- -
- 100%
- +
Наша профессура скоро заметила, что Черненко тянет одеяло на себя. Добивался нужных ему постановлений Совета, брал на себя его функции. Здесь он был до странности наивен, и это погубило его.
Нам удалось отбиться от Черненко и отправить на пенсию, не зная, что он уже был пенсионером. Он затеял иск. Он был из тех, кто не может принять жизнь, как она есть. Всю жизнь копит обиды и счеты.
Естественно, в качестве ответчика я пришел в суд один. Мою опасливую профессуру трудно было привлечь даже как свидетелей.
У Черненко равнодушно-деловой взгляд, как у крестьянина, который кротко смотрит на свинью, надо резать, и будет резать ее долго-долго, визжащую с надрывами, пока та внезапно не смолкнет.
Пожилая осторожная судья спросила истца:
– Зачем вы хотите вернуться? Ведь сослуживцы отвергли вас.
– Именно поэтому, – криво улыбнулся Черненко. – Чтобы вывести на чистую воду этих хапуг.
Его увлекала какая-то темная бездна ненависти, по-видимому, вызывающая наслаждение. Он мне казался не коротеньким человечком с хищно-ядовитым выражением лица, а неким мистическим существом, накрывшим меня зловещими крыльями.
– А что, ваши соратники оказались такими плохими?
Он ядовито усмехнулся, взглянув на меня.
– Что, испугались? Выдвинули вперед пацана.
Судья сочувствовала мне, но ощутила в истце опасного склочника, и пошла безопасным путем. «Внутренним убеждением» стала на сторону истца: Черненко был восстановлен в должности заместителя председателя Совета Гражданского союза.
Видимо, я затронул такую глубину его самолюбия, что он после суда в коридоре исподтишка сильно двинул меня в грудь. Это был удар неизвестно откуда, из темной стороны жизни, которой я был противен.
В нашем офисе я рассказал о ситуации в суде, и Черненко предстал в подобаемом ему свете. И зря это сделал.
Я понял, что на этом он не остановится. Шкурой чувствовал его накрывающие зловещие крылья.
В офисе вокруг него образовался вакуум, он изредка приходил в кабинет и закрывался, усердно писал что-то.
– Доносы строчит, – шептались сотрудники.
В неясном поле деятельности, полном угроз, и безденежье, я искал «крышу». В переходный период «крыша» — замена светской и духовной властей, метафизическое условие модернизации.
Втайне предпочитал «олигархов». Идеалистам они видятся преступниками, замаранными финансово, меркантильными, слишком гибкими и лояльными к власти. Может быть. Но у них настоящее дело, которое создают сами и отвечают за него, и могут стать «крышей» из «братков» вневедомственной охраны.
С одним из них меня познакомили. Филин, высокий, с маленькой головой, возвышающейся где-то вверху, миллионер и инициатор новой «Деловой партии», с неподвижным лицом смотрел на меня застывшими глазами. И правда, глаза филина. Продукт когнитивного капитализма, выковавшего экономического человека, лишенного пустых страстей любви и милосердия. Любовью и милосердием была для него рациональная задача удовлетворения потребностей себя и своих людей.
Приближаются выборы, и он использует каждую тусовку, тем более нашу, видно, осознал, что фундаментом партии должна быть создаваемая нами элита «чистого делового общества».
Я откровенно выкладывал ему наше ноу-хау, способное изменить взаимоотношения людей. И опасения, что кто-то намерен разрушить нашу защиту. Когда исчерпался, на его лице был непритворный интерес.
– А как вы отнесетесь, если мы предложим большие деньги за вашу программу?
Во мне колыхнулось чувство удачи.
– Как это?
– Мы ее заберем, чтобы никто не покушался. Вложим все, чтобы она пошла. Это будет успех. Ваш почетный шеф, вроде, не против.
Что-то знакомое. Это я уже слышал.
– Вы хотите помочь?
– Да. Не волнуйтесь, вы лично получите хорошую прибавку.
Во мне было противоречивое, неприятное чувство. Программа – мой ребенок, я жил ею несколько лет. Этот психологический барьер вряд ли могу преодолеть. Все равно, что предать дело, соратников и сослуживцев.
– Не волнуйтесь, сотрудников мы не тронем, – он словно угадал мои мысли. – Будут получать гораздо больше.
Во мне сохранилось та «совковая» мораль, ниже которой не мог опуститься.
– Не тот случай, – сказал я, как бы оправдываясь. – Вы не раскрутите. Для этого все равно нужен я.
– Да ради бога! – встал он. – Вы этим и будете заниматься.
– Подумаю.
– Только не долго, – сказал он на прощание.
Я расстался с ним почему-то с тяжелым чувством. Совпадение? Не от него ли звонили с угрозами?
– Смотри, – говорили соратники. – Как бы не украл идею!
Я молчал, и он больше не показывался. Потом мне стали звонить члены нашей Ассоциации чистых производителей:
– А вы знаете, кто-то объявил о создании проекта чистого города. Точь-в-точь ваша программа!
Я был слегка встревожен – содрали все наши наработки? От меня позвонили в организацию Протасова, притворяясь клиентами, и там визгливая тетка пояснила, что наша сообщество по сравнению с ними – пустое и никчемное. Так мы и не узнали, кто это был на самом деле.
Вскоре мы перестали о них слышать, видно, их дело заглохло. Идею надо самому родить, вырастить систему, как пирамиду, снизу. Для успеха – нужен был я. Украсть надо было лично меня. Почему так благородна обувь старых итальянских фирм? Там организация всего дела, колодки совершенствовались веками.
Однако Филин нас не забыл.
Муса испугал. – Слишком далек от нас. Ничего не выйдет
Я не ожидал от него ничего хорошего. Он бесстрастно заключил:
– Гуманоид, не могущий зажечь свой свет, без памяти прошлого. Мы наблюдаем частный случай. Так не сможем понять планету, населенную живыми существами.
Голос его какой-то механический, наверно, в первой инкарнации он был киборгом, бездушным плодом своего Создателя. Мне захотелось пнуть его.
Нефертити возразила
– Он же страдает от этого! Значит, ищет.
Я испугался. Что от меня ждут?
– Не способен быть цельным, – припечатал Муса.
Иса уточнил
– У них физическое разделено с духовным. Для окружающих – одни, а в тайных желаниях – другие.
Я пытался защищаться:
– А как иначе? В нашем человеке много слоев – реагирует на внешнее разными сторонами натуры.
Муса прогундосил
– И здесь низшая порода применяет незнакомый нам механизм обмана.
Нефертити весело поддержала:
– Оказывается, у них существуют непререкаемые ценности, которые предназначены для прикрытия своих делишек. Существ с совестью невозможно отличить от негодяев, даже прожив с ними долго. Откуда у них взялась мимикрия под совесть, любовь, справедливость?
– Закон природы! – неуверенно сказал я, проигнорировав их сомнения в совести землян. – Мы глубоко затаены в себе, с самого начала истории, не верим никому, тем более системе власти. Стремимся выжить, и потому глупость наша хитра.
– Не закон, – бесстрастно возразил Муса. – Ложное понятие людей. Системы ваши – из общей системы разобщения.
И опасно подытожил:
– Древний механизм в действии. Племена дерутся из-за пространства, первобытной тяжелой пищи, горючей энергии. Gott mit uns! Начинают верхи, где опаснее всего – терять, и вовлекают в борьбу за выживание всех землян. Войны, рейдерство, по выражению нашего пациента, ссоры в семье. И покорная «масса», страшащаяся бездны.
Меня это задело.
– «Масса» не враждебна познанию. Она очнется, когда будут другие условия.
– А то, что твой друг выразил поэтическим словом? – озадачил меня Иса. – «Призывает к расстрелу, казни, потеряв опору, душа». Может и броситься в бездну. Срыв психики, когда противостояние задевает основы выживания. Недаром вмиг сжигают иконы, которым поклонялись веками. Если не изменят направление истории, кончат наскальными рисунками. Механизм действует и в тебе, даже не замечаешь, что вовлечен.
Я был задет.
– Разве у вас не бывает ситуации, когда ради свободы приходится невольно обманывать, ранить другого?
– Не бывает, чтобы свобода была за счет других, – сформулировал Муса. – Свобода, как и любовь, не может обмануть или ранить.
Нефертити безжалостно вколола в мою руку шприц.
4
Увидел себя молодым, студентом, устремленным куда-то, с горячей головой, наполненной догадками-иллюзиями. Кто же я такой?
В комнате студенческого общежития приятели спят. Я лежу на кровати, с авторучкой в руке и дневником. Пишу не слова, а заклинания, чтобы поддержать убегающее озарение.
«Главные вопросы не «Что делать?» и «Кто виноват?», а — «Кто я?», «Где я?», «Кто – здесь?» (потерявшийся в тумане писатель Нелепин). Я бы добавил: «Что – мне?» и «Что – дало?»
Ум не упирается в слова, они почему-то уводят в светлый нерасчленимый мир, где душа искала крылья, на которых унесется в невероятно близкое, исцеляющее. Всегда знал, что только там я могу быть подлинным.
Шепчу эти слова, как Святой Августин нудные заклинания к Богу в «Исповеди», лежащей рядом на тумбочке: «Что хочу я сказать, Боже мой, – только что я не знаю, откуда пришел сюда…?» Видимо, это ключ, открывающий сознание в бездну божественной безмерности.
Увидел себя на родине, не в этой Общности, скрепленной волей диктатора, а ослабленной на ее самом лагерном краю – у океана.
Вот барак – моя простая дощатая школа на горе, пробиваемая ветрами с залива. Слышу смутный говор бедной учительницы, вбивающей в детские головы прямые истины тоталитарной эпохи, уравнявшей мозги во всех уголках самого большого государства. Жалкая торба знаний, отделенных от знаний всего остального мира. Учителя не знали, что младенцу надо вкладывать знания в мозги не насильственно, а открывая томящий неизвестностью океан. В результате в мир выходили самоуверенные люди, целиком изготовленные на колодке идеологической истории.
Странно, от повторения слов-заклинаний возникает измененное сознание, в озарении открывается моя еще не прожитая судьба в виде сокровенной тоски.
Как же вам рассказать, что родился далеко,там, меж небом и морем, была простотадовоенной маевки у речки с осокой,и оттуда – и вера, и маята.Как же вам объяснить небывалую музыкутой земли, где у яблонь «райских» стоял…Там моя надежная опора, солнечное плато, откуда виден свет из вселенной, необозримо далекой от нашего мира с его границами, губительными телодвижениями народов, не попадающих в осевое время развития.
Такая опора есть у каждого человека, мечта об ином, плач души, только она зарыта под залежалым ворохом привычных архаических стереотипов, отблескивающих былым золотом подлинности. И лишь музыка и поэзия могут раскрывать ее.
Но вскоре вдохновение начинало исчезать, и я оказывался на песке, как засыпающая рыба. Оглядывал окружающее как в объектив равнодушной камеры, фотографично. Переставал о чем-либо думать, кроме переживания голода, холода и жары, и странной сосущей тоски, которую вызывал океан. И казалось безнадежным снова карабкаться на ту высочайшую вершину, откуда открывается моя уникальная истина.
Человеческий мозг имеет странное свойство. Как бы засыпает в бездействии и потере памяти, подчиняясь течению будней. Что это за пропад в равнодушие, откуда выкарабкиваюсь все время? Почему иногда исчезает даже память о том, что видел метафорами – проводниками в подлинное видение, в невероятный смысл? Что это за свойство духа – черстветь, не узнавая недавнего усилия, настроя на цель, косность внутри? Куда уходит родная среда? Как переключить сознание, вытащить себя за волосы и вознестись в иные состояния души, туда, где мне все близко, и откуда моя жизнь кажется игрой, проиграть которую совсем не страшно? Как излечиться, спастись?
Вспомнил, как мы с однокурсниками Ильей и Олегом спорили в кабинете арбитра наших разногласий, благоволящего нам профессора с венчиком волос на лысине. Я привязался к нему. С детства страстно мечтал об Учителе, Наставнике. Только с ним мог говорить открыто, обнажая душу, без страха, что осмеют.
Он нервно искал очки на столе, забитом книгами. «Вечное не то! – ворчал сам на себя. – Что ты будешь делать? То трусы надеваю наоборот, то теперь вот это».
– Ну-с, молодые люди…
Я честно начинал:
– Мой взгляд на окружающее обычно фотографичен, без осмысления умом. Поэтому не знаю, как себя вести, не чувствую себя подлинным, боюсь фальши в себе, могу нечаянно задеть локтем или словом, обидеть или вызвать ненависть. Эта неуверенность оскорбляет меня самого.
Профессор усмехался.
– Большинство людей живут так, бездумно, без озарений. Зачем усилия искать что-то? В «коллективном бессознательном» есть готовое всеобщее знание, пусть вторичное.
– Что такое коллективное бессознательное?
– Это все усвоенное в памяти и представлениях, в культуре, которая программирует нас. Она – площадка для взлета всего нового.
Илья горячо перебил:
– Массовое сознание превращает культуру в попсу! В залежалый ворох стереотипов великих истин, когда-то впервые рожденных кем-то кровью и потом. Стереотипы даны человеку с рождения, входят в голову легко, без усилий, из всего, чему открыты глаза и уши, и в тех ясных ответах так уютно находиться всю жизнь.
Профессор смотрел на него снисходительно.
– Стереотипы – не попса, они воспринимаются интеллектуально, не переживая внутренне. Это – площадка для духовного взлета. В человеке есть и уникальный опыт, рожденный общением с людьми, его личной любовью и ненавистью.
– Да, но у одних чувства исходят из архаичной матрицы, а другие создают новые матрицы.
Мой друг Олег спорил с Ильей:
– Нет, в массовом сознании есть величайший оптимизм! Стереотипы всего положительного, этического, что было раньше тяжко выношено великими гуманистами. Этого достаточно, чтобы нормально жить, в тепле и надежности опыта, накопленного человечеством. Зачем стремиться из него выходить? Туда убегают из одиночества, в вечную надежность и уют Общности. Там не любят думать о плохом, это никому не нужно. Я сказал знакомым, что мать больна – и никто даже не повернулся, зачем им эта информация? Я тоже стараюсь убежать туда.
– Там есть тяготение к смерти, — мрачно добавлял Илья. — Правда, из высших соображений – жертвенности, отдачи своей жизни чему-то ясному в массовом сознании.
Мне чего-то не хватало.
– Я просто чувствую себя фальшивым, когда живу стереотипами. Под ними обычно прячутся, для безопасности. Хотя есть совпадение глубокой веры человека с общепринятой.
– И потом, — поддерживал меня Олег, — Сколько еще человек поймет в своей жизни, сколько убеждений сменит!
Илья сердился.
– Да, будет колебаться вместе с властью. Зачем выходить из сна разума? Из архаичного подсознания, откуда вдруг может вылезти зубастая звериная морда.
Профессор смеялся.
– В человеке не существует бездумной общности. Как и пустоты во вселенной. Так говорит мой друг Нелепин, писатель и философ. А бездумное приятие – это только одна его сторона, отсутствие протеста в дремлющих архаических инстинктах. Только иногда из их мало изменяющейся глубины может произойти взрыв. Любят человека не из-за убеждений, а его самого, с его удивительным телом…
– Особенно женским, – заметил я.
– Да, с любовью, пристрастиями, жалостью и болью, волнением от лицезрения искусства, чтения книг.
– Все люди одинаковы, – убежденно повторял Илья. – Затыкают сознание сексом, чтением книг, телевизором, болтовней на работе, вечеринками. Да, они самодостаточны, считают, что знают все в подлунном мире, ограниченные местечковым кругозором, не видя ослепляющего множества иных миров. Всегда поражался самоуверенности людей, словно от рождения, безапелляционно судящих обо всем на свете. Смотрят на окружающее, как с трибуны стадиона, где можно отдаться древним инстинктам в объединяющем визге толпы, не подвластной законам суверенной демократии. Темные инстинкты превосходства и победы, и отрава поражения, когда хочется бросить горящий файер в победителя. Не надо никаких смыслов. И только перед смертью отрезвляются: зачем? в чем была жизнь? Эти трибуны – метафора всей истории человечества, в буйстве, еле сдерживаемом установленными благоразумием правилами.
– И я ору на стадионе! – удивлялся я. – И в то же время люблю, имею убеждения, может быть, ложные, хочу быть защищенным.
Илья выпрямлялся, как взъерошенная птица.
– Вот что страшно, вот что тормозит нашу жизнь! Массовое сознание создает пустой круговорот истории! Все время воюем, кричим о победах, никак не можем вырваться из-под архаичных пластов. Мне абсурд – обновлений тайна, им – лишь к разрушению шаг. Призывает к расстрелу, казни, потеряв опору, душа!
Я кричал:
– И ты, Илья, тоже зомбирован, прячешься в интеллигентском коллективном бессознательном!
– В культуре! Это лучше, чем в массовом сознании.
Профессор одобрительно слушал наш спор и, наконец, вдохновенно провел по пушистой лысине.
– Чтобы найти в себе подлинное, надо захотеть карабкаться в гору. Познание – это высочайшая гора для скалолазов духа. Чтобы открылась вершина, нужны очень большие духовные усилия. И тогда, неожиданно, как бы совершенно случайно, на вершине открывается целый объемный мир.
Он встал и воздел руки:
– Я – весь мир!
Я отрезвил его:
– Но почему мое озарение истины мгновенно возникает, и вскоре улетучивается? Может быть, природная лень души? Хотя и у нас есть проблески.
– Озарение не может быть непрерывным, ибо за ним вспыхивает следующее. Здесь физическими или умственными усилиями не поможешь, если теряешь ощущение одиночества человечества в ожидании встречи с чудом, например, инопланетной цивилизацией.
Я, как обычно, слушал Учителя с восхищением.
– Это не похоже, друзья мои, на озарение смиренных послушников светом всесильного божества: у мусульман, покорно падающих ниц на ковриках для намаза, или на состояние исчезновения себя «муга» (не-я) и «мусин» (не-мышления) буддистов, сидящих в позе лотоса. Естественно, и не патерналистское ожидание халявы у теток, устремляющихся на всех видах транспорта к храму святой Матроны, чтобы сошла благодать, – эффект плацебо.
Он остановился, задумавшись.
– Это больше похоже на «фаворский свет» святителя Григория Паламы (и всего религиозного средневековья, включая наше родное, святоотеческое). Бог – это метафора безмерности. Старик вызывал его, видимо, с большим трудом, применяя «практику делания себя», то есть самопознания, чтобы вырваться из своей земной шкуры в иное божественное бытие. «Исихаст тот, кто явственно взывает: «Готово сердце мое, Боже».
Уж не протаскивает ли он контрреволюционно-поповствующее учение исихазма? – мелькнуло в наших головах.
– История пошла другим путем, и неплохо бы воскресить ту альтернативу, что, может быть, исправит кособокое направление истории «товар-деньги-товар» на «что нужно делать, чтобы жить».
Его понесло.
– Есть выход из пустого круговорота человеческой истории. Надо увидеть, как, через заброшенный в космос телескоп Хаббла, в темной дыре вселенной уходят в бесконечность галактики, никогда не виданные раньше человеком. Главное – прозрения смыслов в нашем развитии…
Он был прав. Мне было уютно жить без мыслей, принимая все, как есть, в повседневном оптимизме массового сознания. Но вдруг становилось невыносимо. Ужас за мою зря погибающую жизнь! В глаза вторгались привычные голые стены нашей комнаты, с хлипкой книжной полкой. Ясность тяготила, все окружающее казалось мелким и скучным. А снаружи — сырой воздух и безразличные прохожие казались иллюзорными. Где тогда реальная жизнь, миг настоящего, который якобы самый живой? Существует уйма писателей, у кого никогда не было желания взобраться на свою вершину, спокойно щекочут нервы читателя ловко придуманным острым сюжетом с погонями и убийствами.
Меня возмущал незыблемый трехмерный мир коллективного бессознательного.
Увы, я отличался от других, ощущал себя страшно далеким от народа. Очень хотел быть вместе с народом, но не знал, как. Подстраивался, но ощущал только фальшь. В армии сослуживцы, видя неуверенность в моих бегающих глазах, пытались окружить меня, видимо, с намерением растерзать, но я опоминался. С тех пор всегда шкурой ощущал опасность толпы. Я был маргиналом. Меня можно было презирать, как страшно далекого от народа.
Я был одинок, но не один. Одновременно с фотографичностью взгляда во мне жил безграничный мир литературы, которую до боли в мозгу читал в детстве, в большой библиотеке отца. Всегда был в мире классиков, восхищаясь и принимая все, даже противоположные точки зрения.
Гораздо позже во мне определились собственные убеждения. Это было во время всеобщего умиротворения. Тогда и расцвел наш Гражданский союз.
Мой творческий ум по-настоящему работает на границе между бодрствованием и сном. Поэтому недосыпаю – странно влечет наслаждение разрушать себя. Смыкаются глаза, и как бы отодвигается горячий дневной мир, и остаешься наедине с серой глубиной сущностных вещей. Надо было вообразить себя в гулком и тревожном до гибельности мире, найти в себе самое дорогое, чтобы ужаснуться его гибели.
Хорошо было Гагарину, умеющему засыпать мгновенно – он ни о чем не думал, все уже было достигнуто. Я лежал, потушив свет и закрыв глаза, прислушивался к себе. Что – мне? Что – дало?
И странно, душа снова ожила, остро чувствуя, что она любит и что ненавидит. И вот уже самые главные слова выходят из «нутра», как говорил Есенин, и мысли живут свободно, прозревая то, над чем раньше безнадежно бился, лежа на диване. Сознание вновь изменилось, но теперь становилось не сокровенно светлым, а окрашивалось в неопределенно-тревожную глубину.
Где я провел свои сумерки жизни?Пригнут какой болезнью генов —в необратимых мутациях?Всей первобытной окраиной —без дна, без истории,что оказалась средь лагерной стыни —розами сада в концлагере.И зоркий взгляд стороннего наблюдателя во мне еще долго видит истинное состояние меня во вселенной, откуда готовы литься фразы. Это состояние обладает каким-то квантовым свойством всеобъемлемости мира. Где-то читал: в мозгу нейроцепочки каким-то образом возбуждаются без волевых усилий ума. И погружаешься в единый мир, с воскресшей памятью всего, даже не бывшего в твоей жизни – глубинной памятью предков.
Хватал дневник, чтобы записать видения. Почерком, что уже не почерк, а зашифрованное обозначение мысли, спешащей быть зафиксированной.
«Нет далекой истории, ушедшей памяти. Она – близко, и живо ее дыхание тревоги. Взгляд в гибельное – делает всю историю метафорой современности».
«История движется из какой-то нерешенности существования, меняются направления усилий духа – то героическое на котурнах, то романтическое, то символистское, то модернистское с разными „пост-“, а теперь скептическое, или тупо жующее жвалами».
«Человечество живет в ощущении опасности, гибели судьбы. Страны защищают себя – от нехваток топлива, от кризисов, систем насилия, терроризма. Мир устал, огрубел от смертельных угроз, закрывается сканерами аэропорта, чтобы все, чем живет, террорист не унес в рай, желанный ему – неизвестное что-то. Хотя в то же время не хочет защищаться от дегуманизации».
«Мир – не реален (в натуралистическом смысле), а – фантастичен. Все в нем смещается. То есть, в нем нет моей сложившейся определенности, не загадочности, а только взгляд судьбы в неизвестное. Все – живое. Это – не реальная жизнь. Люди – или поэты, или замкнутые на себе (бывает, тоже поэты)».
«Угроза потери Общности мучает наше время. Нынешняя усталость – из потери смыслов среди не знающих одиночества субъектов потребления. Она увеличивается с потерей близких, и старостью».
«Вставай, страна огромная…» Это вошло в мое младенческое архаичное подсознание. Почему же сейчас чувствую себя отдельно, страшно далеким от людей, шатающихся рядом со мной такими же отдельными особями?»
«У Чехова – грусть от невозможности счастья в жизни его поколения, мечта о далекой изящной жизни. Он потерял вишневый сад, как свою жизнь. У Кафки – нависающий рок. У меня – неумение выйти из тяжелого, равнодушного, из себя».
«Что такое любить людей? Отдавать им себя? Наверно, не это. Боль от неизбежности потери их, близких, и желание спасти».
Сознание не может проследить свое отключение, и я вдруг осознаю, что проснулся, уже утро.
Перечитываю записи, они оказались чем-то абстрактным, постным, словно жил с женщиной только духовно. Не было опыта наслаждения жизнью и муки измен.
Я чувствовал, что за моими абстрактными мыслями дышит что-то гораздо более реальное и трагичное, и можно прояснить себя только действием. О, как нужен иной, более совершенный язык! (Или более талантливый я).





