Развод с драконом

- -
- 100%
- +

Глава 1. Соляная Гавань
Узел держит не верёвка. Узел держит твоё слово — а моё однажды признали ложью при всей гавани.
Я думала об этом каждый раз, когда вязала, и в то утро тоже, стоя по щиколотку в холодной воде на отмели Соляной Гавани. Ветер шёл с зюйд-веста, тяжёлый, набитый солью под завязку, как мешок контрабандиста, и небо на горизонте уже сворачивалось в тот грязно-зелёный жгут, который рыбаки у нас зовут «вдовьим платком». Под таким платком тонут. Если, конечно, рядом нет узловязки.
Рядом была я. Хотя многим в Низовье до сих пор не нравилось это произносить вслух.
— Мэрит! — заорал с мостков старый Гесс, перекрикивая прибой. — «Чайка» не дойдёт! Их сносит на Зубья!
Я не подняла головы. Я смотрела на свои руки и на шнур в них — девять прядей просмолённой пеньки, заплетённых через мои же пальцы так, что любой посторонний увидел бы только спутанный обрывок снасти, а я видела карту ветра. Грозовой узел не вяжется глазами. Он вяжется нутром. Ты ловишь в петлю не верёвку, а тягу воздуха над водой, и каждый перехлёст — это слово, сказанное буре: сюда нельзя, а сюда можно, а здесь подожди.
— Вижу, что сносит, — сказала я. — У меня глаза есть, Гесс.
— Так свяжи им дорогу, прах тебя забери!
— Вяжу.
Я говорила ровно, потому что с бурей нельзя говорить иначе. Буря чует дрожь в голосе, как собака чует страх, и кидается на того, кто боится. Я научилась этому раньше, чем научилась читать. Моя мать была узловязка, и её мать, и так до самой первой бабки, что пришла в Низовье на обломке мачты и осталась вязать ветер для тех, кто принял её в гавань. Дар у нас не записан ни в один реестр империи. За морем, на большой суше, такой дар назвали бы запретным и свезли бы носительницу в Обитель Пепла, где запретный дар гаснет вместе с жизнью. Здесь, в вольных гаванях, его называли работой. Грязной, тяжёлой, нужной — как починка сетей или потрошение трески. За работу платят. За работу не любят. Это меня устраивало много лет, пока я не сделала глупость и не позволила одному человеку полюбить меня по-настоящему. Тогда я и узнала, что любовь в этом мире стоит дороже, чем я могла заплатить.
«Чайка» вынырнула из-за мыса, и я увидела, как её мотает. Двухмачтовая шхуна, груз — соль и вяленая рыба, на борту человек восемь, и среди них, я знала, малец Тувы, который в первый раз вышел в море юнгой. Туву я знала с её свадьбы. Тува носила мне починять чулки, когда у меня не было ни гроша, и не спрашивала, откуда у узловязки нет гроша, хотя вся гавань знала откуда. У узловязки не было гроша, потому что узловязка год назад была леди, а потом перестала ею быть в один вечер, и леди не научили хранить деньги, а узловязку из неё пришлось делать заново, с ободранными в кровь руками.
Зелёный платок над горизонтом дёрнулся и пошёл вниз, на воду. Дождь ещё не начался, но воздух уже загустел, и в нём завозилась первая молния — не вспышка, а только зуд, только обещание. Я почувствовала его кожей раньше, чем небо. Грозовой дар — это когда молния узнаёт тебя за версту и спрашивает разрешения. Иногда спрашивает. Чаще нет. Чаще она бьёт, куда хочет, и моё ремесло в том, чтобы между «хочет» и «бьёт» вставить свой узел.
— Держи, — сказала я буре. Тихо, одними губами.
И завязала первый узел.
Тяга над «Чайкой» дрогнула. Я почувствовала это так ясно, будто мне в ладонь легла живая, бьющаяся рыбина. Ветер, что нёс шхуну на Зубья — три чёрных камня у входа в гавань, сожравших за сто лет больше кораблей, чем чума людей, — этот ветер запнулся о мою петлю и пошёл вкось. Не послушно. Грозовой ветер никогда не послушен. Он пошёл вкось, потому что я перекрыла ему прямую дорогу, и ему стало легче свернуть, чем переть на узел.
Второй узел. Третий. Я вязала, стоя по колено в накатывающей воде, и солёные брызги били мне в лицо, и где-то за спиной Гесс орал что-то ободряющее, а я его не слышала. Когда вяжешь по-настоящему, ты глохнешь ко всему, кроме ветра. Мир сужается до шнура в руках и до тяги, которую ты гнёшь под себя, и в этом сужении есть что-то почти счастливое — единственное место, где я ещё умела быть собой целиком. Не брошенной женой. Не ведьмой. Не ошибкой, которую кто-то однажды совершил. Просто руками, которые держат бурю.
«Чайка» прошла мимо Зубьев так близко, что я разглядела белые лица у борта. Малец Тувы вцепился в ванты обеими руками. Шхуну качнуло, выровняло, и кормчий — я узнала широкую спину Борга — навалился на румпель, доворачивая в ту щель, которую я ему оставила. Узел держал. Ветер выл и бился в мою петлю, как пёс на цепи, и я держала, держала, пока «Чайка» не вошла в спокойную воду за молом.
И только тогда отпустила.
Буря рванулась на свободу с такой злобой, что меня шатнуло. Последний узел расплёлся у меня в пальцах сам, отдав ветру всё, что я у него отняла, и хлынул дождь — сразу стеной, без предупреждения, как это бывает только в Низовье. Я стояла под ним, мокрая до нитки, и смотрела, как «Чайка» бросает швартовы, и чувствовала ту знакомую пустоту, что всегда приходит после большого узла. Будто из тебя вытащили хребет и пока не вставили обратно. Мать называла это «отдать долг ветру». За каждый связанный узел платишь куском себя. Поэтому старых узловязок мало. Они истираются раньше срока, как канат на остром камне.
Мать говорила: узловязка платит трижды. Сначала силой — за каждый узел кусок хребта. Потом одиночеством — потому что кто захочет делить очаг с той, кто торгуется с грозой. А третий раз — когда устанешь и захочешь, чтобы тебя кто-нибудь подержал так же крепко, как ты держишь чужие корабли, и поймёшь, что держать тебя некому. Я смеялась над этим в шестнадцать. В двадцать семь я стояла мокрая на отмели и считала, во сколько мне обошёлся тринадцатый корабль, и понимала, что мать, как всегда, недосчитала. Платишь и четвёртый раз — памятью. Тем, что каждый спасённый чужой малец напоминает тебе о чужом мальце, которого ты не спасала, но за гибель которого тебя распяли при всех гаванях.
— Тринадцать, — сказал Гесс, подходя по колено в воде. Старик не боялся ни бури, ни меня — единственный, кажется, во всей гавани. — Тринадцатый корабль за эту осень, девочка. Скоро тебе памятник поставят.
— Памятники ставят мёртвым, — сказала я. — Я пока вяжу.
— Вот и я о том. — Он сунул мне в руки флягу. В фляге был не ром, а горячий травяной отвар — Гесс знал, что после узла меня мутит от рома. — Пей. И иди сушись, пока не слегла. Кто тогда будет нас вытаскивать, а?
Я выпила. Отвар обжёг горло, и пустота внутри понемногу начала заполняться — не теплом, а хотя бы тяжестью, и это уже было кое-что. Дождь хлестал по гавани, по чёрным крышам Соляной, по перевёрнутым лодкам и развешанным сетям, и сквозь его шум я услышала, как с «Чайки» кричат моё имя. Благодарили. Туву, наверное, уже сказали, чей узел спас её мальца.
Я не пошла принимать благодарность. Я никогда не ходила. Узловязку благодарят, пока буря на горизонте; а когда небо чистое, ту же узловязку зовут ведьмой, и плюют через плечо, и не садятся с ней за один стол. Я знала цену благодарности, выкрикнутой из-под вдовьего платка. Через час она высохнет вместе с палубой. Через день у трактира мне опять не нальют в долг, а мать какого-нибудь сегодняшнего спасённого уведёт ребёнка за руку, если я подойду слишком близко: ведьмин глаз, не дай прах, сглазит. Я давно не злилась на это. Злость — тоже долг, который платишь куском себя, а я и так была вся в долгах.
Так было не всегда. Когда я ещё носила имя Вэйр, в гавани мне кланялись. Леди узловязка, какая честь, какой выгодный для дома брак — соединить грозового дракона с той, кто вяжет грозу. Это была хорошая сказка. Я сама в неё верила два года. А потом сказку забрали, и осталась только я, мокрая, на отмели, с ободранными руками, и те же люди, что кланялись, теперь смотрели мимо.
Я помнила тот вечер по кускам, как помнят пожар — не целиком, а вспышками. Большой зал Грозовой Косы, забитый старейшинами гаваней и капитанами; запах мокрой шерсти и дыма от факелов. Тело Виго, которое так и не нашли, и потому хоронили пустой гроб с его рыбацким ножом внутри. Лицо Торна, белое как парус, когда ему вкладывали в руки узел и говорили: спроси. Спроси у Узла Бури, чья снасть вела корабль твоего брата в ту ночь. И я стояла перед ними и говорила правду — что не вязала в ту ночь ничего, что была в постели, что узнала о буре только утром, — и узел в руках мужа выбрасывал искру на каждом моём слове, искру за искрой, будто я лгала каждым вздохом. Я смотрела на эти искры и не понимала. Я и сейчас не понимала. Узел был наш, домашний, я держала его сотни раз, он гудел мне ровно, как кошка под ладонью, — а в тот вечер плевался огнём, словно меня подменили. Или его. Тогда я об этом не подумала. Тогда я думала только о том, как стою посреди зала, и муж смотрит на меня глазами чужого человека, и за моей спиной кто-то уже шепчет: ведьма. Утопила мальчика. Грозовая ведьма со своими узлами.
К утру я была никем. Развод у драконов прост: он называет узел солгавшим — твой узел; он называет тебя солгавшей; он снимает с тебя имя дома, и собрание гаваней это заверяет. Меня вывезли на «Девятом Вале» обратно в Соляную и высадили на том же причале, у которого он стоял сейчас. С одним сундуком и без имени. И я пошла к матери — а матери уже год как не было, она истёрлась на большом узле в позапрошлую осень, — и поселилась в её доме, и стала вязать ветер за гроши, потому что больше ничего не умела, а есть хотелось каждый день одинаково.
Я выжала подол, подобрала свою корзину со снастью и пошла по мокрым мосткам в город. И вот тогда, на половине пути, я увидела чёрный куттер.
Он стоял у дальнего причала, у того, где обычно швартуются только сборщики податей да заморские купцы, — длинный, узкий, чёрный от киля до клотика, с такими обводами, каких в Низовье не строят. Я остановилась. Не потому, что испугалась. Я просто не сразу поверила глазам. Этот корабль я знала. Я знала каждую его доску, потому что три года назад стояла на его палубе невестой, и солёный ветер трепал мне волосы, и человек рядом со мной был так красив и так холоден, что я приняла этот холод за достоинство.
«Девятый Вал». Личный куттер дома Вэйр. Корабль, на котором меня везли в Грозовую Косу женой и с которого через год с небольшим свезли обратно — никем.
А на сходнях, спиной к дождю, будто дождь не имел права его касаться, стоял он.
Я узнала его по тому, как стоит. Драконы стоят не так, как люди. В них всегда есть это — будто земля под ними чуть проседает от веса того, что они в себе носят. Торн Вэйр держал плечи прямо, как держат не для того, чтобы понравиться, а для того, чтобы не согнуться, и ветер, который только что чуть не утопил «Чайку», обтекал его, не смея растрепать ни одной пряди его тёмных волос. Под кожей у него, я знала, сейчас ходит молния. Я видела её однажды совсем близко — голубоватые жилки света, бегущие по предплечью, когда он злился или когда хотел меня. В те дни я ещё путала одно с другим.
Год. Год и три месяца с того дня, как он встал перед собранием гаваней, взял в руки узел — тот, который я считала Узлом Бури нашего дома, — и сказал, что снасть его жены погубила корабль его брата. И узел в его руках выбросил искру. При всех. Искра — это приговор. Узел не лжёт, так у нас говорят. Узел не лжёт, и потому, когда он искрит на твоих словах, значит, лжёшь ты.
Я не лгала. Я кричала, что не лгала, а узел всё равно искрил, и я до сих пор не понимала, как это вышло, и эта непонятость съела меня за год дочиста. Хуже изгнания, хуже потерянного имени было одно: я сама начала сомневаться. Если узел не лжёт — может, я и вправду что-то сделала? Может, мой ветер в ту ночь дрогнул, и я не заметила? Узловязка, которая не верит собственным рукам, — это не узловязка. Это просто баба с верёвкой. Целый год я просыпалась с этим вопросом и засыпала с ним же, и он стёр меня сильнее, чем любой узел.
И вот он стоял на моём причале. Дракон, который меня выбросил.
Я могла развернуться и уйти. Низовье большое, дождь сильный, он не сразу нашёл бы меня в путанице улиц Соляной. Но я не развернулась. Не из храбрости. Из той же злой, упрямой жилы, что заставляла меня держать узел до последнего, когда руки уже сводило. Я подошла ближе — так, чтобы он меня увидел, — и встала, и поставила корзину на мокрые доски, и скрестила руки.
Он обернулся.
И я с отвращением к себе почувствовала, как у меня перехватило дыхание. Не от страха. От памяти тела, которое помнило это лицо лучше, чем мне хотелось бы: резкие скулы, тёмные брови, серые глаза цвета воды перед грозой. Год не смягчил его. Наоборот — что-то в нём обострилось, высохло, как высыхает дерево, выброшенное на берег. Под левым глазом залегла тень, которой раньше не было. И руки — я опустила взгляд против воли — руки он держал в перчатках, плотных, до локтя, хотя драконы перчаток не носят. Им не холодно. Перчатки скрывали что-то другое.
— Мэрит, — сказал он.
Просто моё имя. Не «леди Вэйр» — этого имени у меня больше не было, он сам его у меня отнял. Не «узловязка» — так меня звали чужие. Просто «Мэрит», тем низким, ровным голосом, от которого у меня когда-то подгибались колени, а теперь только сжалось что-то в груди, твёрдое и холодное, как Зубья.
— Лорд Вэйр, — ответила я. И добавила, потому что не смогла удержаться: — Сходни занимают причал. Тут разгружают рыбу. От вашего корабля будет вонять знатью.
Что-то дрогнуло в углу его рта. Не улыбка. У Торна Вэйра не было улыбок, по крайней мере для меня.
— Мне нужно с тобой поговорить.
— А мне не нужно. — Я подняла корзину. — Видите ли, милорд, в прошлый раз, когда вы со мной говорили, я лишилась дома, имени и права входить в семь гаваней из девяти. Боюсь представить, чего я лишусь, если мы поговорим снова. Может, руки? Они мне ещё пригодятся. Я ими работаю. В отличие от некоторых, кто работает чужими руками, а потом ломает их об колено.
— Я заслужил это, — сказал он. И то, что он не стал спорить, разозлило меня сильнее любого спора.
— Вы заслужили больше, — сказала я. — Но у меня нет времени выписывать вам весь счёт. Идёт дождь, у меня мокрые ноги, и где-то в этом городе есть очаг, который я ещё могу растопить, если потороплюсь. Так что бы вы там ни приехали мне сказать — скажите чужой жене. Своей у вас больше нет. Вы об этом позаботились.
Я повернулась, чтобы уйти. И тогда он сказал — не громко, дождь почти съел слова, но я их услышала, потому что такие слова слышишь не ушами:
— Виго мёртв из-за меня.
Я замерла.
Целый год я ждала от него любых слов — оправданий, угроз, нового обвинения. Но этих я не ждала. Виго. Его младший брат, мальчишка с глазами как у щенка, который один во всём доме Вэйр звал меня сестрой и таскал мне с кухни горячие пироги, потому что считал, что узловязки слишком худые. Виго, чей корабль разбился о Зубья в ту проклятую ночь, и чья смерть стала ножом, которым меня вырезали из жизни Торна.
— Из-за вас, — повторила я медленно, оборачиваясь. — Не из-за меня. Из-за вас.
— Я ошибся, — сказал он. И эти два слова дались ему так тяжело, что я увидела, как под перчаткой на правой руке вспыхнула и погасла голубая искра — молния, рвущаяся из него наружу. — Узел солгал, Мэрит. Узел Бури солгал в ту ночь. И я узнал об этом слишком поздно.
Я стояла под дождём, и вода текла мне за шиворот, и я не чувствовала холода. Я чувствовала только, как во мне поднимается что-то огромное и злое, копившееся целый год, — и я не знала ещё, что это: ярость, надежда или просто новая, незнакомая боль.
— Узел не лжёт, — сказала я его же словами. Его собственным приговором. — Вы сами это сказали. При всей гавани. Узел не лжёт, милорд.
— Этот солгал. — Торн шагнул ко мне, и сходни прогнулись под его весом, и молния под перчаткой вспыхнула снова, ярче. — И я приехал, чтобы ты помогла мне понять, как. Потому что если он мог солгать тогда — он лжёт и сейчас. А я больше не могу позволить ему лгать. Иначе дом Вэйр умрёт. И я вместе с ним.
Он стянул перчатку.
И я увидела его руку. От запястья до локтя по коже шли молнии — не вспыхивали и гасли, как раньше, а горели постоянно, вплетённые в плоть, голубовато-белые, живые. Они шевелились под кожей, как черви света, и там, где они подходили к самой поверхности, кожа была обуглена тонкими чёрными нитями, будто его жгли изнутри. Я знала, что это. Каждый в Низовье знал, хоть и видели немногие. Так выглядит штормовой дракон, который перегорает грозой. Дракон, потерявший свою пару и медленно сгорающий от той бури, что больше некому связать.
— Сколько тебе осталось, — спросила я, и это был не вопрос.
— До Девятого вала, — сказал Торн Вэйр. — Если к Девятому валу мой узел не замкнётся на живой жене — он развяжется на мёртвом муже. У меня есть один сезон, Мэрит. И только одна жена во всём свете, на которую этот узел вообще когда-то отозвался. Ты.
Глава 2. Чёрный куттер
Я не сразу нашлась, что сказать руке, горящей молниями. Потому что нет таких слов. Можно сказать что-нибудь живому человеку, и злому человеку, и даже мёртвому, если очень нужно. А вот человеку, который умирает у тебя на глазах от той самой бури, которую ты умеешь вязать, — сказать нечего. У меня всё нутро тянуло к этой руке, как тянет всякую узловязку к развязанному, рвущему миру: связать, унять, прибрать. Это было унизительно. Я ненавидела его, а руки мои хотели его лечить.
— Наденьте перчатку, — сказала я наконец. — На вас смотрят.
На нас и правда смотрели. Дождь поредел, на причал высыпали грузчики, и пара рыбачек застыла с корзинами, и я знала, что к вечеру вся Соляная будет знать: грозовой лорд с Косы приплыл к ведьме-узловязке, и у лорда рука в живом огне, и стало быть, дому Вэйр конец. В вольных гаванях новости разносит ветер, а ветер здесь не молчит никогда.
Торн натянул перчатку обратно. Медленно, будто каждое движение стоило ему боли, — и, наверное, стоило. Молния под кожей не гаснет. Она грызёт изнутри, я это знала по тем, кого видела в последней стадии: старый лорд Холь с Третьей гавани догорал так три месяца, и под конец от него шёл запах палёного, и он кричал по ночам, потому что молния доходила до сердца. Ему было шестьдесят. Торну не было и тридцати пяти.
— Где мы можем поговорить, — спросил он. Не «можем ли». Драконы не спрашивают разрешения. Это в них вшито глубже, чем молния.
— Нигде, — сказала я. — Я вам уже объяснила. У меня нет к вам слов. Точнее, есть, но они все непечатные и за них меня не пустят даже в те две гавани, куда ещё пускают.
— Мэрит.
— Не зовите меня по имени так, будто оно ещё ваше. — Это вышло резче, чем я хотела, и резче, чем было безопасно. Я подобрала корзину. — Найдите себе другую узловязку. В Низовье нас девять. Любая свяжет вам бурю за деньги. У вас ведь есть деньги, милорд? У дома Вэйр всегда были деньги. Не было только совести, но это, говорят, не продаётся.
Я пошла прочь. И он не схватил меня за руку — за это, наверное, я потом была ему благодарна, хотя в ту минуту не была благодарна ни за что. Он просто сказал мне в спину, тем же ровным, выскобленным голосом:
— Узел не отзовётся ни на одну из девяти. Я пробовал. Я объехал все гавани, Мэрит. Я стоял с Узлом Бури перед каждой узловязкой Низовья и просил связать его на себя — и он молчал, как мёртвый. Дохлая верёвка. Он отзывается только на тебя. Потому что узел дома вяжется на истинную жену, а истинная жена у дракона одна. Даже если он, как последний дурак, выбросил её на этот причал год назад.
Я остановилась.
Дождь капал с края моего капюшона. Где-то кричали чайки, дравшиеся над выпотрошенной рыбой, и под сваями ходила вода, тяжёлая, чёрная, ещё не успокоившаяся после шквала. Я стояла спиной к нему и чувствовала, как внутри меня медленно поворачивается то самое — огромное, злое, копившееся год.
Потому что он сказал слово, которого не имел права говорить.
Истинная жена.
У штормовых драконов это не пустые слова, как у людей под венцом. У них узел либо ложится, либо нет. Когда Торн брал меня в жёны три года назад, Узел Бури замкнулся на наших руках в храме Девятого Вала — гудел тепло, ровно, на всю крепость, и старейшины кивали, и говорили: истинная пара, дому Вэйр повезло. А потом, через год, тот же узел при всех назвал меня лгуньей и убийцей. И вот теперь Торн говорит, что узел всё это время отзывался только на меня. Эти две вещи не складывались. Они не могли быть правдой одновременно. Узел либо мой, либо лжёт. А узел не лжёт.
Я обернулась.
— Вы сами развязали наш узел, — сказала я очень тихо. — При всех. Своими руками. Я это видела. Вы держали его, и он плевался в меня искрами, и вы сказали: она лжёт, узел подтверждает. Если он теперь молчит на всех, кроме меня, — значит, либо вы тогда солгали, либо лжёте сейчас. Выбирайте, милорд. Какая ложь вам удобнее.
— Ни та ни другая, — сказал Торн. — Узел тогда не был наш.
Я моргнула.
— Что?
Он шагнул ближе. На причале было людно, но он понизил голос так, что слышала только я, и в этом понижении была не осторожность — в этом было что-то почти умоляющее, и видеть это у дракона было так дико, что у меня по спине прошёл холод.
— Тот узел, который мне вложили в руки в зале, — сказал он, — тот, что плевался в тебя искрами, — был не Узел Бури дома Вэйр. Это я понял только месяц назад. Наш узел всё это время лежал в крепостной сокровищнице, под замком, нетронутый. А в зале мне дали другой. Похожий. Тот, кто его подменил, знал, что я не стану в горе разглядывать пряди. Я держал в руках чужую снасть, настроенную плевать искрой на любые твои слова, и принял её плевки за приговор моей жены. И развёл нас. Своими руками. Ты права.
Я не могла дышать. Воздух стал густым, как перед второй грозой, и я не понимала, моя это буря собирается или просто кровь стучит в ушах.
— Тогда докажите, — сказала я. — Если наш узел цел и лежал под замком — несите его сюда. Дайте мне его в руки. Я узнаю наш узел из тысячи, я его перевязывала каждую зиму. Несите, милорд. Слова стоят дёшево. Особенно ваши. Один раз ваши слова уже стоили мне всего.
И тогда Торн Вэйр сделал то, чего я не ждала. Он сунул здоровую, не горящую руку за пазуху, под мокрый плащ, и достал оттуда свёрток в промасленной коже. И развернул его прямо там, под дождём, на ладони.
Узел Бури.
Я узнала его сразу. Сердце узнало раньше глаз. Девять прядей старой просмолённой пеньки, потемневшей от времени до цвета мокрого дерева, с тем особенным двойным перехлёстом на третьей пряди, который вязала ещё бабка Торна, и с тем потёртым местом, где я сама подновляла четвёртую прядь в нашу первую зиму, потому что она начала сечься. Это был наш узел. Живой узел дома Вэйр, на котором три года назад замкнулась наша свадьба. Я бы узнала его слепой, в темноте, на ощупь.
И он не искрил.
Он лежал на ладони Торна спокойный, тёмный, и когда я, не утерпев, потянулась и коснулась его кончиками пальцев — он чуть слышно загудел. Тепло. Ровно. Как кошка под ладонью. Как в нашу первую зиму. Как будто этот узел всё это время ждал, когда я снова до него дотронусь, и не верил, что дождётся.
Я отдёрнула руку, как от огня. Хотя это был не огонь. Это было хуже огня. Это была правда, от которой я пряталась целый год.
— Видишь, — сказал Торн. Тихо. — Он жив. И он знает тебя. Он не плевался в тебя ни тогда, ни сейчас. Плевался другой. Подменённый. А я был слишком оглушён горем, чтобы заметить разницу. Я погубил Виго неосторожностью — он вышел в бурю, которую я обещал ему связать, и не связал, потому что в ту ночь был с тобой. А потом, обезумев от вины, я нашёл, на кого её свалить. Точнее — мне любезно подсунули, на кого. Мэрит. Я не прошу прощения. Прощения тут быть не может. Я прошу другого.
— Чего, — выговорила я. Губы не слушались.
— Помоги мне найти того, кто подменил узел. — Молния под перчаткой вспыхнула, и он сжал кулак, унимая её. — Потому что человек, который год назад подделал Узел Бури дома Вэйр, чтобы развести грозового дракона с его узловязкой, сделал это не из злобы ко мне. Так не мстят. Так — расчищают дорогу. Кто-то очень хотел, чтобы на штормовых путях Низовья не осталось ни дракона при силе, ни узловязки при муже. Кто-то хотел, чтобы дом Вэйр догорел и перестал стеречь фарватеры. И этот кто-то получил, что хотел: я перегораю, ты вяжешь за гроши в чужой гавани, а пути стоят без присмотра. Ты не задумывалась, Мэрит, почему за этот год у Зубьев погибло столько кораблей, что тебе впору памятник? Раньше столько не гибло. Раньше пути стерёг дракон.



