Божественная леди

- -
- 100%
- +
Такие утешительные предсказания всегда поднимали Эмме настроение: она разделяла беззаботный оптимизм матери. Но сегодня медленно вошла в гостиную, встала на стул, чтобы в последний раз посмотреться в прекрасное овальное зеркало, которое Гревилл повесил на досадно недоступной высоте, потом ещё раз поправила чайный стол и наконец села у окна.
Надежда была к ней сегодня немилостива. Она действительно ужасно тревожилась. Последнее обращение Гревилла сильно подорвало её уверенность. Что, если сэр Уильям разделит его неодобрение? Что, если Гревилл по дороге «настроит его против неё»? Что тогда с нею станет?
Вдали на дороге послышался грохот колёс; сердце сильно забилось. Она бросилась к окну. Нет, всего лишь старый доктор Уайт из усадьбы возвращается из банка. Господи, какой испуг — и напрасно! Снова колёса, новая тревога; Эмма застыла за занавеской, едва дыша. Да, да, наконец! Карета приближалась, неся внутри её незримую судьбу, и с лихостью остановилась перед дверью.
Одну секунду она смотрела, как выскакивает Гревилл, а за ним — высокий мужчина стройной, чрезвычайно изящной фигуры; затем метнулась обратно в кресло и положила книгу на колени. Нет, нет, слишком нарочито, так не годится. Они должны понимать, что она слышала их приезд. Она встала, подумала, встряхнула юбки и с чинной приветливостью направилась в маленькую прихожую. Когда Гревилл открыл дверь, она стояла там, скромная и серьёзно-собранная, готовая приветствовать их. Инстинкт подсказал верно. Это было само совершенство.
Сэр Уильям вошёл следом, и вместе с ним сквозь открытую дверь проникли дневной свет и летние запахи сада. Перед собой он увидел тихую девушку в белом, с голубыми лентами и розовой розой, приколотой к косынке, скрещённой на груди. В полусвете прихожей она казалась совсем юной, нежной и свежей, как букет первоцветов. Таково было первое впечатление: невинность, юная грация, застенчивая мягкость, которую легко испугать и которая нуждается в ободрении. Она приблизилась, опустив глаза; Гревилл взял её руку и подвёл к нему.
— Эмма, — сказал он с улыбкой и вложил её руку в руку сэра Уильяма.
Она по-прежнему не поднимала глаз; от быстро бьющегося сердца щёки слегка окрасились, а когда сэр Уильям наклонился и по-доброму поцеловал этот бархатный румянец, вспыхнули сильнее. Он не отпустил её руки; она провела его в гостиную, к креслу, которое так заботливо снабдила мягкими подушками в ожидании старого и почтенного гостя. Как ни старался Гревилл, он не мог убедить её, что его «дорогой Гамильтон», которому перевалило за пятьдесят, не обязательно стоит на пороге дряхлости.
— Бедный старый господин! — сказала она с сердечным сочувствием. — Мы устроим его поудобнее, непременно! Он любит скамеечку для ног, Гревилл?
Даже Гревилл увидел забавную сторону положения и предоставил действительности самой всё исправить.
Теперь пытливый взгляд Эммы проник сквозь заслон каштановых ресниц, и она увидела одного из самых красивых мужчин, каких встречала в жизни. Он не мог быть благороднее Гревилла — это было невозможно, — но равнялся ему в благородстве и превосходил более добродушным презрением к людям, которых обстоятельства не одарили так же щедро. Презрение Гревилла было сознательным; у сэра Уильяма — совершенно непринуждённым и естественным, не осознаваемым им самим как презрение и потому бесконечно более внушительным.
Столь очевидная вещь не требовала подчёркивания. Он думал о ней не больше, чем о своём дыхании или сердцебиении. Гамильтон из княжеского шотландского рода, завсегдатай дворов всю свою жизнь, порфирородный — рождённый в пурпуре, так сказать, — кем мог считать обыкновенного гражданина этот благодушно-равнодушный взгляд, если не неизбежной помехой в жизни Великих?
И было ещё многое: образование, культура, развитая до высшей степени, положение законодателя вкуса, безошибочное суждение об искусствах, успех у женщин, неторопливое дипломатическое мастерство при дворе ленивых удовольствий. Чего недоставало, чтобы сэр Уильям был очарователен?
Ничего, ничего! Даже Гревилл рядом с ним выглядел немного накрахмаленным, немного зажатым, слишком категоричным, слишком… да, в этом спокойном, умудрённом светом обществе он становился угловатым. Сэр Уильям со смехом опустился в кресло, отказался от подушек и устремил взгляд, острый при всей своей солнечной приветливости, на Эмму, которая плавно заняла место за чайным подносом и уняла шипение чайной урны.
Взгляд, скользивший по красотам Греции и Рима, прекрасным в нетленной бронзе и мраморе; взгляд, обозревший прекраснейших женщин современного мира, измеривший их совершенства и оценивший каждую прелесть, — теперь остановился на Эмме.
Она налила ему чай и предложила бутерброды, с благодарностью заметив по выражению Гревилла, что угощение ему понравилось. Розовыми пальцами сняла зелёные чашечки с ягод клубники, посыпала собранную горкой сладость сахаром и полила густыми сливками, ложившимися складками, — всё в спокойном молчании. Она чувствовала, знала, что делает именно то, что нужно, и делает безупречно, но не подозревала: сама Природа заставляет свою дочь в совершенстве исполнять роль. Она приписывала всё собственному уму, хотя даже при всём старании не смогла бы поступить иначе, и смиренно надеялась понравиться великому человеку.
Она понравилась. Он не сводил с неё глаз; раз или два пропустил слова Гревилла, раз или два забыл, о чём говорил сам, и поймал ускользавшую мысль за хвост. Гревилл, сначала несколько уязвлённый этой рассеянностью, наконец понял её причину и молча торжествовал. Эмма понимала всё.
Когда чай был выпит, она встала и подошла к Гревиллу.
— Я унесу чай и вымою чашки. Это поможет маме, а чашки у нас самые драгоценные, сэр Уильям. Можно мне идти, Гревилл?
— Разумеется, если потом вернётесь.
Гревилл был милостив, но не поднялся, чтобы открыть дверь, хотя она направилась к ней с заварочным чайником. Поспешность сэра Уильяма послужила ему укором: тот легко, словно мальчик, вскочил с кресла и с улыбкой распахнул дверь перед Эммой.
— Как, прекрасная хозяйка чайного стола полагает, что я ничего не сделаю взамен восхитительного угощения? Тысячу раз нет! Гревилл, поднос для неё тяжёл.
Вдвоём они сложили всё на поднос и наконец проводили её за дверь, стоя по обе стороны, словно щитодержатели на гербе. Дверь за нею закрылась.
— Теперь мы можем поговорить! — сказал Гревилл и придвинул кресло к своему родственнику.
ГЛАВА 7 ОБСУЖДЕНИЕ
Первым его словом было:
— Ну?
Он остро взглянул на сэра Уильяма, с наслаждением откинувшегося в кресле. В комнате ещё стоял запах клубники и слабый аромат женского платья. За окнами лужайка затихла в угасающем солнечном свете.
Сэр Уильям не торопился.
— За всю жизнь я не видел женщины такой красоты. Лицо, фигура, краски — совершенство. Манеры очаровательны. Вы подготовили меня к чему-то необыкновенному, но ни о чём подобном я и не мечтал. Господи, какая потеря! В любом другом положении она стала бы красавицей европейской славы.
— Но, дорогой мой Гамильтон, вы должны понять: когда я взял её к себе, она была совсем не такой. Что она была красива, я признаю, но у Фетерстонхо это была необученная, довольно шумная деревенская девчонка. Я застал её ссорящейся с ним по малейшему поводу, готовой резвиться, словно добродушный мальчишка, с мужчинами, которых он приглашал, слишком полагающейся на свою красоту и недостаточно заботящейся о ней. Право, я замечал даже, что её ногти нуждаются в уходе. Но я почувствовал ту же потерю, какую чувствуете теперь вы, и перед вами результат четырёх лет тщательного воспитания; я мог бы почти сказать — творения.
— Если творения, то могу лишь поставить вас рядом с Фидием. Право, ваш шедевр превосходит его творения. Более совершенной красоты я не видел. Однако, нисколько не умаляя ваших способностей, должен сказать, дорогой мой Гревилл: и сама девушка должна обладать необыкновенными дарованиями. И неужели рассказанное вами о её прошлом — правда? Никогда ещё не видел лица, которое так выражало бы привлекательную скромность.
Гревилл принялся за разбор.
— Совершенная правда. Возможно, поскольку она сама мне доверилась, я даже не знаю всех её приключений, хотя проверил рассказ расспросами. Но особенность Эммы вот в чём: поочерёдно она становится всем — всем, чем захочет или что подскажут обстоятельства. Она инстинктивно видит роль, которая понравится, и играет её превосходно; поэтому всегда владеет своей публикой. Я ясно выражаюсь?
— Вполне. Вы хотите сказать: кто бы ни создавал картину, она всегда оказывается в ней.
— Именно. Полагаю, в этом и заключался секрет всех великих актрис в истории, не говоря о великих куртизанках. Будьте уверены, Аспасия убедила своего возлюбленного, что была глубоким государственным умом, равно как обладала выдающимися дарованиями в поэзии, музыке и искусстве.
— И она ими обладала.
— Ничуть! — сказал Гревилл со своим холодным презрением к женщинам. — Она лишь ловила его луч, как зеркало ловит солнце, и ослепительно отражала его обратно. Соедините эту способность с женским обаянием и красотой — и весь мир будет ослеплён.
— Однако вы не ослеплены?
— Я прожил с нею четыре года. Знаю, как действуют пружины, — назидательно ответил Гревилл. — И всё же она необыкновенна. Думаю, при благоприятных обстоятельствах ей нет ничего недоступного. То есть ничего, что её трогает. Она могла бы стать великой актрисой — настолько выразительна. Заговорите с ней о Сиддонс, и в одно мгновение она превзойдёт саму Сиддонс своей позой: жуткая леди Макбет, крадущаяся к убийству. Напомните о миссис Джордан — и перед вами воплощённая комедия, сплошной лукавый смех.
Сэр Уильям задумался, глядя на кресло, которое недавно занимала Комедия, и на её портрет с печальными глазами над камином.
— Мне представляется, — наконец сказал он, — что за столь долгое время вы, быть может, настолько привыкли к этим качествам, что несколько притупилось ваше понимание их истинного значения. Ведь поскольку женщина всегда в большей или меньшей степени живёт за чужой счёт…
Здесь устами доброго господина заговорил восемнадцатый век!
— …мы не должны ожидать от неё больше возможного. Но когда эти свойства достигают описанной вами высоты, они становятся тем, что для женщины можно назвать гением. А если пьедесталом служит красота, вы получаете женщину, которую мир запомнит.
— Её прошлое это исключает, — сказал Гревилл с холодной уверенностью. — Аспасий больше не существует. В обществе для них нет места. Есть Помпадур, единственное искусство которых — торговать должностями; есть политические красавицы вроде герцогини Девонширской и миссис Кру; есть отвратительные синие чулки. И прежде чем к женщине вообще станут относиться серьёзно, от неё требуется некоторая благопристойность.
— Самой малой доли благопристойности хватит надолго, если соединить её с красотой, — заметил сэр Уильям, и губ коснулся краешек циничной улыбки.
Если бы Дух Комедии примостился на кресле, которое совсем недавно занимала Эмма, он, надо полагать, тоже улыбнулся бы, увидев двух серьёзных джентльменов, обсуждающих судьбу женщины, которой предстояло решить их судьбы. Право, Дух Трагедии тоже мог бы присоединиться к собранию и оживить печальные, далеко провидящие глаза портрета над камином.
— Разумеется, её прошлое и настоящее закрывают перед нею почтенные двери, — продолжил сэр Уильям, — но немало других остаётся открыто. Она ещё может приобрести своего рода неофициальное влияние, которое окажется полезным для вас, если вы дадите ей подходящее окружение.
— Не для меня. Мои обстоятельства этого не допускают. И именно о том я хочу посоветоваться с вами, дорогой мой Гамильтон: как расстаться с нею, причинив ей наименьшую боль и обеспечив наилучшее содержание, какое я могу себе позволить, — а оно, с сожалением признаюсь, будет весьма скромным.
Сэр Уильям посмотрел на него в крайнем изумлении.
— Как, мужчина тридцати с небольшим лет — и расстаться с такой сиреной? Вы намекали на это, но теперь, когда я её увидел, мне трудно поверить. Вы отправились на поиски самой Венеры? Или она больше вас не любит?
— Не любит?
Гревилл был задет.
— Не преувеличу, если скажу, что она любит меня страстно. Нрав у неё вспыльчивый, но я мог бы почти сказать: если провинится, ползёт к моим ногам за прощением. И более послушной, податливой ученицы никогда не существовало. Нет, нет, затруднение не в этом. Мои долги серьёзно меня тревожат. Выбора нет. Я должен жениться и остановился на даме, подходящей во всех отношениях. Но незачем объяснять вам: в городе, где известно всё, я должен расстаться с Эммой прежде, чем сделаю официальное предложение. Я охотно оставил бы всё как есть. Но вы понимаете?
— Понимаю, — сказал Гамильтон. — Дилемма щекотливая. Но если расстанетесь, пусть это будет окончательно. Я всегда был против продолжения подобных связей после брака. Очень немногих жён можно убедить отнестись к этому равнодушно; а когда муж в значительной степени зависит от состояния жены и условия брачного договора строги… Что ж, человеку, желающему покоя, подробности ни к чему.
— Совершенно согласен. Нет, расставание будет окончательным.
— Полагаю, речь об одной из дочерей Миддлтона. Вчера герцогиня Аргайл говорила мне нечто подобное.
— Сплетни!
Гревилл пожал плечами.
— Но да, от вас у меня нет тайн. Это вторая дочь. Думаю, при вашей поддержке дело удастся довести до конца.
— Поддержка, разумеется, будет! — с горячей сердечностью ответил сэр Уильям. — И я вполне разрешаю вам заверить лорда Миддлтона, что вы мой наследник.
Гревилл сжал его руку с искренней благодарностью.
— Но брак, дорогой мой Гамильтон? Вы всё ещё молодой, привлекательный мужчина, и я надеюсь, искренне надеюсь увидеть вас вновь счастливым в собственном семейном кругу.
— Я никогда больше не женюсь, — серьёзно и печально сказал сэр Уильям. — Вы знаете не хуже меня преданность и набожность вашей тётушки. Она была святой на земле и образцом всего прекраснейшего в женском характере. Заменить её невозможно, и я не стану пытаться. Нет, скажите лорду Миддлтону: моё решение твёрдо. Что до долгов… Но это обсудим позднее. Каковы ваши намерения относительно Эммы?
Гревилл задумался. По правде говоря, он ещё не сформулировал их даже для себя. Концертная эстрада, опера, театр — все эти мысли теснились в голове, но каждая требовала обучения, которого он не мог оплатить. Кроме того, ради своих интересов у Миддлтонов он вовсе не желал каким-либо образом руководить её делами или создавать впечатление, будто между ними сохранилась хоть тончайшая нить привязанности. Он изложил это дяде, и некоторое время они обсуждали затруднение.
— Её голосу нужна итальянская школа, — сказал Гревилл. — В нём есть именно та чистая, лёгкая яркость, которая вполне соответствует итальянскому вкусу. Это обеспечило бы ей будущее. Но не будем торопиться. Вы должны её услышать. В музыке вы гораздо более совершенный знаток, чем я; быть может, я переоцениваю её способности. Завтра приглашу сюда учителя пения, и вы рассудите. Позвольте мне позвать её обратно. Она придумала прелестное маленькое развлечение, которое, уверен, вы одобрите. Принимает необыкновенные позы и превращает себя в изящные маленькие скульптуры. Можно ли развить это в представление, которое приносило бы доход… Но вы сами увидите.
Глубоко заинтересованный сэр Уильям согласился, и Эмму позвали оттуда, где вдалеке слышался звон фарфора.
Она легко вбежала, а за нею — маленькая собачка: идеальная молодая замужняя племянница, отрада пожилого дяди, ибо именно такой она видела себя в эту минуту. То же впечатление мгновенно передалось сэру Уильяму.
Она придвинула к нему низкое сиденье и заговорила теми тихими флейтовыми нотами, которые пленяли слушателя независимо от того, произносила она умные речи или пустяки. Ей непременно хотелось услышать о Неаполе, о его большом доме. А королеву он и в самом деле видел? Она красива? Часто ли носит корону? Неаполь так же прекрасен, как в книге с картинками у Гревилла? И о, если бы ей когда-нибудь, когда-нибудь удалось его увидеть!
Сэр Уильям был очарован. Он не видел причин, почему его племянница Эмма — ведь иначе он и не может её называть — не могла бы однажды приехать и насладиться красотами этой страны апельсинов и мирта. Он не знал, чего окажется больше: её восхищения или восхищения ею; вероятно, второго.
— Ибо, — сказал он, — как ни прекрасны итальянки, в них есть однообразие. Одни и те же великолепные чёрные глаза сверкают на каждом лице. Одни и те же волнистые волосы цвета воронова крыла венчают каждый лоб; почти можно сказать, что одинаковые тонко изваянные черты составляют правило. Поэтому каждой приходится выделяться выражением лица и манерами. Но вы, дорогая моя Эмма, обладаете красотой их самых знаменитых античных изваяний, а великолепие ваших тёплых каштановых красок и фиалковых глаз — сейчас они кажутся именно такими — немедленно выделит вас среди других. К тому же Гревилл подробно рассказывал мне о ваших искусствах, а среди итальянских красавиц они редки: те достаточно глупы, чтобы верить, будто одна красота способна навеки приковать мужчину.
— Она могла бы удержать только дурака, — сказала Эмма, мгновенно загоревшись в ответ на эту мысль. — Образованным, учёным мужчинам вроде вас и Гревилла нужно гораздо, гораздо больше. О, сэр Уильям, я действительно старалась, но буду стараться ещё усерднее, чтобы заслужить и ваше одобрение, и одобрение Гревилла и стать женщиной, владеющей всеми искусствами.
Так шёл разговор, а Гревилл, сидевший немного в стороне, наблюдал за ними. И когда он увидел, как прозрачные глаза излучают доверие и нежность к его дяде, а немолодые глаза сэра Уильяма теряются в их ясной глубине, в уме его сверкнула мысль — столь стремительная и ошеломляюще ясная, что он слышно перевёл дух и удивился, как прежде не подумал об этом.
Сэр Уильям не должен жениться: это разрушило бы его собственные планы. Но сэру Уильяму предстояло пройти сквозь тысячу соблазнов, ведущих к обручальному кольцу. Достаточно было посмотреть на него, чтобы в этом убедиться. Кроме того, женское общество было необходимостью его жизни. Вдовец из палаццо Сесса вовсе не был его отшельником: ни один человек не любил больше веселье, развлечения, множество разнообразных интересов.
А Эмма — изысканное современное воплощение античности, помпейская танцовщица, всплывшая из тёмных мёртвых веков, чтобы очаровать современный мир; Эмма с её сводящей с ума красотой, с позами и жестами, по желанию повторявшими все статуи и картины, которыми восхищался сэр Уильям; Эмма с её хрустальным голосом, способным пленить его столь страстно любимым бельканто; и прежде всего Эмма с её постыдной историей, раз и навсегда исключавшей брак, — вот совершенное решение!
Несравненная спутница одиночества сэра Уильяма; для Эммы — положение любимицы пожилого мужчины, который не пожалеет ни расходов, ни средств для развития её дарований; для него самого — свобода, свобода и приятная возможность выглядеть человеком, оказавшим огромную услугу любящему родственнику! Он погрузился в глубокие размышления, пока те продолжали тихо беседовать, всецело увлечённые встречей.
Кажется ли непростительной порочность ума, допускающего подобные соображения? Летописец нравов и обычаев другого века не берётся сравнивать их с нынешними, как и материализм восемнадцатого столетия — с чистым идеализмом и возвышенными правилами поведения в подобных делах, свойственными двадцатому. Однако и у Гревилла были свои мерки совести, каковы бы они ни были. Совесть не вмешивалась в удовольствия, которым джентльмен решал предаваться, но зато настаивала на соблюдении некоторых правил при их устройстве.
Обращение сэра Гарри Фетерстонхо с Эммой было отвратительно в глазах Гревилла. Жестокость, грубость, открытая неверность даже любовнице — всего этого его правила не допускали ни на минуту. Неверность жене, на стороне которой стоял бы свет, была делом гораздо менее серьёзным; впрочем, он разумно надеялся избежать и её, если жена окажется ему по душе. К маленькой Эмме он также относился доброжелательно и надлежащим образом, хотя по праву вовсе не обязан был о ней заботиться. Счета за обучение малышки оплачивались исправно, и отказаться от этого обязательства он не думал. Наконец, ничто не заставило бы его бросить Эмму, не обеспечив её нужд должным образом.
И если материализм, переодетый в парик и очки старой девы Благоразумия, указывал, насколько проще было бы, если бы её содержание взял на себя другой человек, в чьей доброте можно не сомневаться, — разве эта мысль была настолько неестественна, чтобы какой-нибудь обвинитель поднялся и назвал его не благословенным, а совсем напротив?
Как бы то ни было, следует признать: это разрешало все его затруднения — если удастся убедить Эмму взглянуть на дело здраво. Однако прежде, чем такое станет возможным, потребуется крайняя, самая деликатная осторожность.
Дойдя до этой мысли — а двое других дошли до той степени доверительности, когда Эмма робко положила руку на колено посла, впитывая каждое его слово, — Гревилл со своей обычной методичностью снабдил озарение ярлыком, упаковал его блеск и уложил в мысленную ячейку, чтобы легко извлечь при необходимости. Затем прикрыл тревоги приятной улыбкой и спросил сэра Уильяма, не хочет ли тот увидеть аттитюды, которые Эмма однажды придумала в мастерской Ромни, приведя художника в восторг. Она весело побежала наверх за своими нехитрыми принадлежностями.
— Она совершенно обворожительна! — сказал сэр Уильям с восторгом, редким у столь искушённого светского человека. — Самая очаровательная спутница. Умная, восприимчивая, безупречная слушательница…
— Разве я не говорил? — отозвался Гревилл со своей неторопливой улыбкой. — Но умоляю, дорогой мой Гамильтон, не избалуйте её. Пока это самое непосредственное, самое неизбалованное создание на свете, и я никогда не перекармливал её сладкими похвалами. Заставьте её слишком задумываться о себе — и роса исчезнет с розы.
— Совершенно верно, но кто способен смотреть на неё и сохранять благоразумие? От всей души жалею вас, если вы должны её отпустить. И ради мисс Миддлтон — холодной девушки с правильными чертами, без огня, без искры!
— Не воля, а бедность моя соглашается, — процитировал Гревилл, пожав плечами.
В эту минуту вошла Эмма в белом одеянии, лишь прихваченном на талии и ниспадавшем длинными прямыми складками, столь дорогими сердцу любителя классической древности, сэра Уильяма. Короткие рукава открывали округлые руки; на одной висел венок искусственных роз, в другой был бубен.
— Совершенная гречанка! Стойте, постойте там, у самой двери, одну минуту! — воскликнул восхищённый знаток. — Боже мой, какая поза!
Она мгновенно застыла в дверном проёме: длинные складки торжественно ниспадали вокруг неё, лицо было спокойно, как смерть, — дышащая статуя. И пока он смотрел, едва зарождавшаяся улыбка коснулась уголков её совершенных губ и поползла вверх, словно свет, пока не достигла глаз. Затем с нежным вскриком она прыгнула вперёд, бросила розы к ногам и вскинула руку с бубном, заставив его зазвенеть. Так и замерла — вся жизнь и сияние, пойманные на волне танца; каждый лёгкий член выражал совершенное движение, хотя на мгновение обратился в мрамор. Помпейская танцовщица, цветок дерзости любви, живой расцвет мёртвой цивилизации.
— Я взял эту позу с вазы, которую герцогиня Портленд недавно купила у вас, и назвал её «Помпейская танцовщица»: раскопки сейчас вызывают некоторый интерес. Вам нравится? — спросил Гревилл, понизив голос.
— Божественно! — коротко прошептал сэр Уильям, тяготясь словами и сосредоточив все чувства на видении.
— Что же вы сказали бы, если бы увидели это в надлежащем виде! Ромни устроил в мастерской освещение: сильный свет падает слева, она стоит в огромной картинной раме и…
Он заметил, что сэр Уильям не слушает, и замолчал. Вся душа того была в глазах.
Вскоре Эмма склонилась в сторону, плавно опустилась на пол и села, положив подбородок на мягкую ладонь. Длинный сияющий локон упал вдоль шеи; задумчивые глаза, озёра печали, следили за далёким, далёким кораблём, исчезавшим в туманной дали. Ариадна смотрела вслед отплывающему Тесею, уносившему с собой все её радости.
Думала ли она о своём давнем моряке? Подхватывала ли прошлые переживания и превращала их в нынешнюю красоту? Или черпала из какого-то глубокого колодца древнего, таинственного опыта, предшествовавшего рождению и недоступного ни её собственным догадкам, ни чужим? Никто никогда не узнал. Она и сама не знала. Это существовало — так же неизбежно, как деревья повторяют древнюю симфонию цветения, а радость возвращается из прошлого с каждым новым кругом года.
Таково было лишь начало знаменитых Аттитюдов, которым позднее предстояло пленить мир. Но даже в этом виде они лишили зрителя речи. Он увидел их впервые и сразу законченными — в отличие от Гревилла, знавшего их зарождение и спорившего и с Ромни, и с Эммой о расположении складки, повороте кисти и прочем. Сэру Уильяму они явились чудом совершенной красоты.








