищет. Так же, как она сама. Он не знал, откуда это знание пришло к нему. Но он знал: она тоже ищет. И, может быть, именно поэтому он оказался здесь.
Среди синдов Алкимах заметил ещё одного — молодого воина, стоявшего чуть впереди остальных. Он был крепче других, с коротко остриженными тёмными волосами и шрамом через бровь. В руке он сжимал копьё, и его взгляд был жёстким — открыто враждебным. Он что-то сказал соседу на своём языке, и тот усмехнулся.
— Это Зарина, — сказал Фокид, кивая на женщину. — Дочь старейшины. Она говорит по-гречески. А тот, с копьём, — Таргитай. Её родственник. Говорят, он не любит греков.
— Я заметил, — ответил Алкимах.
Он шагнул вперёд. Земля под ногами всё ещё дышала. Он чувствовал это. И он знал: это — начало. Начало чего-то, что изменит его жизнь. Навсегда.
Вечером, когда солнце уже клонилось к закату, Алкимах сидел у костра на берегу. Рядом с ним расположились матросы — Феокл, Ликон, Теон. Они молча жевали лепёшки с сыром, запивая их кислым вином. Никто не разговаривал. Все смотрели на деревню синдов, где зажигались огни.



