- -
- 100%
- +

© Галина Сафонова-Пирус, 2025
ISBN 978-5-0068-3219-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Годы: 1961—1997
Я проработала в местной Телекомпании 36 лет. За эти годы у меня накопилось много записок и когда набрала их в компьютере, подумалось: а, может кому-то они буду интересны? И спустя месяцы «соткалась» из них и воспоминаний повесть, которую и предлагаю читателям.
Годы с 1960 по 1997.
Есть в моих дневниках молодости такая запись:
«Вчера ехала поездом в областной центр на семинар, рядом играли в карты ребята. При проверке у них не оказалось билетов. Троих контролеры увели, четвертый пошел сам, а пятый:
– Вот дурак! – бросил ему вдогонку.
Потом помедлил и пошел следом.
А на семинаре… Весь день – лекции, лекции, от которых становилось тошно, – похоже, что социалистический идеологический аппарат хочет сделать из меня существо, которые только бы подчинялось и не пыталось думать».
Спустя три месяца после окончаний школы, я уже работала в библиотеке воинской части. Но вначале ездила в Ленинград поступать в Технологический институт, ведь там училась моя двоюродная сестра и так интересно рассказывала о нём! Поезд тащился почти два дня, я лежала на верхней полке, за всю дорогу ничего не ела и плакала, – казалось, что расстаюсь с родным домом навсегда! – и так настрадалась, что при подъезде к Ленинграду вышла в тамбур и упала в обморок. Но отчаяние мое было напрасным, – провалилась по химии. На деньги, которые мама наскребла для этой поездки, купила бусы, так что на обратную дорогу запаслась только тремя помидорами и буханкой хлеба.
Книг в библиотеке было тысячи три, читателей мало и каждый день начинался с того, что надо было получить газеты, расписать по подписчикам и раздать. Иногда посылали меня в областной город на окружные семинары, которые вёл подполковник Шаманин, и как-то сразу он «положил на меня глаз», а потом и приезжать стал, – зайдёт в библиотеку и угощает конфетами. Видела, что нравлюсь ему, но это только смущало, хотя, конечно, и льстило: такой человек и… А еще при клубе художником-оформителем работал Игорь Борисов. Был он старше меня лет на десять, строен, почти красив, но непонятен, – сдержан, немногословен, с какой-то неожиданной реакцией на мои слова, эмоции, – и, влюбившись, всё фотографировал меня, так что, о тех годах у меня сохранилось много фотографий.
Мой начальник майор Михайленко был ворчлив, неприветлив и часто доводил меня до слез, заставляя делать то, что казалось унизительным, – разносить по домам газеты, за которыми офицеры в этот день не пришли в библиотеку. Конечно, в принципе работа моя была не трудной, но от мелочных нападок начальника зачастую уставали нервы, поэтому, приходя домой, я сразу ложилась, – не было ни сил, ни желания даже поесть, – и бывало такое, что мама вначале отпаивала меня чаем из ложечки, а уже потом я вставала и ужинала. А может, уставала еще и потому, что выматывали те двенадцать-пятнадцать контрольных работ, которые надо было написать и отослать, ведь год спустя я поступила на заочное отделение библиотечного факультета в Ленинградский институт Культуры.
А еще каждый день надо было помогать маме и брату на огороде, парниках, да и на танцы хотелось успеть, – заходили подружки, ждали. Так что спустя три года моей работы в библиотеке мама как-то стала поговаривать: «Прямо на глазах моя девка тает. Ну, настолько слаба стала, настолько, что того и гляди чахоткой заболеет!»
Под Новый, пятьдесят девятый, мама поехала в гости к старшему сыну Николаю в Ленинград, и я написала ей такое, сохранённое среди моих записок, письмо: «Мама, как тебе гостится? Хотя бы написала несколько срок! А у меня с котами и собакой мука: ничего, паразиты, не жрут! Я уж думала: не голодовку ли объявили, требуя, чтобы ты скорей вернулась? Но, оказалось, нет. Вчера купила сто грамм конской колбасы, про которую поют: „Сперва ты меня носила, теперь я тебя ношу“, сварила им похлебку, приправив этой самой колбасой, так они сразу её сожрали. Но кто-то из них ночью утащил оставшийся кусок, вот теперь и гадай: чем кормить? А так все нормально. В доме у нас тепло по сравнению с улицей, и ниже пяти градусов температура не опускалась. Виктор приезжает из Брянска часто. Отснял еще один фильм. Ну и хохотали же мы, когда его показывали по телевизору! Вначале-то запустили вверх ногами, а мы сидим и думаем: что бы это значило? А вообще-то фильм там очень хвалили и ставили в пример всем операторам. Во как! И ты в нём была. Со своими пирогами. Именно это всем и понравилось. И еще: прислали мне письмо из Института, что надо пройти практику в библиотеке, так что придется ехать в Брянск, в нашей-то нет ни методического отдела, ни библиографического. Одна я этого не решу, поэтому, когда приедешь, будем думать».
И мама настояла, чтобы я уволилась из библиотеки. А через два года, – в шестьдесят первом, – брат Виктор, уже работающий в Брянске телеоператором в Комитете по радиовещанию и телевидению, на время моей практики в Областной библиотеке, устроил меня туда помощником режиссера. Главному режиссеру, Михаилу Самсоновичу Дозорцеву, я понравилась, и он предложил остаться. Не думалось, что надолго, а оказалось, – на тридцать шесть лет.
Из записок:
«Ровно месяц, как я – помощник режиссера на телевидении. Работа интересная, но иногда делать часами нечего, и я хожу за главным режиссером с просьбой дать хоть какое-либо занятие, а он обычно смотрит на меня, улыбаясь, и пожимает плечами.
И сегодня сама начала сортировать по темам фотографии из «Новостей», которых много накопилось за год.
Есть ли интересные люди вокруг? Пожалуй, журналист Николай Недвецков и телеоператор Женя Сорокин, – умные, много читающие и даже спорящие о философах. Правда, в их спорах пока нет для меня того, что затронуло бы душу».
Каждый день автобус отвозил нас на окраину города, на телецентр, выдавать в эфир новости, а Комитет был на набережной Десны, притиснутый к высокому холму, на котором стояла колокольня полуразрушенного монастыря семнадцатого века. Но власти надумали спрямить дорогу, а значит, снести монастырь. Помню, как двое журналистов, и я ходили к главному архитектору города, чтобы убедить: можно, мол, обвести дорогу вокруг холма, а в монастыре устроить музей. И архитектор внимательно слушал нас, кивал головой, но уже через несколько дней и монастырь, и колокольню взорвали, холм тут же сравняли с землёй, а потом вдоль протянутой дороги разбили какие-то нелепые клумбы, обложили кирпичами, подняв над тротуаром почти на метр, попытались засадить розами, но они не прижились, а клумбы заросли травой.
«Элла Миклосина – наш диктор. И красавица! Нос с горбинкой, пепельно-светлые волосы, смугловатое лицо с большими синими глазами, – моих, карих, от неё не отвести! Но при всех её прелестях она… словно вывернутое наизнанку красивое платье. Иногда распахивает свои прекрасные глаза и смотрит с участием, а иногда вдруг громко, – грубо! – расхохочется над тем, чему и улыбнуться-то грешно. Наверное, она дура. А вот её подруга звукорежиссер Алла Смирновская, – сухопарая, некрасивая, с тонкими напряженными губами, с которых всегда готово сорваться ехидное словцо, – понятна мне без «наверное»: да, умна, расчетлива, хитра и не добрая она, – не хочется подходить к ней даже тогда, когда нужно по работе.
…Элла и Алла сидели в студии и разгадывали кроссворд, а я, готовясь к эфиру, расставляла фотографии по пюпитрам. Но вот они стали гадать: кто композитор оперы «Орфей и Эвридика»? Я подсказала: «Глюк», а они, взглянув на меня, презрительно хихикнули, – из какого-то, мол, там Карачева, а подсказывает! – а потом всё ж вписали.
Да нет, не сказать, что страдаю от их снисходительных взглядов, но все ж… Удастся ли преодолеть их высокомерие? А, может, и не надо этого делать?
…Была на дне рождения главного инженера телецентра Тома Борисовича.
Странно, обычно замкнут, незаметен, молчалив, если спросишь что-либо, не относящееся к работе, то буркнет непонятное, пожав плечами, а вот, пригласил к себе всю постановочную группу. И было шумно, бестолково, да еще… Элла Миклосова, наша красавица-диктор, ни с того, ни с сего вдруг бросила: вот, мол, недавно ездила она в Москву и её там красной икрой угощали, а не то, что здесь… Дура! Мне стало стыдно за неё и сказала:
– А по мне и картошечка в мундирах всё ещё вкусня-ятина!
И что ж? Через какое-то время Том и несёт ее, только что отваренную! Наших «премьерш» это почему-то развеселило, схватили кастрюлю и давай кидаться этой «картошечкой», а Том… Он встал, побледнел… и словно застыл! А потом мы услышали тихое:
– В Ленинграде… в блокаду…
И выбежал.
Оказалось, – тут же нашептала мне на ухо Роза, – во время войны, блокады в Ленинграде, из всей семьи только он и выжил.
…И всё же не увлекли меня наши философы. Особенно неприятным становится Недвецков с его речами. Тарахтит, тарахтит, перескакивая с одного на другое… словно палкой по деревянному штакетнику, а в результате пустота. Кажется, что все боли мира ему – до лампочки, только б утвердить свою значимость, только бы все смотрели на него и поклонялись. Хочет ехать в Москву и преподавать в Университете. И чему будет учить своих студентов?
…Прислали к нам на радио журналистку, зовут Раисой. Сегодня показывала ей город, потом сидели в кафе. Конечно, она знает намного больше меня, разговаривать с ней интересно, но станем ли подругами?
…Сняли с Раисой комнату на шумной улице в деревянном домике у старых тихих и добрых евреев. Единственное наше оконце смотрит в сад, яблони которого никогда не пропускают солнца. Теперь домой в Карачев езжу реже, – с Раисой ходим в кино или просто по городу, – и мне с ней пока интересно».
Два раза в неделю Раиса ходила в школу преподавать французский язык, и делала это для того, чтобы потом, когда здесь отработает положенные два года, уехать в Москву, прописаться там, устроиться на работу и постараться выслужиться перед определенными «органами»1, чтобы те разрешили ездить в другие страны для преподавания.
Конечно, была она образованней меня, уверенней и… громче что ли? Да и смеялась громко, раскатисто, слегка запрокидывая голову с копной темных завитых волос, которые казались ещё темнее из-за бледноватого лица. Высока была Рая, статна и даже сухопара, – ей бы моделью быть! – но она не следила за собой, была неопрятна, до самых жарких дней ходила в какой-то зеленой кофте и, похоже, не собиралась её снимать. А еще любила по утрам есть лук, отчего запах в нашей комнате висел!.. Я относилась к этому её пристрастию терпеливо, но каково было коллегам по работе?
«На прошлой неделе с Раисой снимали сюжет для «Новостей» в Обкоме комсомола, и Раиса потом сказала:
– Влюби-ка в себя Хрыськова! Он же от тебя тает.
А этот Хрыськов – второй секретарь Обкома, «растущий товарищ», о котором говорят, что возьмут в Москву.
– Но он же партийный карьерист! – чуть не вскрикнула я: – Да и некрасивый. Кстати, ему очень подходит фамилия Хрыськов… толстенький, рыжеватый, с маленькими глазками.
– А что тебе от его глазок, – хихикнула: – зато в Москве жить будешь и всеми благами пользоваться.
Нет, не сошлись мы с ней в своих взглядах ни на Хрыськова, ни на «блага».
…Вчера на стальзаводе Раиса познакомила меня с Владом, – комсоргом завода.
– Вот тебе и жених, – расхохоталась: – Если Хрыськов не нравится. Правда, он рангом пониже, но зато красивый, высокий.
Ну да, Влад и впрямь симпатичный. И я нравлюсь ему, – вижу! – так что если позвонит…»
И он не только позвонил, но и стал приезжать ко мне, назначать свидания. Да, он мне нравился, но чего-то в нём не хватало. Вот несколько записей в дневнике того времени.
«Восьмое марта была с Владом в его общежитии. Преподнёс мне красные розы, и вроде бы весело было, а потом… Да, конечно, он – видный парень и лидер по натуре, но всё для него уж как-то слишком ясно, решено раз и навсегда. Как-то спросила его:
– А ты думаешь хотя бы иногда для чего мы живем, что будет с нами после смерти?
– Ты что? – покрутил пальцем у виска: – Совсем уж?..
И рассмеялся.
…Влад не приходит. Ну и хорошо. Уж очень он земной и никакого света от него не исходит. А еще эта его твёрдая уверенность в том, что он… «Помогаю стране строить социализм!» А как бы хотелось, – при его-то внешности! – почувствовать в нём родственную душу!
…Приходил Влад. Все улыбался, был ласков, а я сказала всё, что передумала за месяцы нашего знакомства: мы очень разные и поэтому не люблю его. Потом я проводила его до троллейбуса, приобняла, прикоснулась губами ко лбу, – на прощанье! – а он гру-устно так сказал:
– А я как раз сегодня хотел сделать тебе предложение.
Виновато улыбнулась, пожала плечами. Попросил разрешения приходить. Пусть приходит».
И он приходил несколько раз, но всё же понял, что взаимности от меня не будет.
«Появился в Комитете новый журналист Стас Могилевский. Красивый! Чистое бледноватое лицо, большие темные глаза с пристальным взглядом, правильный нос, а над ним – высокий лоб с тёмным чубом. Приходя на работу, долго бродит из угла в угол, потом усаживается за стол, непременно ставит перед собой графин с водой, берет ручку, – писать сценарий передачи, – но на этом всё и заканчивается. И так – уже несколько дней. Интересный ли напишет сценарий, и напишет ли вообще?
…Сегодня на собрании разбирали «неблаговидный поступок» оператора Саши Федоровского, – соблазнил какую-то девушку, но жениться на ней не хочет, – и наш председатель Комитета Петр Ильич Луньков всё нападал на Сашку, а тот твердил: «Сама она… я по молодости… я по неопытности». Было смешно и жалко на него смотреть, а Петр Ильич, жестко сжав губы и скрестив руки на животе, всё наступал:
– Мало ли что не любишь! Ты – комсомолец и обязан жениться!
Когда в очередной раз стал его «клеймить», то вдруг Стас Могилевский встал и, молча, направился к двери.
– Куда Вы? – остановил его Луньков.
– Александр сам должен решить, что ему делать, – сказал наш, только что утверждённый, журналист и вышел.
Молодец Стас!
А Луньков… Он развел руки в стороны, улыбнулся своей странной улыбкой и в глазах кроме мелькнувшего удивления, я прочитала: ну, что ж, тебе это так не пройдет!»
Помню его улыбки, – неискренними были, фальшивыми и потому неприятными. Да и фамилия его Луньков… словно выскальзывал из рук, и никак нельзя было понять: что за человек? А еще помню, как яростно выступал за снос того самого монастыря, о котором уже писала, – просто одержим был этим! Может, хотел угодить Обкому как «руководитель идеологической организации», чтобы сделать карьеру? Но не успел, – довольно скоро умер.
«Вчера, когда собралась ехать в Карачев, Стас провожал меня до автостанции.
В ожидании автобуса сидели в кафе, потом – в скверике, и я вдруг услышала:
– Но где-то, где-то далеко есть дом, понуро припавший к земле, словно прислушивающийся к нашим шагам, где бы они ни раздавались. Но где-то, где-то мы можем забыться хотя бы на миг и удивиться, что первый снег выпадает всегда беззвучно, что у тебя с мороза холодные руки, мама.
Я удивилась:
– О, да ты еще и поэт!
А он ответил:
– Да нет… – И усмехнулся: – Позавидовал тебе, что скоро войдёшь в родной дом и…
Когда садилась в автобус, услышала тихое:
– Может, останешься?
Нет, не осталась. И потому, что отчаянно хотелось побыть одной там, в переполненном автобусе, но вместе с ним… таким! А приехав домой, радовалась – как и всегда каждый раз заново! – моим родным, нашему старенькому дому, земле, солнцу, дождю, пропахшему соснами и травами, но всё равно душа рвалась назад, в большой город, потому, что в нём – Он.
…Вчера шел дождь, было холодно. Мы с Раисой сидели в нашей темноватой комнатке и я читала ей стихотворение Стаса:
У слов начало было… Роса была когда-то без названья, И не имела имени Любовь. Вино и Хлеб, Невеста и Жених — Слова священные возникли после.Посмотрела на Раису: как слушает?.. Смотрит в пол. Читаю дальше:
И первой доброты сияние в глазах, И первое немое состраданье, Возникшее внезапно, как гроза, И озарение на лике диком, Подобное мерцанию растений, И вдруг над головой замеченное солнце, И небо синее и чистое, как ласка, И белое свеченье облаков… И зверь двуногий, Придавлен к жарким травам Рыданьем первым, Уже не зверь, а человек. Вино и Хлеб, Невеста и Жених — Слова священные возникли после…Дочитала, взглянула на неё:
– Ну… и как?
Дернула плечом:
– Знаешь, – и тоже посмотрела на меня, но трезвым, а вернее, отрезвляющим взглядом: – Я думаю, что человек стал человеком не потому, что вначале заметил… как там, у твоего Стаса? – Взяла книжку, нашла строки: – «И небо синее и чистое, как ласка, и белое свеченье облаков…» – Захлопнула её и снова уставилась на меня: – Так вот, не потому, что будущий человек вначале заметил всё это, а потому, что научился разжигать костер и готовить пищу.
– Но Раисочка, – попробовала воспротивиться, – одно другому не мешало… и не мешает.
– Мешает! – отрезала. – Да ещё как!
– Нет, – уж совсем заупрямилась я: – «И первой доброты сияние в глазах, и первое немое состраданье…» – Открыла книгу, чтобы найти продолжение: – А-а, вот: «И зверь двуногий, придавлен к жарким травам рыданьем первым, уже не зверь, а человек». Так вот, думаю, что именно эти строки верны в определении человека, именно они…
Нет, не согласилась со мной Раиса и на этот раз.
…На подоконнике, возле которого стоит моя раскладушка, – стакан с веткой сирени из сада Стаса. Когда шла с ним домой, была счастлива, а когда пришла… Отрезвила Раиса:
– Опять была со Стасом? – И ухмыльнулась, взглянув на ветку сирени: – Ну, что ты нашла в этом… поэте?
И я почувствовала в её ухмылке какое-то презрение и к моему принесенному настроению, и к Стасу.
– А что ты имеешь против него? – спросила, будто не заметив этого.
– Да так… Ничего. Только он тебе не пара. Для тебя не такая рама нужна, – повторила, уже не раз сказанное и засмеялась: – «Ах, бабка, бабка, жаркая, как печка, и мягкая, как облако в июле!»
А это – его строки. Как-то, придя к нам, он прочитал их, а она запомнила и вот…
– А что? – улыбнулась я: – Яркий образ и всего – несколькими словами.
– Ну кому этот образ нужен? – снова рассмеялась. – Да и вообще, тебе не Стас нужен, а добротное и надежное обрамление.
Моя прагматичная подруга… А я не смогу продаться за это самое «обрамление»!
…Ходила в театр. Ну, почему так остро чувствовала, что встречу Стаса! Оказывается, он возвратился из Москвы только на несколько дней.
Было очень приятно… Приятно? Сладостно!.. сидеть с ним рядом. И был понятным и родным. Но вида не подала.
– Пригласила б на чай, – улыбнулся.
Нет, не пригласила. Но проводил до троллейбуса. Вошла, села, взглянула в окно: стоял, смотрел грустно. Но ведь не шагнул за мной! И хотелось крикнуть: «Ну что ж ты?..»
…Да, Стас – вольная душа и не хочет, да и не может никому подчиняться, – не зря же носит усы и бороду, а ведь таких и люди пальцами указывают, и начальство не жалует.
И вообще, любит он эпатировать! Раиса рассказывала, как на каком-то торжественном заседании в Доме культуры, когда на сцене в президиуме сидели коммунистические начальники и один из них делал доклад, Стас вдруг встал, вынул из кармана носовой платок, громко высморкался и вышел, отчего у президиума вытянулись лица.
Ведь там, за окошком, Тревожно да сыро. И стылая пожня Щетинится сиро.Конечно, трудно ему в нашей провинциальной серости, вот и уехал в Москву от этой «стылой пожни», – если уверен в себе, то надо пробиваться.
…Случайно узнала, что Стас приезжал из Москвы, чтобы продать опустевший после смерти матери дом, и снова, – уже навсегда! – уехать в Москву.
А я у заветной черты Храню нерушимо и свято И утро твоей чистоты, И терпкую свежесть заката».Наверное, Стас чувствовал во мне то же, что было и в нём, – не желание и не умение подчиняться, – вот и расстались. Он ухал в Москву, а примерно через год я узнала, что работает журналистом в каком-то православном издательстве. И больше мы не встречались.
«Как же незаметно засасывает болото! Еще недавно считала наши «Новости» передачей, недостойной того, чтобы думать над ее улучшением, – ведь в них почти всё трескотня и ложь. Как-то в журнале «Новый мир»2 прочитала: «Богиня Разума и Свободы стараниями ловких демагогов преобразилась в холодную статую на площади, и перед этим монументом раздается треск выхолощенных разглагольствований». Жаль, что не записала, чьи это слова. Так вот, считала «Новости» враньём, а когда сделали меня ответственной за выпуски, то на летучках стала их отстаивать. Когда осознала это, охватила тоска.
…Сегодня пришла на работу и на фоне окна увидела симпатичный силуэт, – оказалось, взяли нового ассистента режиссера. Зовут Димитрием и первое впечатление: симпатичный, не глупый, наблюдательный.
…Димка уже напрашивается в гости, но я не пригласила. Теперь избегает меня».
Приехал он тогда в наш город с женой актрисой и трехлетней дочерью. Во внешности не было ничего яркого, – правильные черты лица, серые глаза, чёлка над ними, – да и одевался как-то серо, так что сразу не «зацепилась» за него и моя симпатия к нему разгоралась постепенно.
«Вчера был у меня маленький праздник, – приходили с бутылкой вина звукорежиссер Саша, мой помощник Сережка и Димка. Думаю, что вот так… взяв с собой Сашу и Сережку, он и пробраться ко мне. Понемногу выпили и было потом удивительно легко и хорошо с ними. А в конце…
Стояли мы на балконе, и он вдруг сказал:
– Знаешь, мне кажется, что ты из тех, кто всегда ставит перед собой барьеры и мужественно их преодолевает.
И он прав. Помню, как в детстве, когда катались с подругами на велосипедах, то я почему то стремилась ездить не по асфальту, – однообразно это и скучно – а выискивать тропки-тропиночки.
…Димка – шутки, Димка – каламбуры, Димка – музыка, книги… Во всем – он. Как-то сказал: «Ты слишком часто летаешь где-то. Попробуй жить настоящим, хотя бы несколько дней». И пробую. И многое тревожит, волнует, – росинки в траве, хвойные запахи леса после дождя, золотистые отблески луны на листьях березы, поскрипывание кузнечика, мелодия Жана Фера… Все это мимолетно, но так глубоко!»
И до сих пор не стёрлись, не выцвели такие «этюды» памяти: вечер, идём с Димкой по аллее парка, навстречу – двое парней и один, провожая нас взглядом, говорит другому: «Красивая пара».
Или: в ожидании эфира в холле с кем-то играю в шахматы. Вот-вот всё закончится не в мою пользу, поэтому бросаю. Тогда садится Димка и выигрывает мою незаконченную партию.
С подругой – у него дома. Он ставит в проигрыватель пластинку c токкатой Баха, но не на той скорости. Зачем это делает? Чтобы проверить знаю ли такую музыку? Сказать? Говорю. И он извиняется.
Смотрим с ним фотоальбом с пейзажами Праги: вот мост, на нём – двое и он, показывая на эту пару, говорит: «Это – ты, а это – я». И дальше, как только видит двоих, повторяет то же. Вначале улыбаюсь, чуть позже начинаю фыркать, а потом закрываю альбом и хлопаю им по его голове. Смеётся.
И, пожалуй, еще – это: отмечаем мой день рождения, за столом Димка сидит напротив, держит в руке рюмку, отставив мизинец в сторону. Знаю, что копирует меня, но у меня это получается непроизвольно, а он, хотя и шутя, передразнивает. А потом все ушли, я помыла посуду, вошла в зал, а Димки нету. Куда делся? Ведь не уходил! Тогда подбегаю к открытому окну, смотрю вниз: не выпал ли?.. ведь выпили вина… а этаж пятый! И вдруг слышу с балкона: «Ку-ку» Сердце замирает! Так значит по карнизу перебрался на балкон!? Молча иду в зал, открываю щеколду балконной двери, впускаю его и говорю тихо: «Уходи». Делает попытку обнять, а я – опять: «Уходи!»
«Неотступно перед глазами – глаза Димкиной трехлетней дочурки, когда она смотрела на меня и за руку тянула его прочь. Все. Пусть больше не приходит! Мне будет легче, чем эта мучительная раздвоенность».