- -
- 100%
- +
Вероника оттаскивает Эви за плечо. Танцовщица сопротивляется — вырывается, толкает учёную локтем. Вероника охает, но не отпускает.
Калеб снова смотрит.
Мужчина во дворе падает на колени. Кричит — глаза широкие, рот открыт. Потом хватается за голову. Пальцы запускаются в волосы — и вырывают клок.
Кровь. Калеб видит кровь, которая течёт по лицу мужчины, но тот не обращает внимания. Он бьёт себя по голове. По лицу. По груди.
— Вирус, — шепчет Вероника. — Быстро. Очень быстро.
Лицо мужчины начинает меняться. Не сразу — сначала кожа сереет, набухает, будто под неё закачивают жидкость. Потом черты лица «стекают» — нос расплющивается, губы растягиваются, открывая дёсны, зубы выпадают и тут же растут новые — крупнее, жёлтые, острые.
Руки. Калеб не может отвести взгляд от рук. Пальцы удлиняются, суставы выворачиваются, ногти чернеют и загибаются — роговые пластины длиной в два сантиметра, похожие на когти.
Мужчина падает на четвереньки. Его позвоночник хрустит — слышно даже сквозь перископ, вернее, Калеб видит, как выгибается спина, как позвонки перестраиваются. Одежда трещит по швам — тело увеличивается, мышцы набухают, рвут ткань.
— Боже, — Эви закрывает лицо руками. Она не смотрит в перископ, но её воображение рисует картины. — Боже, сделай что-нибудь!
— Что я должен сделать? — Калеб не отрывается от окуляра. — Выходить туда — значит стать таким же.
— Ты можешь застрелить его! Избавить от мучений!
— Из пневматического ружья, которое у нас есть? Перископ не выдержит выстрела из автомата, разлетится на куски. А если я открою дверь, чтобы выстрелить на улицу, они ворвутся внутрь.
Эви бьёт кулаком в стену. Костяшки мокнут от холодной влаги, но боли она не чувствует. Только гнев. Гнев, который мешается со страхом, с отвращением, с чем-то ещё — с тошнотворным любопытством.
— Мы же не можем просто стоять и смотреть! — кричит она.
— Можем, — говорит Вероника спокойно. — И будем. Потому что, если мы выйдем, умрём не только мы. Умрёт надежда на то, что кто-то останется человеком.
Мужчина во дворе перестаёт кричать. Из его горла вырывается нечто среднее между лаем и рыком. Он встаёт на задние лапы — теперь он почти два метра ростом, сгорбленный, с длинными руками, которые касаются земли. Он поворачивает голову — лицо неузнаваемо, осталась только тень человека.
Он смотрит прямо в объектив перископа.
Калеб отшатывается.
Дрожит.
Автомат дрожит в его руках.
Он закрывает глаза и видит семь лиц. Мартинес. Харрис. Вашингтон. Фергюсон. Ли. Рамирес. Гарсия.
«Я вытащу хоть кого-то», — думает он. — «Клянусь».
За дверью, на лестнице, Эви начинает тихо плакать. Вероника обнимает её за плечи.
Ригги остался внизу. Он сидит на ящике и смотрит в потолок. Его губы шевелятся.
— Семнадцать, — шепчет он. — Восемнадцать. Девятнадцать. Я всё ещё считаю.
Снаружи — наверху — раздаётся топот. Множество лап. Или ног. Или того и другого.
И тишина.
Глава 2: Эволюция лжи
8:15
Калеб стоит у стальной двери, ведущей на лестницу к смотровому посту, и слышит, как его собственное сердце отбивает ритм похоронного марша. Автомат всё ещё в руках — пальцы побелели, вцепившись в цевьё так, будто оружие может спасти его от того, что он только что видел.
Эви стоит, напротив. Глаза красные, щёки мокрые, но слёзы уже высохли — остались только дорожки на пыльном лице. Коса растрепалась, тёмные пряди прилипли к вискам. Она сжимает и разжимает кулаки. Ногти впиваются в ладони.
— Открой дверь, — говорит она. Голос низкий, почти рык.
— Нет.
— Там был человек. — Эви делает шаг вперёд. — Человек, который просил о помощи. А ты просто смотрел. Мы все смотрели.
— Я смотрел, чтобы понять, насколько опасно.
— Опасно? — Она смеётся — горько, с надрывом. — Ты называешь это «опасно»? Он превратился в монстра у тебя на глазах! Ты видел, как его лицо стекло, как кости хрустели! А ты говоришь «опасно»!
— Эви, — Вероника пытается вмешаться, положить руку на плечо танцовщицы, но та сбрасывает ладонь, как насекомое.
— Не трогай меня! — кричит Эви. — Вы оба — вы такие же, как эти твари! Снаружи! Вы смотрите на смерть и ничего не чувствуете! У тебя — Вероника, — она поворачивается к учёной, — у тебя вместо сердца пробирка! А ты, Калеб, — её палец упирается ему в грудь, прямо в то место, где под курткой спрятана фотография, — ты просто трус!
Слово повисает в воздухе, тяжёлое, как свинец.
Тишина длится три секунды.
Калеб делает шаг вперёд — медленно, плавно, как хищник, который не спешит, потому что жертва уже обречена. Эви не отступает. Она поднимает подбородок, сжимает губы, смотрит прямо в его глаза.
— Что, правда глаза режет? — шепчет она.
Калеб бьёт кулаком в стену.
Не в лицо Эви — в бетон. Кулак врезается в серую поверхность с глухим, мокрым звуком. Бетон не поддаётся — это не гипсокартон, не фанера, это военная крепость, которая выдержала холодную войну. Но звук… звук такой, будто кто-то ударил молотом по мокрой глине.
Эви вздрагивает, когда кулак проходит в сантиметре от её щеки. Она чувствует ветер от удара — воздух толчком ударяет в лицо.
Она смотрит на стену.
Осталась вмятина. Глубокая, сантиметра два, с трещинами вокруг. Кровь — костяшки Калеба разбиты, кожа содрана до мяса. Алая жидкость течёт по бетону, смешиваясь с пылью и солью, оставляя тёмные разводы.
— Трус, — повторяет Калеб. Голос тихий, спокойный, почти ласковый. — Ты назвала меня трусом. Хорошо. Объясни мне, Эви. Объясни, как выглядит храбрость. Это когда я открываю дверь, выхожу во двор, и меня разрывают на части тридцать тварей? Это храбрость? Или это идиотизм?
— Это лучше, чем сидеть здесь и ждать, пока они сами войдут!
— Они не войдут. Дверь герметичная. Засовы — рельсы. Они не вскроют.
— Откуда ты знаешь? Ты видел, что они делают с людьми! Ты видел, как этот мужик превратился! Если они смогли перестроить кости за пять минут, они смогут открыть грёбаную дверь!
— Нет, — Калеб качает головой. — Не смогут. Потому что для этого нужен интеллект. А то, во что он превратился… — он замолкает, подбирает слова. — Там нет человека. Там только мясо. Мясо, которое двигается и убивает. Но оно не думает.
— Ты уверен?
Калеб смотрит на свою разбитую руку. Кровь капает на бетонный пол. Капля. Ещё капля.
— Нет, — признаёт он. — Но я надеюсь.
Эви отворачивается. Закрывает лицо ладонями. Плечи трясутся — от плача.
— Мы ничем не отличаемся от них, — говорит она в ладони. — Ничем. Если мы перестанем помогать людям… если будем сидеть здесь, пока снаружи кто-то кричит… то мы такие же монстры. Просто в другой форме.
Вероника подходит к ней. Осторожно, как к дикому животному.
— Эви, послушай меня. — Голос учёной мягкий, но твёрдый. — Мы не можем спасти всех. Мы не можем спасти никого, если умрём сами. Ты хочешь помогать — правильно. Ты хочешь сохранить человечность — благородно. Но человечность включает в себя и самосохранение. Мёртвый герой никому не нужен.
Эви убирает руки от лица. Её лицо — опухшее от слёз, но взгляд уже другой. Не злой. Усталый.
— Ты когда-нибудь танцевала, Вероника? — спрашивает она.
— Что? Нет. Я биолог.
— А я танцевала. И знаешь, чему нас учили в первую очередь? Не пируэтам. Не растяжке. Страху. Нас учили, что страх — это не враг. Это топливо. Ты можешь бояться, но ты должна выйти на сцену и сделать так, чтобы никто не заметил. — Она вытирает лицо рукавом футболки. — Сейчас я вышла бы на сцену. А вы — вы прячетесь за кулисами.
Калеб поднимает автомат, передёргивает затвор.
— Я не прячусь. Я готовлюсь. Есть разница.
— Какая?
— Прячется тот, кто не знает, что делать. А я знаю. Мы сидим здесь, ждём помощь, и остаёмся живыми. Это план. Это не трусость. Это стратегия.
— Стратегия, — Эви кривит губы. — Ты бы ещё сказал «тактика». Военные термины, чтобы звучать умно.
— Не умно. Правильно.
Внизу, в общей комнате, Ригги начинает тихо напевать. Мотив незнакомый — не песня, скорее молитва на неизвестном языке. Звуки гортанные, с щёлканьем, похожие на птичий щебет.
Калеб бросает взгляд на лестницу.
— Ригги, заткнись! — кричит он.
Напев прекращается.
Тишина.
Эви смотрит на вмятину в стене. Смотрит на кровь Калеба на бетоне. Смотрит на его руки — они не трясутся сейчас. Сейчас он спокоен, как удав перед броском.
«Интересно, — думает она. — Что он сделает, когда помощь не придёт? Через неделю. Через месяц. Когда кончится еда».
Вслух она не говорит ничего.
***
8:40
Вероника снова у перископа.
Эви осталась внизу — спустилась по лестнице, села на свой ящик в углу, обхватила колени руками. Не плачет. Не говорит. Просто смотрит в одну точку на стене — туда, где трещина в бетоне напоминает очертания материка.
Калеб стоит у двери, держа автомат наготове. Глаза не отрываются от перископа.
— Что там? — спрашивает он.
Вероника не отвечает минуту. Две. Потом отходит, выпрямляется, поправляет очки треснувшей линзой.
— Он ушёл, — говорит она. — Вернее, она.
— Кто?
— То, во что он превратился. Оно ушло в сторону тюремных корпусов. Но сначала…
— Что сначала?
Вероника снимает очки, протирает стёкла подолом свитера. Без очков её глаза кажутся маленькими, заплывшими, уставшими.
— Сначала оно посмотрело в перископ. Прямо в объектив. И… я не знаю, как объяснить. В его глазах было узнавание. Не осознанность, нет. Но что-то. Понимание, что за ним наблюдают.
Калеб качает головой.
— Тебе показалось. Стекла грязные.
— Я учёный, Калеб. У меня не бывает «показалось». Я видела то, что видела. — Она надевает очки обратно. — Регрессивный вирус. Быстрая мутация. Я читала о чём-то подобном в диссертации одного японского коллеги в 2018-м. Он изучал эффект деактивации генов, отвечающих за неокортекс. При определённых условиях…
— Вероника, — перебивает Калеб. — Говори по-человечески.
Она вздыхает. Смотрит на него поверх очков.
— Он делает нас австралопитеками за пять минут. Регресс. Не эволюция вперёд — назад. Гоминиды, только очень агрессивные. Генетическая память включает механизмы, которые спали миллионы лет. Мы становимся тем, кем были до того, как научились говорить, думать, жалеть.
— И как это остановить?
— Никак. Ты просто ждёшь, пока твоё тело не перестроится полностью. Нервные окончания перестраиваются в первую очередь — поэтому они не чувствуют боли. Кости идут следом — поэтому так быстро меняется форма черепа и позвоночника. Мышечная ткань… — она замолкает. — Мышечная ткань просто набухает. Не растёт, нет. Меняет плотность. Становится жёстче, как каучук.
Калеб сглатывает. Горло сухое, язык прилипает к нёбу.
— Тот мужчина… сколько ему оставалось?
— С момента заражения до полной трансформации? Я видела три фазы. Первая — кожа сереет, появляется тремор. Вторая — кости начинают хрустеть, конечности удлиняются. Третья — завершение. У него это заняло… четыре минуты? Пять?
— Четыре минуты, — говорит Калеб. — Я засёк. От первого крика до того, как он встал на четвереньки.
— Значит, агрессивный штамм. Молниеносный. — Вероника трёт переносицу. — Обычно процесс занимает несколько часов. Но этот… этот разработан, чтобы убивать быстро.
— Разработан? — Калеб поворачивается к ней. — Ты сказала «разработан»?
Вероника молчит. Слишком долго.
— Вероника.
— Это неважно сейчас.
— Это важно. Ты сказала «разработан». Кем? И зачем?
Учёная смотрит на свои руки. На пальцы — тонкие, с обкусанными ногтями, с чернильными пятнами от старых записей.
— Я не знаю точно, — говорит она. — Но у меня есть гипотеза. И она тебе не понравится.
— Мне уже ничего не нравится. Говори.
— Возможно, это не случайность. Возможно, этот вирус… кто-то создал его специально. Чтобы очистить планету. Оставить только тех, кто сможет адаптироваться. Или тех, кто не заразится.
— Таких нет?
— Таких… — Вероника запинается. — Я не знаю. Может быть, есть единицы. Может быть, дети. Или люди с определённым генным маркером. Я не знаю.
Калеб отворачивается. Бьёт кулаком по стене — той же рукой, что уже разбита. Кровь брызгает на бетон.
— Твою мать, — шепчет он. — Твою мать.
Эви внизу поднимает голову. Слышит его голос. Слышит, как он ломается на последнем слове — не от страха, от ярости.
Она встаёт, идёт к лестнице.
— Что там? — кричит она.
Никто не отвечает.
Она поднимается наверх. Видит Калеба — он стоит, прислонившись лбом к стене, сжав автомат так, что костяшки побелели. Видит Веронику — та сидит на корточках, обхватив голову руками. Очки съехали на лоб.
— Что случилось? — повторяет Эви.
Калеб поднимает голову. Его глаза — красные, с лопнувшими сосудами. На щеках — не слёзы, пот.
— Ничего, — говорит он. — Просто реальность.
Эви подходит к перископу. Заглядывает.
Двор пуст. Только тёмные пятна на бетоне — там, где кровь мужчины смешалась с грязью. И клочья волос, которые он вырвал сам. И осколки зубов.
— Где он? — спрашивает она.
— Ушёл, — говорит Вероника, не поднимая головы. — К остальным.
— К остальным?
— Ты думала, он один? — учёная поднимает глаза. — Эви, их там сотни. Может быть, тысячи. Они приходят из города. Они заражают друг друга. Они превращаются и собираются в стаи.
— Стаи, — повторяет Эви. Слово звучит чужеродно. Словно Вероника описала волков или гиен. Не то, что полчаса назад было человеком.
— Стаи, — кивает Вероника. — У них есть иерархия. Альфа-самцы. Может быть, даже… что-то вроде матки. Как у насекомых.
— Боже, — Эви отходит от перископа. — Боже, боже, боже.
— Прекрати, — Калеб выпрямляется. — Прекрати ныть. Ты хотела правды? Ты её получила. Мы в аду. Мы заперты в бункере, а снаружи — тысячи тварей, которые хотят нас сожрать или превратить в таких же. Помощь не придёт, потому что тем, кто должен был её прислать, плевать. Мы одни. Всё. Точка.
Он поворачивается и идёт вниз по лестнице. Шаги гулкие, тяжёлые.
Эви смотрит ему вслед.
— Ты сдаёшься, — говорит она тихо.
Калеб останавливается. Не оборачивается.
— Нет, — говорит он. — Я принимаю реальность. Это разные вещи.
Он уходит.
Эви остаётся наверху с Вероникой. Учёная всё ещё сидит на корточках, глядя в пол.
— Почему он так? — спрашивает Эви.
— Потому что он был военным. Они учат принимать неизбежное. — Вероника встаёт, поправляет очки. — И потому что он уже потерял один отряд. И боится потерять этот.
— Но мы не его отряд.
— Для него — мы. Потому что больше никого нет.
Они спускаются вниз.
***
9:00
Общая комната кажется меньше, чем обычно. Или это просто чувство после того, что они увидели.
Калеб сидит за столом, перевязывает разбитую руку. Пальцы всё ещё трясутся — он не может справиться с бинтом, полоска ткани выскальзывает из рук, падает на пол. Он поднимает её, пытается снова. Снова выскальзывает.
Эви стоит в дверях и смотрит.
— Дай помогу, — говорит она.
— Не нужно.
— У тебя руки трясутся. Ты не завяжешь даже узел.
— Я сказал, не нужно.
Но Эви уже подходит. Садится на корточки перед ним, берёт бинт. Пальцы у неё тонкие, гибкие, танцовщицы — они двигаются быстро и точно, накладывая бинт на разбитые костяшки. Калеб замирает. Смотрит, как она работает.
— Ты делала это раньше, — говорит он.
— В клубе часто были драки. Я подрабатывала медсестрой для танцоров. Пластырь, лёд, бинты. Всё как тут, только музыка громче и света больше.
Она завязывает узел. Аккуратно.
— Готово.
Калеб смотрит на свою руку. Бинт белый, быстро пропитывается кровью, становясь розовым.
— Спасибо, — выдавливает он.
— Не за что.
Она не встаёт. Остаётся на корточках, глядя ему в лицо. Изучает. Морщины у глаз, седые волосы на висках, шрам на подбородке — от пули? от осколка? Она не спрашивает.
— Ты боишься? — спрашивает она.
Калеб молчит.
— Я боялась на сцене, — продолжает Эви. — Каждый раз. Перед выходом. Стою за кулисами, слушаю музыку, и сердце колотится так, что кажется, его слышно в зале. Дрожь в коленях. Руки холодные. Иногда меня тошнило.
— И что ты делала?
— Выходила. Потому что иначе какой смысл? Если я останусь за кулисами, я никогда не узнаю, смогу ли я. Адреналин — это наркотик, Калеб. Самая сильная дурь. Лучше любого кокса, чище любого экстази. Когда ты на грани, когда твоя жизнь висит на волоске, ты чувствуешь себя… живой. По-настоящему. Не как здесь — в этом бетонном гробу.
— Здесь другая грань.
— Та же самая. Смерть — она одна. Не важно, умрёшь ли ты от пули монстра или от передоза на сцене. Главное — как ты чувствуешь себя до.
Она пододвигается ближе. Колени касаются его коленей.
— Я хочу что-то почувствовать, Калеб. Что-то, кроме страха.
Он смотрит на неё. На её лицо — бледное, с припухшими после слёз веками. На её губы — сухие, потрескавшиеся, но всё ещё красивые, всё ещё манящие. На её шею — тонкую, с синей жилкой, бьющейся в такт сердцу.
— Что ты предлагаешь? — спрашивает он.
Эви наклоняется вперёд.
И целует его.
Не нежно. Не романтично. Грубо, почти агрессивно — впивается губами, кусает нижнюю губу, пока не чувствует вкус крови. Металлический, солёный, настоящий. Калеб не отвечает первые две секунды — замирает от неожиданности. Потом его руки сами поднимаются, обхватывают её талию, притягивают ближе.
Эви стонет в поцелуй — не от удовольствия, от облегчения. Наконец-то что-то происходит. Наконец-то не просто слова, не просто ожидание, не просто страх. Действие.
Она отрывается от его губ, смотрит в глаза. В трёх сантиметрах.
— Если мы умрём, — шепчет она, — я хочу хотя бы раз трахнуть мужика, который не ссыт.
Калеб сглатывает. Его руки на её талии дрожат.
— Ты не в себе, — говорит он.
— Я никогда не была в себе. Я танцовщица. Вся моя жизнь — быть не в себе.
Она снова целует его, теперь жёстче. Её пальцы запутываются в его волосах — коротких, жёстких, с сединой на висках. Она тянет за них, заставляя запрокинуть голову, и прикусывает его кадык. Калеб издаёт низкий, горловой звук — не то стон, не то рык.
— Эви, — его голос хриплый. — Не здесь. Не сейчас.
— А где? В спальнике? В душевой? — она смеётся ему в шею. — Какая разница, Калеб. Бетон везде одинаковый. Холодный. Серый. Ты хочешь умереть девственником?
— Я не девственник.
— Тогда тем более.
Она расстёгивает его куртку. Пуговицы — большие, пластиковые, поддаются легко. Под курткой — футболка, серая, старая. Эви тянет её вверх, открывая живот — мускулистый, со шрамами, с дорожкой тёмных волос от пупка ниже.
Калеб перехватывает её руки.
— Эви, стоп.
Она замирает.
— Что? — её голос резкий. — Не хочешь? Или боишься, что я расскажу Веронике?
— Не в этом дело.
— А в чём?
Он смотрит на её руки в своих — худые, с длинными пальцами, с грязью под ногтями.
— Дело в том, что, если мы это сделаем, это уже нельзя будет отмотать назад. Ты станешь моей ответственностью.
— Я и так твоя ответственность.
— Нет. Сейчас ты — гражданская, которую я защищаю. А после… — он замолкает. — После будет по-другому.
Эви высвобождает руки.
— Ты слишком много думаешь, — говорит она. — Это тебя и убивает.
— Это меня и держит в живых.
Она откидывается назад, садится на пол, скрестив ноги. Проводит рукой по волосам — коса совсем растрепалась, тёмные пряди падают на лицо.
— Ладно, — говорит она. — Не хочешь — не надо. Но предложение остаётся в силе.
— Я запомню.
— Запиши, а то забудешь. У стариков память плохая.
Калеб почти улыбается. Почти.
Сверху, с потолка, доносится скрежет — снова. Но теперь тише, дальше. Твари уходят. Или затаились.
Эви поднимает голову вверх.
— Они нас слышат? — спрашивает она.
— Не знаю.
— А если слышат? Если они понимают, что мы здесь?
— Тогда нам конец.
Она смотрит на него. В её глазах — не страх. Любопытство.
— Знаешь, — говорит она. — Раньше, когда я танцевала, мужчины смотрели на меня как на мясо. Глаза такие же, как у тех тварей. Голодные. Хищные.
— И что ты делала?
— Улыбалась. Потому что я знала — я им не принадлежу. Они смотрят, а я танцую. Я веду.
Она встаёт, одёргивает футболку, поправляет штаны.
— Сейчас я тоже веду. Помни об этом.
И уходит в свой угол за парусину.
***
9:30
Их прерывает Ригги.
Подросток появляется в дверях общей комнаты бесшумно — никто не слышал его шагов. Он стоит, сутулый, в своей грязной куртке, и держит в руках свёрток бумаги.
— Нашёл, — говорит он. Голос тихий, хриплый.
— Что нашёл? — Калеб встаёт из-за стола.
Ригги подходит ближе. Разворачивает бумагу — это старая карта, пожелтевшая, с надрывами по краям. Формат А3, склеенная из четырёх листов. На ней — схема подземных коммуникаций. Коллекторы. Тоннели. Технические этажи.
— Это было у начальника тюрьмы, — говорит Ригги. — Под половицей в его кабинете. Я нашёл вчера, но не показывал. Хотел проверить.
— Проверить что? — Вероника подходит ближе, наклоняется над картой. Очки съезжают на кончик носа.
— Проверить, не врёт ли карта. Я ходил вниз. До первого коллектора. — Ригги тычет пальцем в нижний левый угол. — Здесь вход. Я его открыл. Он не заперт.
Калеб смотрит на карту. Коллектор проходит под тюрьмой, ведёт на восток, к окраинам города. На карте отмечены ответвления. Одно из них помечено красным крестом — «Объект 17, склад военного имущества».
— Склад, — читает Вероника. — Военный склад. Возможно, там есть противогазы. Средства защиты. Может быть, даже лекарства.
— Или патроны, — добавляет Калеб. — И еда.
Эви выходит из-за парусины. Волосы заплетены заново, лицо чистое.
— Вы хотите идти в эти… коллекторы? — она смотрит на карту. — Туда, где темно и узко? Где эти твари могут быть везде?
— Там может быть выход, — говорит Ригги. — Тоннели ведут за пределы тюрьмы. Может быть, мы сможем выбраться.
— Или заблудимся и умрём от голода в темноте.
— Или, — Ригги поднимает голову. Его глаза — старые, выцветшие — смотрят на Эви с неожиданной серьёзностью. — Или мы найдём способ защититься. Противогазы — это не только защита от газа. Фильтры могут задерживать споры вируса, если он передаётся воздушно-капельным путём.
Вероника кивает.
— Он прав. Вирус может мутировать. Сейчас он передаётся через слюну и кровь. Но если он станет аэрозольным… тогда защита нужна каждому.
Калеб смотрит на карту. Проводит пальцем по линии коллектора.
— Сколько идти до склада?
— Два километра, — говорит Ригги. — По карте. Но в реальности — дольше. Там могут быть завалы. Обрушения.
— И твари.
— И твари, — соглашается Ригги.
Калеб поворачивается к Веронике.
— Что думаешь?
Учёная трёт переносицу. Снимает очки, протирает их, надевает обратно. Медлит.
— Если мы останемся здесь, умрём. Через месяц — от голода. Через неделю — если твари вскроют люк. Если мы пойдём… у нас есть шанс. Небольшой. Но есть.
— Я не хочу идти, — Эви складывает руки на груди. — Я не хочу в темноту. Не хочу слышать, как они скребутся рядом.
— Тогда оставайся, — Калеб смотрит на неё. — Я не заставляю.
— Ты не можешь бросить меня здесь!
— Могу. Если ты не хочешь идти, ты не идёшь. Это твой выбор.
Эви кусает губу. До крови.
— Ты мудак, — говорит она.
— Знаю.
— Если я пойду… ты будешь защищать меня?
— Буду.
— До конца?
Калеб смотрит на карту. На красный крест. На свои руки — перевязанные, в крови.
— До конца, — говорит он.
Ригги сворачивает карту. Кладёт её в карман куртки.
— Надо идти сегодня, — говорит он. — Световой день кончается через пять часов. В коллекторах нет света — только фонарики. У нас три фонарика. И два запасных комплекта батареек.
— Оружие? — спрашивает Вероника.
— Два автомата, дробовик, три пистолета. Патронов — примерно по два магазина на ствол.
— Мало, — Калеб качает головой. — Если нас встретят твари… мы продержимся минут десять. Может быть, пятнадцать.
— Тогда не будем встречаться с ними, — говорит Ригги. — Я знаю путь. Я чувствую.
— Что ты чувствуешь? — Эви смотрит на подростка.
Ригги молчит. Трёт шею — там, где тик.
— Где они, — говорит он наконец. — Я чувствую, где они. И где их нет.
— Ты бредишь.
— Может быть. Но я пока не ошибался.
Калеб смотрит на Ригги долго. Изучает его лицо — с желтизной белков, с неестественно гладкой кожей для подростка. Изучает его руки — с длинными пальцами, с ногтями, которые кажутся слишком толстыми.




