- -
- 100%
- +

Любовь – это бесценный дар.
Это единственная вещь, которую мы можем подарить, и все же она у тебя остается.
Лев Толстой
© Фёдор Холодов, 2025
ISBN 978-5-0068-6064-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава I. Тайна старого дуба
Это было то самое обещание, которое спустя десятилетия вернется к ней ледяным эхом из прошлого, обжигая душу ветром антарктических пустынь. Тот день, когда их судьбы сплелись навсегда – словно корни старого дуба, вросшие в вечную мерзлоту времени, – начинался просто: с запаха мокрой земли и тихого шороха набухающих почек.
Весна в усадьбе Ветрово в тот год пришла тихой, но настойчивой поступью. Воздух, густой от сиропного аромата вишневых цветов и сырости мокрой земли, кружил голову. Для девятилетней Лены и одиннадцатилетнего Андрея это означало свободу – короткую передышку между уроками французского и музыки. Мир сжимался до границ поместья, но в его шелестах и просветах между ветвей таилась бесконечность.
В тот час, когда мадемуазель Одетт раскрывала сборник нравоучительных повестей, Лена чувствовала, как кружевной воротничок душит ее, а сердце рвется туда, где звенит вода и пахнет смолой от прогретой солнцем ограды. Их дружба стала тихим, упрямым бунтом против строгого распорядка. Андрей – сын университетского товарища отца Елены – приехал погостить на каникулы и с первого дня выделялся среди прочей детворы. Он не носился с гиканьем по лугам, не разорял птичьих гнезд и не дрался на деревянных саблях, хотя рост и длинные руки делали его в таких играх почти непобедимым. Андрей словно сразу остановил в себе тот бездумный разгон, что захватывает мальчиков в этом возрасте. Он был молчалив, не по-детски серьезен и обладал удивительным даром – видеть необычное в обыденном. Мог часами наблюдать за пауком, вытягивающим серебряную нить; мог проследить, как одно облако на горизонте медленно, почти незаметно меняет форму: от драконьей пасти к мягкой, расползшейся вате. Он щурился на солнце, задумчиво перекладывал в ладони камешки, и в этой привычке было что-то от будущего человека, привыкшего мерить путь не рывком, а долгим, терпеливым шагом.
Елена, вся сотканная из порывов, восторгов и упрямства, тянулась к нему, как стрелка компаса к северу. Она никогда не умела ждать – хватала впечатления с налета, уносила их с собой. В его спокойной уверенности она находила опору, не тормоз – нет, – а тот камень у переправы, с которого удобно оттолкнуться для следующего прыжка. А он в ее безудержной энергии и способности радоваться мелочам – каплям на траве, синим крыльям сойки, теням от кружевной занавески – видел отражение скрытого в себе огня, заключенного в броню врожденной сдержанности.
Их молчаливой сообщницей была старая нянька Елены – Агафья, чуткая как лесной зверь. Она, казалось, видела невидимую нить, связывавшую детей, и часто покрывала их побеги в самые запретные уголки усадьбы. «Деточки по книжкам занимаются на воздухе, – говорила она мадемуазель Одетт, и та скептически щурилась. – Пущай надышатся, покуда дожди не начались». А сама, присев в вольтеровское кресло с вязаньем, позволяла себе усмешку, вспоминая далекую юность и первую, такую же трепетную, тайную привязанность. У нее были мягкие руки, пахнущие мылом и сушеными травами, и взгляд, в котором память о прожитом отливала не горечью, а лишь тихим знанием: детей не удержать, их можно лишь слегка придержать за рукав в ту секунду, когда они прыгают через ручей.
В тот день они бежали от неминуемого послеобеденного часа чтения. Книгу – сборник «назидательных повестей для юношества» – Лена терпеть не могла: буквы расплывались, слова наводили сон, а уши ловили не голос гувернантки, а отдаленный клекот галок и звон посуды из кухни. Они переглянулись, когда часы в гостиной отбили половину третьего. Андрей бесшумно поднялся, указал на окно: «Сейчас» – и они, не сговариваясь, растворились в саду.
Целью был старый дуб-великан на отшибе поместья, у самой темной, глубокой заводи пруда. Их королевство, их штаб и убежище. К дубу вела тропа, узкая, утоптанная, местами уходившая в орешник, местами – в еловый сумрак. У самой воды, где камыши обнимали берег, пахло мокрой древесиной и вьюнком. В исполинском, испещренном временем дупле они прятали свои сокровища: перо сойки, коллекцию гладких, теплых от солнца камней, похожих на окаменевшие сердца; несколько зеленоватых стеклышек, выловленных в реке, – если смотреть через них, белые облака превращались в морскую воду; и потрепанный, зачитанный до дыр томик Жюля Верна «Дети капитана Гранта», который Андрей тайком стащил из отцовской библиотеки.
– Держи меня за руку! Я – тебя! – крикнул Андрей, подсаживая Елену на толстый, низко растущий сук – их трон, скамью подсудимых и капитанский мостик в одном лице.
– Я не какая-то недотрога! – сказала она, ловко усаживаясь и свешивая босые ноги. Соломенная шляпка съехала на затылок, а выскользнувшая прядь щекотала шею.
Андрей устроился рядом и достал из кармана коротких штанов главную свою реликвию – лупу в потертом кожаном футляре, подарок отца. Футляр щелкнул: внутри лежал круглый, чуть мутноватый от времени стеклянный глаз. Андрей любил разглядывать через него узоры на коре, жилки на листьях, собственные пальцы, становившиеся вдруг огромными и смешными, как у великана.
– Смотри, – сказал он, наклоняясь и указывая на воду у самого берега. – Лед еще не весь сошел.
В тени камышей плавала, переливаясь на солнце алмазными гранями, небольшая, почти идеально круглая льдинка. Она казалась затерявшейся во времени, последней весточкой отступившей, но не сдавшейся до конца зимы – маленьким послом царства холода.
– Ой, какая красивая! – выдохнула Елена и, недолго думая, соскочила с «трона», потянулась к воде.
Камень, на который она ступила, был скользок от тины. Нога поехала – хлопнул звонкий всплеск, и Елена очутилась по колено в ледяной воде. Холод ударил как ножом. Воздух вырвало из груди, и горло сжалось не от боли, а от внезапности и досады. Подол платья тяжело облепил ноги, стал темно-синим и жестким.
– Елена!
Рука Андрея вцепилась в ее рукав так крепко, что тонкая батистовая ткань тревожно хрустнула. Он рывком вытянул ее на берег. Его обычно спокойное лицо исказилось: глаза расширились, губы побелели. Там, где у других мальчишек прозвучал бы насмешливый смех, у него дрогнул голос, полный страха.
– Ты… ты совсем с ума сошла? Можно было утонуть! Здесь глубоко! Глупая!
Он говорил резче, чем хотел, и сам же от этого покраснел. Сквозь гнев проступала жгучая забота – та, что трогает сильнее всяких медовых увещеваний. Елена фыркнула – раздражение ее было тонким, поверхностным, как пленка на молоке. Она встряхнула ногой, и с мокрой кожи слетели блестки воды. Сделала сердитое лицо, но тут же рассмеялась – так звонко и чисто, что воздух словно задрожал.
– Ничего страшного! Вода как раз освежающая. Жарко же. А лед я почти достала. Он такой… особенный. Не как зимой в проруби. Словно из сказки.
Андрей молча срезал ножичком длинную, гибкую палку, поддел льдинку и аккуратно, будто драгоценный артефакт, извлек ее из воды. Лед был удивительно чист и прозрачен, а в глубине застыл рой крошечных пузырьков – как звезды в миниатюрной вселенной. Под пальцами он скрипнул – тонкий, сухой звук, похожий на шепот.
– На, – сказал он, протягивая льдинку Елене на широком листе кувшинки, словно изысканное блюдо. – Только осторожно. Он очень холодный. Может обжечь.
Она приняла ее на ладонь. Холод обжег кожу приятно-жгучим ощущением, от запястья побежали мурашки. Елена завороженно смотрела, как солнце играет в гранях, рисуя на ее коже крошечные, прыгающие радуги.
– Говорят, лед помнит все, – задумчиво произнес Андрей, наблюдая, как находка начинает таять. – Вода замерзает и хранит мгновения, запечатывает их. Эти пузырьки… это ведь воздух, которым, возможно, дышали мамонты. Или викинги, когда их драккары скользили под северными звездами. Песчинки – может, из далеких пустынь. Каждая льдинка – капсула времени.
– Правда? – Елена подняла на него темные, как спелая смородина, глаза. – И что же помнит наша льдинка?
– Может, она откололась от огромного айсберга у самого Северного полюса, – с жаром продолжил он. – Видела белых медведей и китов, что пускают фонтаны выше мачт. А может, с Южного – там пингвины во фраках важно вышагивают по льду как джентльмены на балу. И проделала долгий путь через океаны, чтобы поведать нам свою историю.
Он говорил, и Елена видела, как льдинка поворачивается на волнах, как рядом с ней скользят черно-белые птицы, как вдали вздувается белое брюхо кита. Она сжала ладонь, и лед застонал и треснул тонкой жилкой.
– Хочу все это увидеть! – выпалила она, крепче сжимая холодную, уже тающую воду. – Хочу на Северный полюс! Или на Южный! Чтобы своими глазами увидеть этих джентльменов-пингвинов. Чтобы потрогать настоящий айсберг!
Андрей улыбнулся ее безудержному порыву, и в улыбке мелькнула тень – не страх, нет, – та самая взрослая серьезность, которая Елену и пугала, и завораживала. Он медленно кивнул, будто соглашаясь с мыслью, уже давно жившей у него внутри.
– Это опасно, Лена. Там такой холод, что кровь в жилах, кажется, звенит как стекло. Бураны сметают корабли. Лед трескается и открывает черные пропасти. Нужно быть не только смелым, но и подготовленным: знать карты, уметь читать звезды, понимать язык ветра и течений. Это – огромный труд.
– А ты сможешь? – спросила она, глядя с безграничным доверием.
Он помолчал, следя, как вода с ее ладони капает на песок и оставляет быстро темнеющие кружки.
– Я буду учиться. Я уже начал, – тихо сказал он. – Но ты обещай не лезть в холодную воду без меня. Обещаешь?
– Обещаю! Клянусь! – выдохнула она, и лицо ее просияло, будто кто-то зажег в нем маленькую лампу.
Они снова взобрались на свой сук-трон, и Андрей начал рассказывать о льдах толщиной с гору, под которыми спят древние озера; о морях, где киты, величиной с усадебный дом, пускают фонтаны; о звездах Южного Креста, по которым мореплаватели находят дорогу. О капитанах и исследователях, что шагали к краю карты, чтобы провести за ним одну-единственную, но важную черту. Его голос был негромок, но в нем слышалась сила – та, что не давит, а держит, будто крепкая ладонь, протянутая в темноте: «Держись». Елена слушала, подперев руками подбородок.
Позже они принялись бросать камни в гладь заводи – кто дальше. Камни срывались с пальцев, визжали в воздухе и шлепались в воду.
– Слушай, какое эхо! – воскликнула Елена, метнув камень удачно.
От звонкого удара звук побежал по воде, ударился о противоположный берег, вернулся к ним приглушенным, многослойным шепотом. Где-то ближе к середине пруда крикнула утка – коротко, удивленно – и все стихло, как бывает после смеха, когда комната вдруг становится тесной от тишины.
– Эхо – это память, – сказал Андрей. Он не любил длинных объяснений за зря, но здесь слова сами сложились. – Ты бросила камень – его нет, он лег на дно и лежит. А звук еще долго бежит по воде, рассказывает камышам и рыбам, что ты бросала. Так и люди. Проходят годы, а эхо их поступков – и слов, и смеха – все еще звучит. Иногда громко, иногда почти неслышно. Но оно есть.
– Значит, и мы можем оставить эхо? – подхватила Елена. Ее способность к неожиданному точному вопросу всегда его восхищала. – Не просто исчезнуть?
– Все оставляют, – серьезно ответил он. – Только у кого-то оно тихое, как шорох листа. А у кого-то – ясное, слышимое через годы и тысячи верст. Как рассказы о великих путешественниках.
С усадьбы донесся голос мадемуазель Одетт – не крик, но настойчивый, требовательный зов, от которого на затылке сами собой подбирались непослушные волосы. Заколдованное время истекало. Волшебство, как и положено, рассеивалось без следа – оставляя, правда, легкое головокружение и пульсирующую в груди радость.
Сандалии шлепали по тропе. Елена чувствовала, как холодок от мокрых подолов уходит – сначала из ног, потом из поясницы – и уступает место приятному жару кожей.
– Андрей, – сказала Елена на опушке рощи, где тень вдруг сменялась ослепительным светом полей. – Мы сможем оставить большое эхо? Самое громкое? Чтобы нас услышали на Южном полюсе.
Он посмотрел на нее – на взъерошенные волосы, упрямые глаза, – и что-то в его взгляде дрогнуло: стало бесконечно теплым и чуть печальным. В эту секунду он выглядел старше своих лет – не из-за морщинки у переносицы, ее еще не было, – а потому что в нем проступил будущий человек, знающий цену обещаниям.
– Думаю, да, Лена, – сказал он тихо. – Если будем держаться вместе. Как два камня, брошенные одной рукой. Их эхо всегда звучит в унисон.
Он снова взял ее за руку. Пальцы у него были сухие, теплые – те самые пальцы, что уверенно держали лупу и палку у воды. Они побежали к дому, оставив позади дуба, хранящего их тайны, и пруд с растаявшей льдинкой. Их смех, смешавшись с криками ласточек, лег на поля тонкой серебряной дорожкой – эхо, которое когда-нибудь, много лет спустя вернется к ним в иной форме и с новой силой.
Они еще не знали, что обещания, данные у воды под ясным небом, – самые ненадежные вещи на свете. Вода помнит дольше человека, ее память прохладна и беспристрастна. Но в тот день, под безоблачным небом Ветрово их мир был обведен знакомыми до боли границами поместья, и будущее казалось бесконечным, как само небо над головой: ясным, чистым и щедрым на обещания. И, хотя к вечеру в саду затаилась хмурь – набегала легкая зыбь ветра, и мадемуазель Одетт, сложив губы ниточкой, уже готовила строгую речь, – этот день остался светлым до последней капли. Елена еще долго слышала тихий звон – не от французских глаголов и поучений, а от того первого, едва ощутимого эха, которое они сумели отправить в мир.
Когда они пересекли двор, от кухни донесся теплый запах сдобы и корицы: повариха вынимала из печи булочки. Агафья стояла у крыльца, придерживая дверцу, и смотрела на них – на мокрый край Елениного платья, на Андреевы ладони, в которых все еще живо ощущалась тяжесть кувшинного листа. Она ничего не сказала – только качнула головой: «Успели». И, когда Елена поравнялась, незаметно сунула ей в руку теплый комочек теста – «в дорогу». Эта простая ласка, как и прикосновение ладони Андрея у воды, тоже оставила эхо – маленькое, почти неслышное, но оттого не менее долговечное.
В гостиной часы отмеряли минуту за минутой – громко, как в пустой церкви. Мадемуазель Одетт, не поднимая глаз, велела открыть книгу. Елена послушно развернула – бумага пахла пылью и клеем. Она глубоко вдохнула: еще слышался шорох камышей, и на языке жила тонкая, едва солоноватая память льда. Андрей занял свое место у окна. Свет ложился ему на плечо, выделяя несколько светлых волосков на шее. Он сидел неподвижно, как умеют сидеть только дети, которые уже научились ждать. Когда Елена на секунду подняла взгляд, он осторожно, почти незаметно для взрослых повернул к ней ладонь, как бы напоминая: «Я рядом». И этого было достаточно, чтобы сидячая, скучная комната ненадолго расширилась – до размеров пруда, дуба и голубого неба над Ветрово.
Позже, вечером, когда свечи в столовой погасили, и окна обернулись в зеркала, Елена тихо встала. Прошла босиком по коридору. В ее кармане шуршало – то ли кусочек кувшинного листа, то ли завернутый в платочек осколок льда, уже растаявший, но сохранивший прохладу. Она прижала кулак к груди – не от детской сентиментальности, нет, – а чтобы убедиться: обещание лежит на месте. Не слова – они выветриваются. А ощущение: твердая, теплая ладонь в ее руке. «Держись». Она улыбнулась в темноту, и на секунду ей показалось, что где-то в саду раздался тихий плеск: как если бы лед, отданный воде, снова позвал ее по имени.
На следующей неделе пойдут дожди, нальется тяжелой водой речка за мельницей, и тропа к дубу станет вязкой, как свежий мед. Мадемуазель Одетт победно выдохнет: дети наконец-то усидят дома. Но дождь не отменит того, что уже случилось. Эхо пойдет по кругам дальше – от их смеха, от пальцев, сомкнувшихся над водой, от первых наивных разговоров о полюсах. И когда много лет спустя Елена услышит другой, отчетливый зов – не голос гувернантки, а ветер из ледяной пустыни, – она узнает его по тем же нотам: в нем будет и тот апрельский пруд, и маленькая, совершенной формы льдинка, и детский голос, уверенный и спокойный: «Будем держаться вместе».
А пока – уроки. И хлеб с корочкой, которую она любит отщипывать, обжигая пальцы. И за окном – дробный стук капели, похожий на далекий марш. И дуб, который, даже когда его не видишь, стоит – неподвижный, как обещание. И пруд, покрытый рябью. И два камня, брошенные когда-то одной рукой: их круги давно смешались, но звук, если прислушаться, еще идет по воде.
Глава II. Бал в усадьбе
Прошло более десяти лет. Они отступили как тонкая пленка льда на весенней воде, не скрывая глубины: стоило шевельнуть памятью, и под пальцами проступал холод, та самая звонкая ясность, которую ни годы, ни чужие голоса не в силах заглушить. Ветрово готовилось к балу.
С самого утра усадьба жила размеренным, но напряженным ритмом. В столовой серебро натирали до ослепительных бликов, похожих на ледяные осколки. В зале паркет лоснился от воска, и его теплый, медовый аромат смешивался с терпким запахом свежесрезанных роз. От тяжелых люстр по стенам бежали жидкие зайчики, в коридорах сновали горничные с охапками белья, а повар Гаврила, сердито сопя, вносил диссонанс в общий шепот бесстыдным грохотом крышек и ворчливыми приговорами: «Сделаю, как в столице».
В беленой прачечной у кухни нянька Агафья развешивала крахмальные полотенца. Ее старые пальцы двигались ловко, будто дотрагивались до невидимых нитей – тех самых, что, по ее словам, «держат дом от расползанья». На длинном столе, укрытом холстом, громоздились свечи для люстр. Молодая горничная подрезала фитили и хихикала, вспоминая, как в прошлом году один господин, слишком усердно кланяясь, подпалил страусиное перо на дамском веере. Из кухонной двери вырывались волны ароматов: мускус запеченной дичи, кислинка маринада, корица и ваниль.
К полудню в каретном дворе появились скрипачи: трое из уезда и один, высокий, с тщательно прикрываемой лысиной. Они принесли футляры, пахнущие старым лаком и мятой, и разложили ноты на подоконнике флигеля, где ветер то и дело норовил перевернуть страницу. Они имели привычку брать первые такты беззвучно, лишь проводя смычками по воздуху, от этого воздух во дворе едва слышно звенел, словно натянутая струна.
Елена стояла у окна своей комнаты, откинув в сторону кисейную занавесь. Внизу гравий пружинил под колесами подъезжавших экипажей, а на солнце дорожка сверкала, будто нитка, вытканная из светлых бусин.
– Девочка моя, повернись, – тихо сказала Анна Павловна. – Талия упрямится, нужно подбить на полпальца.
Мать вошла неслышно, как входят те, кто живет в доме много лет и не хочет, чтобы замечали их шаги. Она была красива – усталой, выцветшей красотой, словно тонкая ткань, которую бережно хранят в сундуке, но которую все равно берут в руки каждое утро. Ее пальцы работали быстро и уверенно, игла мерцала, оставляя стежки ровными, словно россыпь бисера. Платье Елены – густого, как ночное небо, цвета – сидело безукоризненно. В серебряной вышивке угадывались морозные узоры на стеклах – те, от которых в детстве нельзя было отвести глаз.
– Постой смирно, – сказала Анна Павловна и на полпальца подтянула талию, ловко пряча стежок. – Вот так. Теперь слушай. Сегодня вечером ты примешь предложение графа Николая.
Елена вздрогнула, но не отвела взгляда от трюмо.
– «Примешь»? А если я не захочу?
– Хотеть будем потом, – ровно ответила мать. – Сейчас – делать. Дом в закладе, доходов – на слезы, у отца кредиторы на пороге. Вчера привезли третье предупреждение по векселю. Еще неделя – и пристав опишет серебро, а кони пойдут с молотка. Ты понимаешь? Этот брак – потаенный стежок, который удержит весь наш дом.
– Я не вещь, чтобы меня «удерживали» и «передавали», – тихо сказала Елена, и в голосе ее прозвенела сталь. – Мама, я не люблю его.
– Любовь… – Анна Павловна на миг прикрыла глаза, будто от внезапной боли. – Любовь – роскошь для тех, у кого оплачены счета. Я не хуже тебя знаю цену словам «я хочу». Но у нас – долги. У нас – имя, которое не должно валяться на торгу. Отец уже дал слово. Ты выйдешь за графа – это решено.
– Без меня? – спросила Елена, и в этом коротком вопросе было больше боли, чем в крике.
– Да, без тебя, – просто сказала мать. – Потому что времени не осталось. Потому что я не позволю, чтобы твоя жизнь и жизнь нашего дома зависели от чужой жалости. Граф надежен, влиятелен. Он даст приданое младшим, выкупит закладные, расплатится с ростовщиками. Он предлагает не платье и балы – крышу над головой и стену, за которой нас не тронут.
– Стену, – рассеянно повторила Елена. – Крепость, в которую меня посадят «для спасения». Вы называете это защитой. А я – клеткой.
Анна Павловна бережно, но неумолимо положила ладони ей на плечи.
– Я выбираю между клеткой и пропастью, Лена. И если бы у меня был третий путь, я бы повела тебя им. Но его нет. Ты – наша старшая дочь, и сегодня ты сделаешь то, что должна. Ты выйдешь и примешь его руку. Ты улыбнешься. Ты не опозоришь ни себя, ни нас.
– Это – насилие, – глухо сказала Елена. – Красиво завернутое в слова «долг» и «семья».
– Это – необходимость, – ответила мать. – И, да, она – против твоей воли. Я не буду прятать это за кружевами. Но я – рядом. Я выдержу с тобой этот удар. А потом… потом, верь мне, жизнь научит дышать и в этих стенах.
Елена медленно сняла с подоконника булавку с темным сапфиром – отцовский подарок – и зажала в пальцах так, что камень впился в кожу.
– А если я откажусь?
Анна Павловна не отвела взгляда.
– Тогда завтра нам перекроют кредит у купца Шихматова. Послезавтра кучер уйдет, потому что мы не заплатим жалованье. Через неделю в гостиной будут стоять ящики, и ты увидишь, как из дома выносят камею твоей прабабки. А потом начнут шептаться те же дамы, что сегодня улыбаются тебе в зале: «Не сумели пристроить». Ты правда готова заплатить этой ценой за свое «нет»?
Елена впервые увидела свой будущий брак как бухгалтерскую проводку: долг погашен, имущество сохранено, подпись поставлена чужой рукой. В этой ясности было не облегчение, а ледяной треск: в доме, где принято шептать о чувствах, цифры вдруг заговорили громче любых признаний.
Тишина упала тяжелой складкой. Где-то внизу, под окнами, прошуршали колеса подъехавшей коляски. Из зала донеслись первые, еще робкие аккорды вальса. Музыка вздохнула и поднялась на полтона, словно кто-то подкрутил невидимый регулятор накала в воздухе.
– Вы уже все решили, – прошептала Елена. – И просите меня лишь придать этому приличный вид.
– Я прошу тебя выдержать, – спокойно сказала Анна Павловна. – Сегодня – ради нас. Завтра – ради себя. Потому что без сегодняшнего «да» у тебя не будет этого «завтра».
Она подтянула последнюю нитку, невидимую, державшую весь лиф как надо. Елена смотрела на свое отражение: идеальная линия плеч, спокойное лицо, чужие глаза. И вдруг ясно поняла: да, ее выдают – против воли, ради чужих долгов и фамильных обещаний. Она сделала глубокий вдох, и странное спокойствие математика, видящего верное решение, сменило прежнюю дрожь. Да, ее продают. Но именно сейчас, в сердце этого унижения, родилась новая, жесткая уверенность: если это игра, то она выучит правила, чтобы однажды их переписать.
Во дворе выкатила очередная коляска. Лакей ловко распахнул дверцу, помогая выпорхнуть даме в тюлевой накидке. Елена повела плечом, и ткань ее платья охотно ответила мягким шелестом: словно крылья, которым давно хочется к полету, но которые приучили складываться при людях.
В соседнем флигеле, где обычно по вечерам отец играл с гостями в вист, отворили давно не тронутые ставни, и в дом ворвался запах старого дерева, пыльной бумаги и слегка ржавых ключей. Елена подумала об отце, как всегда, с нежностью и укоризной: он скрылся в кабинете при первых признаках суматохи, умело избежав обязанностей хозяина. И тут же с непривычной ясностью поняла: каждый здесь делает то, что умеет. Мать – держит дом. Отец – прячется в своих бумагах, чтобы не видеть дыр в скатертях. Она – улыбается так, чтобы никто не догадался, как быстро бьется сердце.
Андрей приехал днем, на час раньше назначенного. Управляющий Мишка вертел в пальцах письмо, полученное неделю назад, и, словно колдуя, шептал: «Университет… экспедиция… Да быть не может…» Слуги пересказывали друг другу, кто как понял. К вечеру в их пересудах Андрей превратился то в ученого мирового имени, то в человека, который «чуть не погиб на льду», – словно слухи хотели заранее примерить на него то, что ему предстояло. Пригласительный билет с гербом Ветрово шуршал в кармане его жилета, как крошечное знамя перемирия.






