- -
- 100%
- +
В тишине дома слышно только тиканье настенных часов на кухне и ровный гул холодильника. Никаких других звуков. Никакой угрозы. Только покой, который я организовал для тебя ценой этой ночи.
На моем лице снова появляется та же уверенная улыбка.
Все правильно. Все так, как должно было быть.
Я открываю глаза и смотрю в потолок. Завтра будет новый день. И ты проснешься в мире, который стал для тебя чуточку безопаснее. И даже не узнаешь, почему.
Но я буду знать. И этого достаточно.
* * *
Утро врезается в сознание глухой, разлитой ломотой болью, будто все тело прошлой ночью использовали как наковальню.
Я открываю глаза. Потолок плывет в сероватом предрассветном тумане.
Первое, что я осознаю, это то, как тяжелы мои руки, лежащие вдоль тела. Каждый сустав – в запястьях, локтях, плечах – ноет. Я пытаюсь сжать пальцы в кулак. Они слушаются с трудом. В голове всплывает память ощущений: упругое сопротивление плоти, скрежет зубьев ножовки о кость, отдача в кисть при каждом сильном ударе.
Я переворачиваюсь на бок. Спина отвечает резким протестом, мышцы вдоль позвоночника зажаты в тисках спазма, ведь я провел часы, сгорбившись над ванной, в неестественной и напряженной позе. Ноги тоже горят, особенно бедра и икры – от постоянного стояния и переноса тяжестей.
Будильник на тумбочке показывает 6:45. Пора собираться в колледж. Мысль о необходимости встать, одеться, вести машину и сидеть в аудитории кажется сейчас невыполнимой. Каждая клетка тела вопиет о том, чтобы остаться в постели.
Но я должен. Нормальность – это гарантия защиты. Любое отклонение от рутины может вызвать подозрения.
Боль на мгновение отступает, сменяясь тревожным электричеством, когда в голове вдруг проносится твое имя, Джолин. Ведь я сделал это ради тебя.
Со стоном я откидываю одеяло и поднимаюсь с кровати. Кости скрипят. Иду в ванную и принимаю душ. Под холодной водой тело немного оживает. Я смотрю на свои неконтролируемо дрожащие руки под струями, которые вчера были запачканы кровью, а потом потираю торс, плечи и шею – там, где ноет больше всего.
Одеваюсь на автомате: джинсы, чистая футболка, толстовка с капюшоном. Надеваю очки. Завтракать мне не хочется, поэтому я просто выпиваю стакан апельсинового сока, и кислота обжигает пустой желудок. Беру рюкзак с учебниками, хватаю ключи и выхожу из дома.
Утреннее солнце тут же бьет в глаза, заставляя щуриться.
Я иду к своей машине, припаркованной на подъездной дорожке и только засовываю ключ в замок, как вдруг слышу:
– Айшер?
Голос.
Твой голос. Легкий, музыкальный, чуть сонный.
Даже он в тебе очень вкусный.
Я замираю. Сердце, которое только что тяжело и лениво стучало в груди, вдруг делает резкий, болезненный толчок. Я медленно поворачиваюсь.
Ты стоишь на крыльце своего дома, готовая ехать, должно быть, на работу. Твои рыжие волосы собраны в аккуратный пучок, и когда ты начинаешь идти ко мне, на них играет утреннее солнце.
– Привет, – выдавливаю я.
– Ты вчера так быстро ушел, – говоришь ты и останавливаешься в нескольких шагах от меня. – Я обидела тебя чем-то?
Твой взгляд становится внимательным и изучающим, что начинает смущать меня. Я молчу, наслаждаясь твоим видом.
– Ты в порядке? – спрашиваешь ты, слегка нахмурившись. – Выглядишь… уставшим. Как будто не спал всю ночь.
Вся ночь. Разрезал, пилил, упаковывал. Ради тебя.
– Я возился в гараже, – вру я. – Заснул под утро, наверное, часа на два.
– Что ж, ясно. Будь осторожнее, – в твоем голосе звучит нотка заботы, и мне становится тепло на душе. Она для меня слаще любой музыки. – А то поранишься.
Если бы ты только знала, от чего я тебя уберег. Ты думаешь о царапинах, а я думаю о том, что вырезал из твоей жизни раковую опухоль.
– Подвезешь меня? – вдруг спрашиваешь ты. – До библиотеки.
Это не просьба. Это даже не вопрос в привычном смысле. В нем нет колебания, нет «если тебе не сложно» или «только если по пути». Ты говоришь это так, будто уже знаешь ответ.
Вся моя усталость, вся ломота в теле, весь тяжелый груз прошлой ночи мгновенно растворяются.
Ты будешь рядом. В моей машине. На десять, пятнадцать, а может, и двадцать минут, если будут пробки.
Мысль об этом действует на меня сильнее любого адреналина. Боль в мышцах отступает, сменяясь легким, приятным напряжением ожидания.
– Конечно, – отвечаю я.
Мы идем к машине, и я открываю пассажирскую дверь для тебя. Ты киваешь с благодарной улыбкой и скользишь на сиденье, ставя свою сумку на колени. Я обхожу машину, и каждый шаг отдается ноющей болью в бедрах, но сейчас это не имеет значения. Сажусь за руль, и пространство салона вдруг кажется мне намного меньше. Ты здесь. Твое дыхание и твой запах… И они снова будят во мне желание вкусить все это.
Я завожу двигатель.
– Спасибо, Айшер, – говоришь ты, пристегиваясь. – Моя девочка сегодня капризничает. А в библиотеку нужно срочно.
– Не за что, – говорю я, выезжая со двора. – Мне как раз по пути.
Это ложь. Колледж в другой стороне. Но какая разница? Ты попросила – этого достаточно.
Мы едем в тишине первые несколько минут. Я чувствую твой взгляд на своем профиле.
– Правда, ты очень бледный, – снова замечаешь ты, и в голосе слышится та же забота. – Точно все в порядке? Может, тебе нужно к врачу?
Я качаю головой, глядя на дорогу.
– Просто не выспался. Отосплюсь сегодня. Обещаю.
Я говорю это и думаю о том, что «отсыпаться» мне сегодня вряд ли придется. Нужно будет решить вопрос с содержимым морозилки. С ведром с внутренностями, залитых щелочью. И с мешком в гараже.
Но сейчас, с тобой рядом, эти мысли кажутся неважными.
– Ты даже не спросил, в какую библиотеку мне нужно, – улыбаешься ты, и в твоих глазах играют лукавые искорки.
Я перевожу взгляд с дороги на твое лицо. На эту улыбку. Она освещает тебя изнутри, делает твои глаза ярче и теплее. Получая неимоверное удовольствие от этого зрелища, я чувствую, как что-то внутри меня сжимается. Это парадоксальное, почти болезненное блаженство.
Мне хочется съесть даже ее. Твою улыбку. Мысль возникает внезапно. Я хочу приблизиться, ощутить тепло твоего дыхания и впитать. Вобрать в себя этот свет, эту жизненную силу, которая исходит от тебя. Почувствовать ее мягкий и нежный вкус на губах и языке. Удержать внутри, спрятать в самом темном и безопасном месте, куда никто и никогда не доберется, чтобы отнять. Сделать ее частью себя так же окончательно и бесповоротно, как я сделал частью мусорного мешка того, кто осмелился бы эту улыбку омрачать.
Я слегка наклоняю голову.
– Прости… Я… задумался.
– Ладно, поверю на слово. Можешь ехать на шоссе 22. В публичную библиотеку
Я киваю и плавно перестраиваюсь в правый ряд, готовясь к съезду на шоссе 22. Асфальт под колесами становится ровнее, шире, и мир за окном превращается в мелькающий поток ограждений, рекламных щитов и деревьев.
Ты откидываешься на подголовник, и солнечный свет, падающий через лобовое стекло, заливает твое лицо. Ты закрыла глаза, наслаждаясь теплом. Твои ресницы отбрасывают на щеки крошечные, трепещущие тени.
И прямо сейчас я хочу приложить палец к тому месту на твоей шее, где сонная артерия пульсирует под челюстью. Нежно. Просто чтобы почувствовать эту жизнь, бьющуюся прямо под поверхностью. А потом – чуть сильнее. Достаточно, чтобы ты почувствовала легкое давление и открыла глаза с немым вопросом. А я бы улыбнулся и сказал: «Просто проверяю».
Но в моей голове картина развивается дальше.
Я представляю, как мои пальцы смыкаются. Чтобы ощутить, как этот ритм ускоряется от непонимания, потом от легкой паники, как кровь начинает биться чаще, сильнее приливая к коже. Увидеть, как твои глаза темнеют и расширяются. Зафиксировать тот самый момент, когда удовольствие от твоей близости сменяется инстинктивным осознанием, что что-то не так.
Ты вздыхаешь, не открывая глаз, и твоя рука бессознательно тянется к шее, как будто ты почувствовала тяжесть моего взгляда. Трешь то самое место. По моей спине бегут мурашки.
Чувствуешь ли ты вес моих мыслей?
– Скоро будем? – спрашиваешь ты.
– Минут через семь, – отвечаю я хрипловато. – Если не будет пробок.
Ты открываешь глаза и переводишь взгляд в окно, при этом касаясь рукой прохладного стекла. В голове собираются хаотичные мысли. Я мог бы не отвозить тебя в библиотеку сейчас. Вместо этого я могу отвезти тебя к себе домой. Ты такая маленькая, что даже не смогла бы сопротивляться физически. Возможно, ты решила бы кричать и звать на помощь, но если я заткну тебе рот рукой, тебя никто не услышит.
Сейчас ты едешь в библиотеку. Неужели к тому, кого я распилил на части и засунул в морозилку вчера ночью? Ты ждешь новой встречи с ним?
Это так безрассудно, Джолин. Зачем тебе рисковать собой? Зачем тебе тратить на кого-то время? Ведь я жажду тебя. Прямо здесь, совсем близко. Изнываю от желания стать частью твоей жизни и присвоить себе. Умираю каждый день в мыслях о тебе.
Ты снова смотришь в окно, а я смотрю на отражение твоих глаз в стекле. Они такие ясные. Такие доверчивые. Ты не видишь, что сидишь рядом с пустотой, которая хочет заполниться тобой до краев. Ты думаешь о каком-то ничтожном свидании. А я думаю о том, как хрустят ребра под ножовкой. Как тихо становится потом.
Ты могла бы смотреть на меня так же, как смотришь сейчас на этот унылый пейзаж. С легкой грустью и ожиданием. Но вместо этого ты едешь туда, где его уже нет. Тратишь свое драгоценное время на труп.
Я мог бы рассказать тебе. Мог бы описать каждый момент. Как он сначала умолял, а потом просто хрипел. Как его глаза стали такими же стеклянными и пустыми, как выбитые окна в заброшенных цехах, когда я заталкивал ему в рот землю за его слова, чтобы он заткнулся.
Я мог бы сказать: «Он не придет, Джолин. Он никогда не придет» и посмотреть, как твое лицо изменится. Как понимание будет пробиваться сквозь недоверие. Как этот свет внутри тебя – тот самый, что я так хочу съесть, – начнет меркнуть, гасимый ужасом.
Но я молчу, ведь, если скажу, ты испугаешься. А если ты испугаешься, ты убежишь. И тогда все будет уже не так правильно. Я хочу, чтобы ты осталась. Чтобы ты однажды посмотрела на меня и увидела не того, кто рядом, а того, кто единственный о тебе позаботиться. Кто оставил тебе весь мир, очистив его от всего лишнего. От всего, что могло бы отвлечь, ранить и занять твои мысли.
Машина замедляется. Впереди – низкое кирпичное здание с вывеской «Платтсбург Паблик Лайбрари». Мы на месте.
– Приехали, – говорю я.
Ты оборачиваешься, и на твоем лице снова появляется эта улыбка. Та самая. Та, что я храню в глубине сердца.
– Спасибо, что подвез.
Я смотрю тебе прямо в глаза. В эти бездонные, доверчивые глаза.
Ты открываешь дверь и выходишь из машины, и твои запах с теплом покидают салон, делая его серым.
– Знаешь, Айшер, – вдруг начинаешь ты, наклонившись, – иногда мне кажется, ты видишь меня как-то… иначе. Чем все остальные.
А потом машешь рукой, разворачиваешься и уже уходишь к кирпичному зданию библиотеки.
Мое Искушение даже не представляет, насколько она права.
IX. АЙШЕР

Это воспоминание всегда начинается с запаха.
Сладковато-приторного, с кислинкой. Как забродивший джем, смешанный с запахом старого мяса и лекарств.
1983 год, дом родителей на севере Платтсбурга, холодный гараж…
А потом слышен звук. Сначала веселый лай. Резвый, звонкий и полный беззаботной радости. Лай Сэди. Золотистый ретривер, шерсть цвета пшеничного хлеба, теплый влажный нос и глаза, полные обожания.
Я снова в этом гараже. Здесь пахнет бензином, маслом и краской. Отец стоит у верстака, застеленного клеенкой. На клеенке лежат инструменты. Они блестят под светом мощной лампы, которую отец приспособил для работы.
Шестилетний я стою у двери, не в силах пошевелиться и зная, что будет. Я умолял, плакал, цеплялся за маму, но она лишь смотрела в стену мутными глазами и шептала: «Папа лучше знает».
– Подойди, Айшер Хейл, – говорит отец. – Настало время важного урока. Урока о сущности любви.
Я делаю шаг. Потом еще один. Мои ноги ватные. На краю верстака я вижу знакомый ошейник из потертой коричневой кожи.
– Мы любим то, что нам принадлежит, – начинает отец, как будто читая лекцию. – Собака. Она любит тебя безусловно. Это чистая, простая привязанность. Но что такое любовь на самом деле? Это желание единства. Полного и абсолютного. Как можно достичь единства с тем, кого любишь?
Он берет скальпель. Лезвие мелькает в солнечном свете.
– Через потребление. Через ассимиляцию. Ты не можешь просто гладить то, что любишь. Ты должен принять это внутрь. Сделать частью своей плоти и крови. Только тогда любовь станет вечной. Только тогда ничто не сможет ее отнять.
Он делает точный профессиональный разрез. Я жмурюсь, но отец тут же грубо берет меня за подбородок.
– Смотри. Если ты любишь, ты должен видеть все. Красоту и распад. Форму и содержание.
Это невыносимо, но я смотрю. Потому что это Сэди. И потому что приказ папы закон, вшитый в меня болью и страхом.
Процесс методичен. Отец не злится. Он сосредоточен, как алхимик, превращающий свинец в золото. Он отделяет, комментируя:
– Вот мускулатура задней лапы. Обрати внимание на структуру волокон… А это сердце. Мотор привязанности. Оно билось для тебя.
Его пальцы погружаются в теплую, влажную массу, которая уже не похожа на Сэди. Он оттягивает лоскут шкуры, и под ним открывается вязь жира и мышц темно-рубинового цвета, с тонкими белыми прожилками нервов и сухожилий.
Потом настает кульминация.
Отец отделяет небольшой кусок мышечной ткани с бедра. Аккуратный ломтик размером с печенье. Он кладет его на маленькую фарфоровую тарелку в горошек – на ту самую, с которой я ел праздничный торт на свой день рождения.
– Любовь требует жертвы, – говорит папа. – Но жертва должна быть добровольной. Со стороны того, кто любит. Ты любил Сэди?
Я, захлебываясь слезами, киваю.
– А он любил тебя?
Еще один кивок.
– Тогда прими его любовь. На физическом уровне. Сделай ее частью себя. Это будет акт милосердия. Ты сохранишь его внутри. Навсегда.
Он протягивает тарелку. На бледно-розовом ломтике мяса выступает много крови.
– Нет… – шепчу я.
– Ты глупый мальчишка, – голос отца становится ледяным. – Это завершение цикла. Ты накормил его. Он давал тебе свою преданность. Теперь он накормит тебя. Своей плотью. Это высшая форма благодарности. Единственная истинная форма обладания.
Рука отца подносит кусочек к моим губам. Я чувствую слабый, теплый, медный запах крови и едва уловимый, знакомый запах Сэди, запах шерсти и летней травы.
– Открой рот, сын. Прими дар любви.
Он берет меня за подбородок, сжимает так, что кости хрустят.
– Айшер Хейл! Открой рот!
Я пытаюсь сопротивляться и жмурюсь. Сила, с которой пальцы впиваются в мои челюсти, нечеловеческая. Боль заставляет меня вскрикнуть, и рот распахивается.
Отец быстрым, точным движением впихивает в глотку скользкий и теплый кусок мяса. Я пытаюсь выплюнуть, но отец сжимает мне нос и рот ладонью.
– Глотай, – звучит спокойный, не терпящий возражений приказ.
Нехватка воздуха. Паника. Рефлекс. Горло сжимается, потом судорожно подрагивает.
– Прожуй. Прочувствуй текстуру. Это плоть твоего друга. Энергия его прыжков, его веселого лая, его теплого дыхания у тебя на щеке. Все это теперь здесь.
Отец отпускает меня. Я падаю, давясь, пытаясь откашлять то, что теперь было внутри меня.
Навсегда.
Я просыпаюсь с этим вкусом во рту.
Он здесь, на моем языке – медный, теплый, с едва уловимым оттенком пыльной шерсти. Я пытаюсь сглотнуть, но слюна не смывает его. Он въелся намертво. Как тогда.
Это было наказанием шестилетнему мальчику за то, что его пес проник в машину отца во время дождя, чтобы укрыться, и запачкал все сиденье.
Я тяжело дышу, покрытый холодным потом, лежу и смотрю в потолок. Из-за уличного фонаря за окном тьма здесь серая и тяжелая. Моя рука сама прижимается к груди и давит на ребра.
Я поворачиваю голову в сторону окна, через которую всегда наблюдаю за тобой, но сейчас в твоем доме выключен весь свет, а во дворе – еще ночь.
С Сэди все было просто. Страшно, больно, противно, но просто. Это была простая любовь между человеком и питомцем. Ее я проглотил из страха и по принуждению. И открыл для себя тот темный закон отца.
Но ты, Джолин… Ты сложная. Человеческая. Та, о которой я мечтаю. Та, которую я хочу заслужить. Эта любовь в тысячу раз сильнее. И голод к тебе… Боже. Этот голод сводит с ума. Он не в желудке. Он в костях и в мозгу. Хочет не пищи, а слияния. Чтобы не было «я» и «ты». Чтобы было только «мы».
Я не хочу тебя убивать. Убийство – это конец и потеря. Я не могу снова потерять. Не могу. Я должен просто обладать.
Отец дал мне грязный, окровавленный ключ. Но он не дал инструкции к человеческому сердцу. Как проглотить душу? Как сделать частью себя не только плоть, но и этот твой острый ум, эту насмешку в уголках губ, этот огонь в глазах, который не гаснет даже у меня в голове и мыслях?
Ответ приходит сам. Выползает из той самой раны, что ноет у меня под ребрами.
Начать с плоти. Вкус твоей кожи, твоего тепла, твоей жизни – это первый шаг. Если я приму ее внутрь, твой дух последует за плотью. Ты войдешь в меня. Как Сэди вошел тогда.
Меня одолевает душевная тоска и физическая агония. Я люблю тебя так, что это разламывает мою грудную клетку. И единственное лекарство, единственный способ унять эту боль – сделать эту любовь безопасной и вечной. И совершить акт абсолютного принятия.
Логика безупречна. И от этого мое тело вдруг сходит с ума.
Я пытаюсь сесть. Меня должна вести ясная, холодная убежденность. Но ноги предают меня. Они подкашиваются, едва я переношу на них вес. И я сползаю с кровати на колени, на пол, и отползаю задом, пятясь, пока спина не упирается в угол комнаты и холодные обои.
Как тогда.
Я снова в углу. Шестилетний мальчик, который только что съел своего лучшего друга.
Меня одолевает дрожь. Сначала мелкая, потом сильнее. Она бьет меня, как ток. Зубы стучат, и я закусываю кулак, чтобы не закричать, но звук рвется наружу – хриплый, животный стон, которого я стыжусь.
И слезы. Они хлещут из глаз горячим соленым потоком. Я давлюсь ими. Всхлипы разрывают мне горло. Я плачу о Сэди, о его шершавом языке на моей ладони, о том, как он вилял хвостом, когда я выходил во двор, о его глазах и о его доверии, которое я предал самым чудовищным способом.
И я плачу о себе. О том мальчике, которого переделали. Которому внушили, что любовь – это акт потребления.
И я плачу о тебе.
О, Джолин. О том, что моя любовь к тебе обречена. Что я не могу любить тебя по-другому. Что все нежные мысли, все мечты о тебе в моей голове – это лишь сложная упаковка для того же старого, больного голода. Голода, который мне скормили вместе с мясом моего пса.
– Нет, – хриплю я и бьюсь затылком об стену. Тук. Тук. Тук. – Нет, нет, нет…
С ужасом перед самим собой. К пониманию, что я не могу это остановить. Что эта потребность сильнее меня и страха. Сильнее совести, которую, кажется, мне тоже когда-то скормили.
Я хочу тебя. Боже правый, как я хочу тебя. Всю. Чтобы ты стала моей кровью, моим дыханием, моими мыслями. Чтобы я никогда не боялся тебя потерять.
Война внутри стихает. Силы просто покидают меня. Слезы иссякают, и внутри остается лишь пустота.
Я, мокрый и разбитый, сижу в углу, обхватив себя за плечи, и просто дышу, пока воздух обжигает легкие. Спустя несколько минут я медленно поднимаюсь, скрипя суставами, и вытираю лицо ладонью. Она влажная и холодная.
– Я научусь любить тебя правильно, Джолин, – мой шепот хриплый, пропитанный слезами. – Не так, как любят все. Не так, чтобы можно было потерять. Я сохраню тебя. В единственном месте, откуда ничто не может сбежать.
Я говорю это как клятву самому себе. Себе и тебе.
Внутри готовится особое место для тебя. Оно уже не пустое. Оно полно моего стыда и моего отчаяния. Но, думаю, там найдется уголок и для чего-то светлого. Для твоего смеха, который я когда-нибудь, может быть, тоже проглочу.
* * *
Я сижу в аудитории.
Воздух густой от запаха старого дерева, меловой пыли и осенней сырости, въевшейся в кирпичные стены. И хоть за окном и октябрь, и листья клена горят кислотно-желтым, но здесь, внутри, время будто застыло.
На доске мелом выведено:
Ж. Деррида. «Фармакон»: яд как лекарство, лекарство как яд.
Профессор Моррисон, седовласый, в потертом твидовом пиджаке, расхаживает перед рядами.
– …Таким образом, объект желания всегда уже является отравой. Он вносит разлад в субъекта, разрушает его автономию, его самотождественность. Но именно этот яд и является условием возможности любви, этого вечного недуга…
Я смотрю на доску, но буквы расплываются. Вместо «фармакон» я вижу твои занавески. Верхний этаж дома напротив, окно слева. Шторы из дешевого ситца с мелким цветочным узором.
– …Желание, – продолжает Моррисон, – это всегда желание Другого. Но, желая Другого, мы желаем не его, а ту пустоту в нас самих, которую, как нам кажется, он может заполнить. Это проект, обреченный на провал. Другой всегда ускользает…
Ускользает.
Ты ускользаешь. Каждый день. Ты выходишь за дверь, садишься в свою машину и исчезаешь из моего поля зрения на восемь часов тридцать пять минут. В эти часы я живу в подвешенном состоянии. В колледже без тебя и на работе без тебя, при этом мыслями всегда рядом. Я пытаюсь учиться, есть, делать вид, что я обычный студент. Но все это – симуляция. Настоящая жизнь начинается, когда я возвращаюсь домой и вижу тебя в окне снова.
Когда мои наблюдения начались впервые, я запоминал каждую деталь. Я и сейчас их помню.
2 сентября. Ты вернулась в 16:42. Несла пакет из магазина «Фудмарт». Вероятно, макароны и соус в банке. Улыбалась. Кому? Кто заставлял тебя так улыбаться тогда?
3 сентября. Свет в твоем окне горел до 01:15. Ты сидела у окна. Смотрела в ночь. О чем ты думала? О будущем? О прошлом? О ком-то?
Профессор стучит мелом по доске, привлекая внимание.
– Вопрос на семинар: можно ли считать навязчивую идею попыткой силой остановить это ускользание? Превратить Другого из субъекта в объект? В коллекционную вещь? Каков этический предел такого «собирательства»?
В аудитории повисает тишина. Кто-то перешептывается, кто-то листает конспекты.
Я чувствую, как кровь приливает к лицу. Он говорит про меня. Он знает. Не может не знать. Я слишком часто смотрю в окно аудитории.
Девушка с первого ряда поднимает руку.
– Но профессор, разве любовь не предполагает именно этого? Объединения? Желания быть одним целым?
– А где грань, мисс Бейкер, – парирует Моррисон, – между желанием «быть одним целым» и желанием «поглотить»? Между слиянием душ и уничтожением инаковости4? Вспомните миф о Нарциссе. Он желал не Другого, а собственное отражение. Желание, лишенное инаковости, это смерть. Или безумие.
Слово «поглотить» еще долго висит в воздухе.
Я смотрю на свои руки, лежащие на деревянной парте, и думаю о единении. О том, чтобы стереть эту невыносимую дистанцию. Двадцать семь шагов от моего крыльца до твоей двери. Или миллион световых лет.
Моррисон рассуждает об одержимости с осуждением. С отвращением философа к грубой материальности.
Но он не понимает.
Он не чувствует этой дыры, которая разверзается у меня в груди каждый раз, когда ты уходишь. Когда ты существуешь где-то там, вне моего поля зрения, в мире, полном чужих взглядов, случайностей и опасностей. Твоя машина может попасть в аварию. На улице может подойти незнакомец. Ты можешь встретить кого-то. Того, кто заставит тебя смеяться иначе. Кто войдет в твой дом и задернет эти ситцевые шторы навсегда.
От одного такого человека я тебя уже избавил. Не хочу, чтобы это повторилось вновь.
Коллекционная вещь…
Мои пальцы сами собой начинают барабанить по столу в нервном прерывистом ритме.
И тут приходит мысль. Как логическое завершение сегодняшней лекции. «Фармакон». Яд как лекарство.
Что, если найти правильный «фармакон»? Не яд для уничтожения, а лекарство для сохранения.
Я не причиню тебе боли. Просто отнесу тебя в свою комнату. Уложу на свою кровать, накрою одеялом, сяду рядом и буду просто смотреть. На твое лицо, лишенное напряжения. На грудь, плавно вздымающуюся в дыхании. Никаких ускользаний. Никаких чужих парней. Только тишина и покой. Только ты и я. И стены моего дома, которые будут охранять этот совершенный миг.



