- -
- 100%
- +
— Что они несут? — спросил я.
— Ничего, — сказала Соня. — Они идут так, как идут люди, которые учат дорогу наизусть. Не несут. Запоминают. — Она провела пальцем по стеклу, не рисуя ничего, просто провела, как проводят рукой по воде, чтобы убедиться, что вода на месте. — Я думала, я считаю строки. Оказывается, я считаю, как они лягут. Кто кому. Кто куда. Город учит раздачу наизусть — и учится быстро, я за ним не поспеваю.
Она помолчала. Потом повернулась ко мне, и глаза у нее были те, что бывают у нее, когда счет сошелся не в ее пользу.
— Их больше, чем нас.
Я слышал эту строчку от нее однажды уже — тогда, когда бродячие только начинали ходить. Тогда она звучала как диагноз. Сейчас она звучала как расписание.
— Запиши, — сказал я вслух. — При всех.
Рита записала — не отходя от тетради, вслух, повторяя: «День пятый. Дыхание — тридцать. Сеть увидена». Мо, стоявшая у плиты, даже не обернулась — она слушала, как ее стены, то есть лучше всех нас.
— Сеть, — сказала Мо, ставя чайник. — Одна строка ходит — это слух. Сто строк ходят по маршруту — это сеть. Сети не вычеркивают, сети провожают до конца и смотрят, куда пришли. — Она обернулась и вытерла руки о передник, медленно, дважды, в одну сторону: дело серьезное, но не крикливое. — Завтра к границе пойдешь ты один, дублер. Не смотреть — слушать. Крюк считает дыру, а ты спроси у него, что он слышит между тридцатью секундами.
— А Соня? — спросил я.
— Соня завтра спит, — сказала Мо. — Счетоводка, которая не спит, считает во сне — а сон, как известно, черновик, который бумага отклонила. Не будем печатать ночное. — Она посмотрела на Соню уже мягче: — Спи, счетоводка. Дневного счета хватит на всех.
Соня кивнула. Я кивнул. Лег спать при свете, как все теперь, — лампа на подоконнике, вторая на крыше конторы горит сама, графа «каждую ночь» не терпит пропусков. Засыпал, пересчитывая: тридцать, тридцать, тридцать. Ритм шел сквозь сон — и где-то между счетами мелькнула мысль, короткая, как вспышка кинокамеры: если город учит раздачу наизусть, то кому он ее потом раздаст?
Вопрос арки сместился. Я заснул на нем — как засыпают на натянутом тросе: спишь, но трос держишь.
Глава 6. «Семь секунд»
Запись пятая. День шестой. Сегодня пишу досье Первого — не заготовку, а досье. Рита сказала: «Половина досье — тоже документ, если половину подписали». Я спросил, кто подписывает половину. Она сказала: «Тот, кто пишет». В этой конторе, сэр, даже утешения идут по графам.
ДОСЬЕ №1. ПЕРВЫЙ НИТЕВОД.
Графа «Приход». Известно: семь секунд. Семь секунд, которые он внес первым взносом, — на них небо держалось три года рассрочки. Не понимаю пока физику: как семь секунд держат небо три года? Но и лампочка Гаффера гудит без проводов, а я перестал задавать вопросы, на которые есть ответ «потому что держали».
[зачеркнуто: семь секунд чего? Времени? Неба? Семь секунд — это же ничто. Человек не успевает] Остановился. Не «ничто». Человек не успевает сказать «все» за семь секунд — а он успел внести. Вот, сэр, в чем ответ: он внес за семь секунд то, на что другие уходят годы. Значит, до взноса он уже был готов. Значит, цена была решена до кресла. Такие цены, боюсь, не выбирают. Их узнают.
Графа «Рассрочка». Три года с Раскола город платил дырами. Дыры — не раны. Дыры — проценты. Записал дословно, со слов держателя: он сказал это так, как говорят формулы, — медленно, чтобы не ошибиться. Я переписал дважды. Формулы, переписанные один раз, съезжают.
Три года процентов. Считаю, как смогу: семь секунд первого взноса, три года рассрочки, процент — дыры. Сколько дыр в городе, сэр, я не знаю. Графоман знает лучше всех, но он считает их по-старому, по разводам, и его число каждый раз другое. Оставлю графу «сколько дыр» пустой. Пустые графы — тоже счет: они говорят, кто еще не пришел с ответом.
Графа «Расход». Все. Записано одним словом в реестре, и вот тут, сэр, я писарь, а не поэт: одно слово «все» — это не расход. Это неподписанный расход. Расход состоит из граф, графы — из единиц. Каковы единицы «все»? У Коллекционера были смерти — считал. У Нины — дни — считал. У третьего — неплатеж, но и тот подал в очередь за числом. А здесь: «все». И подписи нет. Строку, которую не можешь подписать, в архив не сдают — учил меня я сам, год назад, и вот она вернулась, моя же инструкция, как все хорошие инструкции.
[здесь перо стояло долго. Сижу второй час. Писать дальше.]
Писал дальше, к сведению будущего читателя этой тетради (а читатель будущий — это я, послезавтра, он всегда злой): пошел не по графам, а по людям. Спросил Мо. Мо сказала: «Первого я не застала. Гаффер не застал. Мой старший брат, сиротский, помнил крыши с провалами и мамкин голос: «небо дышит, дети, считайте»». Записал. Спросил графомана. Он сказал: «Сэр, я веду счет города со стороны воды, а Первый — со стороны неба. Мы не пересекались. Но в моем блокноте двадцать лет стоит одна и та же графа — «кто платит за небо» — и двадцать лет в ней одна пометка: «не мы». С прошлой недели, сэр, пометка изменилась. Теперь там: «не мы пока»». Записал и это. Графоман, сэр, — единственный счетовод этого города, который обрадовался неизвестности: он сказал, что двадцать лет ждал расхождения и вот оно, родное.
Графа «Статус». Касса. Распластан по подвалам — формулировка держателя, дословно. «А я — без» — собственные слова, которыми он принял счет. Вот сюда, сэр, подхожу к строке, которую не могу подписать, и объясню, почему. Слово «без» я слышал от кассы сам, неоднократно, вслух, при свидетелях. Но в тетрадях конторы нет ни одной строки, которую можно было бы назвать досье кассы — проверял, раздел о кассе, трижды. И вот теперь слово «без» стоит в досье Первого, а Первый, по реестру, — касса. Получается, я написал о кассе досье, не написав о кассе ни слова. Так пишут, сэр, когда пишут про человека, которого нельзя описывать напрямую. Так писали про царя писари старой школы — обходили кругом, и получался портрет из тени. Я писарь новой школы, но тень эта мне знакома: я сам тридцать лет был расходом в чужом досье.
Без — без чего? Записал вопрос и оставил строку открытой. Три графы пустые: «чего», «кого», «сколько». Знаю, что некрасиво — три пустые графы подряд. Но пусть лежат. Дыра, отмеченная честно, лучше строки, придуманной для красоты. Красота, сэр, — это тоже счет, и ведут его люди, которые боятся пустых граф.
Запись пятая с половиной, вечерняя. Досье не закрыто. Глава досье кончается недописанной строчкой — вот она, перед вашими глазами, без подписи: «Первый заплатил за небо тем, что —».
Точка. Дальше слова нет. Я перепробовал все, что есть в тетрадном ящике: тем, что любил. Тем, что берег. Тем, что было. Ни одно не легло, потому что ни одно не называет единицу. Семья — вот единица, которую все называют и никто не считает. Пока не считает. Я полагаю, сэр, вся эта книга от начала до конца — попытка посчитать эту единицу. Полагаю и откладываю. Писарь, который полагает вслух, кончается как газета: уверенно и неверно.
Спросил Кэба — он проходил мимо лотка с Петрухой, перебирали ремни. Спросил, как у постановщиков пишется слово «все». Он не удивился вопросу — Кэб вообще не удивляется вопросам, он встречает их как встречают падения: смотрит сверху вниз и заранее знает, где ляжешь. Сказал: «Все — это когда после дубля не отстегиваешь страховку, потому что некому. У человека — все. У площадки — никогда: у площадки всегда есть мешки следующего дня». Помолчал и добавил то, что говорят, когда фраза весит больше сказанного: «У этого города, я смотрю, мешки кончаются». Петруха, подтверждаю, записал это в свой журнал — он записывает теперь не только клеи ботинок.
Отнес половину досье Рите. Она прочла молча — читает она медленнее меня, но помнит быстрее, — поставила в бордовую тетрадь, в ту самую, которую никому не показывает, и сказала: «Хватит». Потом добавила то, что говорит редко: «Половина, которую нельзя подписать, — лучше целой, подписанной чужой рукой. Сдаю в архив». Спросил, страшно ли ей — хранить досье, которое без подписи. Она сказала: «Страшно — это когда некому переписать. А у меня есть ты». Я, сэр, тридцать лет был черновиком, и вот первая строка, в которой моя черновость названа вслух — а звучит она как должность. Работаю. Не буду плакать — писать. Сдала. Досье лежит у нее, и завтра держатель прочтет его при всех — я видел, как он взял тетрадь, и лицо у него было то, каким бывает у людей, которые получили посылку без адреса и знают, что она их.
Ночью, до лотка, перечитал кассин журнал — она принесла на переписку, как учим: две руки, два экземпляра. Окна треснули ночью четвертого дня: старая сводка вместо новой, два допуска вместо одного. Я спал в трещиноватую ночь и узнал о трещине по перу — оно не дрогнуло ни разу, записываю честно. Графоман весь день ходил как человек, у которого вычитали небесный свод: «Сэр, двадцать лет я сверял эти окна с водой, и вода, сэр, воде — регламент. А небо, выходит, регламенту не подчиняется». Я его записал. Ровно за этой фразой в моей тетради легла строчка, которой не было: «Не подчиняется — значит, боится». [зачеркнуто: кто боится — тот живой] Не мое. Писать, что видел. Видел: графоман не побоялся. Страх у него вычли вместе с уверенностью — осталось чистое любопытство, а любопытство, сэр, — это счет без процентов: растет сам и ничего не требует.
А я вечером сижу у лотка. Лампочка гудит «ля», ровно, без пауз. Спрашивал у нее, сколько весит слово «семья». Гудит «ля» — вопрос, видимо, не по адресу, или адресат молчит из тех же соображений, что и я: не знает единицу. Записал вопрос без ответа. Вопросы без ответов, сэр, — тоже счет. Они показывают, где кончились наши графы.
Завтра держатель скажет свое первое «нет». Я не знаю, какое оно будет — я больше не пишу первым. Но тетрадь я открою заранее. Рядом писать — значит быть готовым к чужому голосу раньше, чем он прозвучит. Так учила восьмая. Так держимся.
Глава 7. «Нет»
Досье лежало на столе три часа, и все эти три часа контора делала вид, что работает.
Я понимал ее. Я сам делал вид: ходил от окна к окну, проверял лампы — все горели, горят уже неделю без пропуска, — разговаривал с Кэбом о ремнях, с Петрухой о клеях ботинок в траве у стены. Крюк с полудня считал на границе — в линейке дня, между тридцатью четырьмя секундами, тоже было место для моей нерешительности. Соня сказала вдруг, глядя в окно:
— Тени сегодня ходили быстрее. Сеть учится у нас, ангел. Мы сегодня нервничали — она сегодня нервничает.
Я кивнул. Перед тем как сесть за стол, я подошел к окну, к Соне. Она знала, зачем я подошел, — она всегда знала, зачем к ней подходят, за минуту до того.
— Я скажу «нет», — сказал я. — Первой цене. Семьей платить не стану.
— Знаю, — сказала она. — Ты пришел спросить, правильно ли. — Она помолчала, подбирая слово, как всегда, по одному. — Я считаю тени, ангел, а не правильность. Правильность считает город. Но я скажу, что вижу: у тебя тень одна, и она идет за тобой, а не впереди. Значит, платишь ты сам, не за чужого. Для этой конторы — правильно.
— А для книги?
— Для книги я не считаю, — сказала Соня. — Книга — не тень. Она — то, от чего тени ходят.
К полуночи я сел за стол.
Досье принес Черновик, в бордовой тетради Риты — так и не подписанное, с точкой вместо последнего слова. Рита читала его мне вслух, при всех. Таков был порядок, который мы выработали еще в ту пору, когда книга впервые начала тяжелеть: ничего о книге — не молча, ничего о счете — в одиночку.
— «Досье первое. Первый Нитевод», — читала Рита. — «Приход: семь секунд. Рассрочка: три года, проценты — дыры. Расход: все. Статус: касса».
Она читала ровно, как читают реестры, но я слышал, как контора слушает: Соня у окна замерла с неподнятой рукой, Черновик стоял у стены, как стоял тридцать лет, — вплотную, будто стена держалась на нем, а не он на стене. Мо мешала чайник, не разливая.
— Цена известна, — сказал я. — Первый заплатил семьей. Семь секунд он внес тем, что любил.
— Полного описания нет, — сказал Черновик. — Три графы пустые. Я не могу подписать единицу.
— Знаю, — сказал я. — И не надо подписывать за меня.
Я открыл книгу. Она лежала на графе «Расход:» и ждала — книги умеют ждать, они терпеливее людей, у них нет мочевого пузыря и совести. Я положил ладонь на страницу. Тепло было привычное, рабочее.
— Я не плачу семьей, — сказал я вслух.
Контора не вздрогнула. Я сказал еще, потому что сказанное раз — это еще не «нет», а просто фраза, а «нет» должно стоять как мешки:
— Нет.
Книга приняла слово — я почувствовал, как оно легло, строчкой, моим почерком, который я не писал. «Нет», — теперь это лежало в ней навсегда, первая строка в графе, которую контора открыла вчера и которую Рита уже успела назвать в своей серой тетради. Я слышал за спиной, как Рита пишет: «День седьмой. Нет — первое».
И тут книга сделала то, чего не делала ни разу за все время, что я ее вел.
Под моей строчкой, не моим почерком — ровным, чистым, как печать в паспорте, — проступила строка:
«Чем?»
Я убрал руку. Строка осталась. Черновик подошел ближе, наклонился — и я впервые видел, как писарь отодвигается от чистого листа: он сделал полшага назад и сказал тихо:
— Этой строки не писал никто.
— Вижу, — сказал я.
— Я имею в виду, — он сглотнул, — никто из нас. Из живых. Почерк не мой, не Ритин, не держатель. Я знаю все руки этой конторы. Эта рука — не наша.
— Опиши ее, — сказал я. — Как досье. Ровно.
— Ровная, — сказал он и криво усмехнулся. — Как чек. Я опишу. Почерк, который пишет вопросы, сэр, — это почерк того, кто привык, что на его вопросы отвечают.
Мо поставила чайник и сказала то, что положено говорить дверям, когда в комнате появляется новый голос:
— Вопрос записан. Отвечать не обязан. Кто спросил — тот подождет.
— Книга не ждала никогда, — сказал я.
— Книга ждала всегда, — сказала Мо. — Просто ты заметил. — Она обвела нас взглядом. — Свет не гасим. Ночь теперь наша. А завтрашний обед будет вовремя, потому что паника, сэр, сытой не бывает. Ночь — ночью, а обед — по расписанию.
Ночь была наша. Контора сидела при свете до рассвета — не потому что боялась, а потому что таков был наш ответ на вопрос, который никто не писал: мы остались при лампах. Рита переписывала досье в третий экземпляр. Черновик писал рядом — я видел, как он дважды открывал тетрадь на «Чем?» и дважды закрывал: писать рядом можно многое, но не строку, которой нет в твоей графе. Соня спала два часа у окна, и тени за окном ходили мимо как ни в чем не бывало — сеть продолжала учить дорогу, ей было не до наших «нет».
Кэб принес в полночь мешки — не разгружать, а «держать при нас», как он сказал: «Если вопросы лезут из книг, Браун, пусть видят, что у нас все калиброванное». Петруха поставил у двери два карабина, завернутых в промасленную бумагу, — я не стал спрашивать, зачем. В этой конторе некоторые решения принимались без обсуждения, и они всегда оказывались правильными: так работает бригада, где страховку не отстегивают.
Графоман пришел на рассвете — его позвали с моста, он примчался в одном воротнике. Выслушал, посмотрел на строку, помолчал и сказал то, что говорят счетоводы вместо ругательств:
— Книга спросила. Знаете, что это значит, сэр? Это значит, она больше не фиксирует. Она ведет диалог. А диалог, сэр, — это когда оба считают.
— Тогда будем считать громче, — сказал я.
Он кивнул, открыл блокнот на свежей странице и замер: страница за ночь заполнилась сама — не вся, но ровно настолько, чтобы графоман присвистнул и сел.
— Входящие, — сказал он. — Шесть штук за ночь, сэр. Обычно за ночь — одна, реже ноль. Я не буду записывать это как расход. Я запишу это как то, чему у меня нет графы. — Он помолчал и добавил уже свое: — Книга спросила вас, а ночь ответила ей сама. Вот, сэр, что значит живой город: в нем даже входящий поток умеет вступать в разговор.
Утром Рита вписала в серую тетрадь итог: «День седьмой. Нет — первое. Книга спросила: «Чем?» Ответ не внесен». Потом добавила строку, которую вписывает, когда счет идет не по ее графам: «Входящий поток ускорился. Графы нет. Отметила». Черновик принес мне свое описание почерка вопроса — короткое, в три строки, без единой зачеркнутой: он, видимо, писал его до рассвета, пока не вышло ровно. Так делают писари, когда боятся того, что описывают.
Я позавтракал у Мо — обед был вовремя, как и обещано, — и пошел спать при свете. Засыпая, думал о вопросе. Хороший он был, в самую точку: я отказался от чужой цены, и книга этим не смутилась — она просто открыла чистую графу и ждала. Кто считает вслух — того не вычеркнуть. А кто отвечает вслух — тот вносит.
Я еще не отвечал. Двадцать два дня оставалось не отвечать — и все двадцать два я знал, что ответ, как обычно в этой бухгалтерии, узнаю позже, чем захочу, и раньше, чем буду готов.
Перед сном я перебрал оставшиеся три цены — как перебирают мешки перед большим дублем: по очереди, не задерживаясь. Нина заплатила тридцатью годами себя — по дням. Третий не платил вовсе. Коллекционер платил смертями. Три цены, и каждая лежала в своей графе, как лежат чужие страховки в чужих шкафах: трогать можно, примерять нельзя. Я подумал о стороже за гаванью, у которого лежало единственное, что от Нины осталось на виду, — ее имя. Имя, которое никто не произносил три года, кроме нас. Две недели у нас еще было до этого разговора — я тогда еще не знал, что он будет. Но досье уже лежало на столе, и табличка «Самообслуживание», как сказала бы касса, висела на двери этого досье заранее. Я заснул, перебирая: семья — нет. Дни — ? Неплатеж — ? Смерти — ?
За дверью, до самого утра, контора считала вслух. Я засыпал под этот счет, как когда-то засыпал под гул верхних дорог, — с тем только различием, что верхние дороги никогда не спрашивали, чем я собираюсь платить.
Глава 8. «Ночь давления»
[ДЕЖУРНАЯ КАССА — журнал осмотра, день восьмой]
Дыхание, утро: тридцать. Подтверждено двумя счетчиками: Крюк снял на границе до рассвета, журнал подтвердил у кабинки после. Между нами, сэр, с этой цифрой все честно: ступень сорвана по расписанию, а не по панике. Расписание страшнее паники. Паника кончается, а расписание доводит до конца.
Крюк сдает смену так, как сдают инструмент: отметил, подписал, отошел на три шага. Спросила, устал ли. Сказал: «Первый день, когда считаешь за двоих, не устаешь. Первый день — радостный». Отметила. Будут и второй, и третий — радость у счетчиков кончается раньше, чем цифры. Хорошо, что он не знает. Люди держатся на незнании ровно столько, сколько нужно, чтобы держаться.
За день, дневное: обход краев по графику. Сегодня ходили Соня с Черновиком — она смотрит, он пишет, пара, как мы с графоманом, только помоложе. Вернулись с одной строчкой: сторожка за гаванью горит огоньком, сторож на пороге, считает вслух прохожих, хотя прохожих нет. Черновик записал его слова дословно: «Раз. Два». Это не слова, сэр, это работа: кто считает пустую дорогу, тот держит ее от пустоты. Отметила сторожу по заслугам: три года он держит имя Нины, как я когда-то держала дыры — один на один. Между нами, кассами этой истории, завязался уже целый узел: мы все держим что-то одно, и все одно — чужое.
За день: способ ушел по руке и имени, при свете, при свидетелях. Держатель передал, человек принял, оба сказали вслух — я была рядом, грела чайник у лотка, видела. Каждая передача — строчка. Книга тяжелеет ровно на вес строчки, а строчки, сэр, легки, пока их немного. Я считала вечером на ощупь: вес книги не пугает. Пугает скорость, с которой тяжелеющее становится привычным. Все опасные вещи, сэр, сначала становятся привычными, а уж потом опасными.
Спросила у держателя, видит ли он, что поток ускорился. Сказал: «Вижу. Фон, не цифра». Записала словосочетание: «фон, не цифра». Точное. Входящие сейчас — как дыхание за спиной: не считаешь, а оно считает тебя.
[ДЕЖУРНАЯ КАССА — журнал осмотра, ночная]
Ночь давления. Пишу по ходу, строки короткие, рука — моя, свидетели — есть.
Твари двинулись в полночь. Не рывком — шагом, как движутся те, кто три года ждал разрешения. Первый ряд прошел десять шагов и встал. Встал — и стоит. Записала: они пробуют не стену. Они пробуют нас. Стена отвечает сама, а вот нас надо проверить.
Игроки за ними — ряды не дрогнули. Рукава длинные, лица — не смотрела, сэр, лиц мне не записывать, это не моя графа. Записываю только, что они стоят лицом к городу. Всю ночь — лицом к городу. Помните их прежние ночи: лицом к стене. Перевернулись, сэр. Не нападая — перевернулись.
Крюк считает вслух. Слышно из кабинки: тридцать, тридцать, тридцать. Темп не сорвал ни разу. Отметила за него: когда счетовод не срывается в ночь давления, он больше не счетовод — он граница.
Кэб привел бригаду к полуночи — не к стене, к свету: фонари вдоль края, мешки у постов, как положено. Стояли всю ночь. Площадка, сэр, — это тоже стена, только с калькуляцией. Петруха ходил между постами с журналом и пересчитывал фонари: сорок семь из сорока семи. Я слышала его отчет Кэбу из кабинки: «Свет весь. Считается».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




