- -
- 100%
- +
— Стриптизёр, — повторил он с иронией, пробуя слово на зуб. — Да. Я стриптизёр.
— Извини, я не хотела…
— Нет-нет. — Он махнул рукой. — Я стриптизёр. Это то, что я делаю, не то, что я есть. Понимаешь?
Марина посмотрела на него: на руки, на цепочку, на босые ноги в кедах, которые он ещё не зашнуровал, на то, как он сидит — расслабленно, не развязно, не стыдливо. Просто сидит, как человек, который не извиняется за то, где он. Но и не хвастается.
— А что ты есть? — спросила она.
Он моргнул, посмотрел на неё так, будто она спросила что-то неприличное. Или что-то, чего ему давно не задавали.
— Никто не спрашивает, — сказал он тихо. — Обычно спрашивают: сколько стоит танец, можно фото, где живёшь.
— А я спрашиваю: что ты есть?
Он молчал. Бас гудел, кто-то за соседним столом смеялся, бандонеон молчал — старик ушёл на перерыв.
— Танцор, — сказал Матео тихо, как будто боялся, что слово украдут. — Я танцор. Танго. С двенадцати лет. Дед танцевал, отец танцевал, я танцевал. А потом… — он сделал неопределённый жест рукой, — потом жизнь. И теперь я здесь.
Он обвёл клуб рукой: дым, бас, тела, красный свет.
— Но я танцор, — повторил он. — Не стриптизёр. Танцор.
Марина кивнула медленно. Ей хотелось сказать что-то умное, глубокое, что-то, что покажет, что она понимает. Но в голове было пусто.
— Я тебя видела, — сказала она. — Когда ты танцевал. Это было не стриптиз. Это было…
Она искала слово — на русском, на испанском, на английском. Не находила.
— …правда, — закончила она. Глупо, просто. Но другого слова не было.
Матео смотрел на неё долго, без улыбки, без иронии. В глазах было что-то — удивление, благодарность, голод. Или всё сразу.
— Ты странная, Марина из России, — сказал он наконец.
— Ты тоже, Матео-танцор.
Он засмеялся снова, грудью, и на этот раз не случайно. На этот раз для неё — она это поняла.
***
Они говорили три часа.
На испанском, на ломаном английском, когда не находили нужные слова, с жестами, с паузами. С рисунками на салфетке, когда слова на обоих языках совсем кончались. Он нарисовал бандонеон, она нарисовала пельмень, он решил, что это сумка. Она обиделась, объяснила жестами: тесто, мясо, вода, варить. Он нарисовал ещё раз — получилось похоже на НЛО. Она засмеялась, он обиделся, потом оба засмеялись.
Он рассказал: тридцать лет, Буэнос-Айрес, Ла-Бока, три улицы отсюда. Живёт один, квартира маленькая, «как коробка для обуви, но моя». Танцует в клубе три раза в неделю, иногда чаще. Днём подрабатывает: грузчик, бармен, учитель танго для туристов. «Туристы хотят танго за два часа. Я говорю: танго — это жизнь. Они говорят: нет, у нас автобус в пять».
Она рассказала: двадцать восемь, Россия. Была моделью, не стала — виной колено. Потом блог, потом блог умер. Потом пельмени на полу, потом билет в один конец.
— Пельмени? — переспросил он.
— Русская еда. Тесто, мясо, вода, грусть.
Он засмеялся:
— Грусть в тесте. Это очень по-русски.
— Ты не представляешь, насколько.
Он рассказал про деда, про подвал, где старики танцевали так, будто завтра не наступит. Про то, как дед в двенадцать лет привёл его туда и сказал: «Танго — это не шаги. Танго — это разговор. Ты говоришь ногами, ты слушаешь ногами. Если не слушаешь — ты не танцуешь. Ты просто дёргаешься».
Она рассказала про камеру, про то, как три года смотрела на мир через объектив и забыла, как смотреть без него. Про три тысячи просмотров, про то, как стояла на Каминито и чувствовала себя фальшивкой.
— Фальшивка, — повторил он, пробуя слово. — Fake. Да?
— Да.
Он покачал головой:
— Ты не fake. Ты здесь, одна, без телефона, без камеры, смотришь на меня. Это не fake. Это… — он постучал пальцем по груди, — настоящее.
Марина почувствовала, как что-то сжалось в горле. Не заплакала, но было близко. Очень близко. Она отпила воды, чтобы не показать нахлынувшее чувство.
— Ты всегда так говоришь с девушками в баре? — спросила она. Чтобы не расплакаться, чтобы вернуть всё в шутку, в «мы просто болтаем, ничего не значит».
— Нет, — сказал он. — Обычно я говорю: спасибо, чаевые на стойке.
Она засмеялась, он засмеялся. Барменша, Люсия — она представилась где-то между вторым и третьим пивом, — поставила перед ними ещё по бутылке. За счёт заведения, подмигнула, ушла.
В два часа ночи клуб начал пустеть. Музыка стала тише, свет теплее. Люди расходились: пары, компании, одиночки, которые шли домой или не шли.
Матео и Марина всё сидели — бок о бок, бутылки пустые, салфетка в рисунках: бандонеон, пельмень, НЛО. И ещё что-то, что он нарисовал в конце. Похоже на двух человечков: один с камерой, другой босой. Под ними кривая надпись по-английски: «Marina &Mateo. No photo. Only dance».
— Мне пора, — сказала Марина, посмотрела на телефон: два пятнадцать. — Хостел, третий этаж, без лифта.
— Я провожу.
— Не надо. Я храбрая.
— Или сумасшедшая.
— Мы это уже обсуждали.
Он встал, взял рубашку со спинки стула, надел, застегнул. И вдруг стал обычным — не танцором, не тем со сцены. Просто парнем в мятой рубашке, с мокрыми волосами, который втискивает босые ноги в кеды и морщится, потому что кеды жмут.
— Завтра, — сказал он. Не вопрос, утверждение. — Ты здесь будешь завтра?
Марина посмотрела на него — на руки, зашнуровывающие кеды, на цепочку, на ямочку, которой сейчас не было, потому что он не улыбался. Он ждал. Серьёзно, без игры, без «ну, может, заглянешь». Ждал.
— Да, — сказала она. — Я буду здесь завтра.
Он кивнул, взял куртку.
— Тогда завтра в девять. Я не работаю. Я покажу тебе не Каминито, не туристическое. Настоящее как оно есть. Если захочешь…
— Уже хочу.
Он улыбнулся — ямочка вернулась.
— Тогда до завтра, Марина из России!?
— До завтра, Матео-танцор.
Он пошёл к выходу, остановился, обернулся:
— Марина.
— Да?
— Спасибо, что не снимала.
И ушёл. Дверь закрылась, бас стих. Или не стих — просто она перестала его слышать.
Марина сидела одна в пустеющем клубе, с салфеткой и тёплым пивом, которое так и не допила, с сердцем, которое колотилось как после бега. Хотя она сидела на месте три часа.
Люсия подошла, забрала пустые бутылки, посмотрела на Марину.
— Ну? — сказала она по-русски.
— Что «ну»?
— Ты сидишь тут сорок минут с открытым ртом. У тебя пиво тёплое. Ты не заметила?
Марина посмотрела на бутылку — тёплая. Действительно.
— Он… — начала она и не закончила. Не знала, что сказать. Красивый? Интересный? Смотрел на меня? Нарисовал пельмень как НЛО?
— Красивый, да. Все так говорят. — Люсия пожала плечами. — Но ты не все. Ты не снимала. Он это заметил. Он всегда замечает такое.
— Ты его знаешь?
— Все три года. Он мой друг. Не больше. Он не для отношений, он сам не знает, чего хочет. Но ты, — она посмотрела на Марину, — ты, может, другая.
— Я не другая. Я просто забыла телефон.
Люсия хмыкнула:
— Забыла. Да. Конечно…
Она ушла протирать стаканы.
Марина сидела и рассматривала салфетку. Мечтательно гоняла образы в голове.
Что ты делаешь, Марина?
Она не знала. Но завтра в девять она будет здесь. И он покажет ей настоящий Буэнос-Айрес. Не Каминито, не «ТОП-10». Настоящий.
Камеру она с собой не возьмёт.
Она вышла из клуба в три часа ночи. Ла-Бока спала, фонари горели, где-то далеко лаяла собака. Тепло.
Марина шла по улице одна, ночью, в Ла-Боке. Таксист предупреждал: не ходи одна. Сейчас ей было всё равно. Она шла и улыбалась — глупо, широко, как в шестнадцать лет, когда мальчик из параллельного класса посмотрел на неё в столовой. Только сейчас ей было не шестнадцать, и мальчик был не из параллельного, и смотрел не в столовой. А на сцене, босой.
Она дошла до хостела, поднялась на третий этаж.
В комнате храпел немец, финка спала тихо.
Марина легла, посмотрела в потолок.
Матео, — подумала она. И имя было как глоток мальбека: тёплый, с ягодами, с дымом.
До завтра.
Она уснула с салфеткой в руке, с бандонеоном в ушах, с ямочкой на левой щеке перед закрытыми глазами. Образ Матео отпечатался в её мозгу.
Глава 5. Ты не фальшивка
Глава 5. Ты не фальшивка
Утром Марина проснулась оттого, что немец перестал храпеть. Это было так непривычно, что она открыла глаза и подумала: он умер? Нет, не умер — сидел на койке, в тех же трусах, и ел банан. Тихо, как мышь. Финка уже ушла, койка пустая, одеяло сложено аккуратно, как в армии. На подушке записка: «Уехала в Патагонию. Удачи с немцем. — Айно.»
Марина посмотрела на телефон: восемь сорок. Встреча в девять. Спала она плохо, ворочалась, думала: про Матео, про бандонеон, про ямочку на левой щеке, про то, как он сказал «ты не фальшивка» и постучал пальцем по груди. Она чувствовала его слова на коже, там, где он коснулся пальцем груди, как будто он оставил след. Невидимый, но горячий. Про салфетку с пельменем-НЛО, которая лежала в кармане шортов. Она не выбросила её — не смогла.
Встала, умылась, посмотрела в зеркало в общем туалете. Оно было мутным, с трещиной в углу, и из него на неё глядела девушка с опухшими глазами, с волосами, торчащими во все стороны, как у человека, которого ударило током. На щеке — отпечаток подушки, на футболке — пятно от вчерашнего мальбека. Красавица. Просто красавица. Модель. Только бывшая.
Причесалась пальцами — расчёска в чемодане, а чемодан под койкой, доставать лень. Надела шорты, майку, шлёпанцы. Посмотрела на себя ещё раз. Ну и ладно. Он видел её в три часа ночи, с тёплым пивом и открытым ртом. Хуже уже не будет.
Восемь пятьдесят пять. Спустилась на улицу.
Он стоял у входа, прислонившись к стене, в джинсах, белой футболке, кедах. Волосы мокрые, будто только из душа. В руке — стаканчик кофе из ларька на углу. Он пил и смотрел в телефон, увидел её, убрал телефон, улыбнулся. Ямочка вернулась.
— Привет!
— Привет, — отозвалась Марина и подумала: я выгляжу как бомж, а он — как человек из рекламы кофе. Несправедливо.
— Ты голодная?
— Всегда.
— Хорошо. Тогда идём.
Он не спросил, куда она хочет, не спросил, что хочет посмотреть, не сказал: «Сейчас я покажу тебе ТОП-10 мест». Просто сказал: «Идём» — и пошёл. И она пошла за ним. Не зная куда, не зная зачем, просто пошла.
Они шли по Сан-Тельмо — не по Дефенса, не по туристической, а по боковым улицам. По тем, куда не заходят автобусы с экскурсиями. Где на верёвках между балконами сохло бельё, а на подоконниках сидели кошки.
— Это мой район, — сказал Матео, обводя рукой облупившуюся, грязную, живую улицу. — Я тут вырос. Три улицы отсюда. Вон тот дом. — Он показал на здание с зелёными ставнями, на третий этаж. — Квартира деда, потом отца, потом моя.
— Маленькая?
— Как коробка для обуви. — повторил он сравнение. — Но моя! — Он сказал это с гордостью, не с извинением. Как будто коробка для обуви была дворцом. И может, для него так и было.
Они шли дальше. Матео показывал — не как гид или блогер, а как друг, показывающий свой город. Вот тут, на этом углу, дед водил его в школу. Вот тут, в этом баре, отец пил по субботам. Вот тут, на этой стене, он в четырнадцать лет нарисовал граффити, и отец его за это отлупил. Граффити закрасили, но след остался — видишь, вот тут, чуть темнее.
Они зашли в пекарню. Маленькую, с витриной, в которой лежали medialunas — аргентинские круассаны, маленькие, сладкие, липкие от сиропа. Матео купил четыре. Два съел сам, два отдал ей. Она съела — тёплые, сладкие, тесто слоилось, сироп капал на пальцы, она облизала их. Она не сразу поняла, что он смотрит — просто смотрит, как она ест. Не как на женщину, а как на ребёнка, который не знает, что его снимают. И от этого смотрелось ещё более интимно. Он посмотрел, она покраснела, он засмеялся.
— Что?
— Ничего. Ты ешь как ребёнок.
— Я ем как голодный человек.
— Голодный человек ест быстро. Ребёнок ест медленно и облизывает пальцы.
— Ну значит я голодный ребёнок.
Он засмеялся снова — грудью, выдохом. Как будто смех у него не из горла, а из груди, из того места, куда он стучал пальцем вчера. «Настоящее».
К полудню жара стала невыносимой. Тридцать семь градусов, воздух стоял, не двигался, будто город накрыли крышкой. Марина потела, Матео потел — и обоим было всё равно.
Он привёл её на крышу старого дома в Сан-Тельмо. Дверь в подъезде была открыта, лестница тёмная, пахла кошками и свежей краской. Они поднялись на пятый этаж, потом ещё по железной лестнице — и вышли на крышу.
Город открылся сразу — до самого горизонта. Крыши: красные, серые, зелёные. Купола церквей. Вдалеке река — широкая, коричневая, как чай. И небо — огромное, белое от жары. И ветер, наконец-то ветер. Тёплый, но он сушил пот на висках и шевелил волосы а это сейчас то чего и не хватало.
Матео сел на край, свесил ноги — как будто сидел на бортике ванны. Марина села рядом, сердце колотилось — не от высоты, хотя от высоты тоже. Пятый этаж, без перил — просто край, и город внизу.
— Я тут сижу, когда не могу спать, — сказал он. — Или когда не могу думать. Или когда хочу думать, но не могу.
— Это одно и то же?
— Почти. — Он посмотрел на неё, улыбнулся — не ямочкой, просто глазами. — Ты боишься высоты?
— Да.
— Тогда не смотри вниз.
— Спасибо. Очень вовремя…
Он засмеялся, она тоже. Они сидели на краю крыши, свесив ноги, и смотрели на город. Молчали. Она боялась нарушить тишину — не потому что молчание было неловким, а потому что оно было слишком правильным. Как будто если сказать хоть слово, всё это исчезнет, и она снова останется одна. Не нужно было говорить, не нужно было снимать, не нужно было «ребята, вы только посмотрите». Просто сидеть, рядом, с ветром, с городом, с тишиной, которая не была тишиной — город гудел, сигналил, кричал, но на крыше это было далеко, как радио из соседней квартиры.
Марина думала: «Я знаю его один день. Всего один день! Я не знаю, где он живёт, что ест на завтрак, боится ли он чего-нибудь, есть ли у него семья, почему он танцует в клубе, который пахнет дымом и потом, почему смотрел на меня вчера так, будто я единственная… Но я сижу с ним на крыше, и мне хорошо, и мне не нужно знать. Пока не нужно. Пока можно просто сидеть».
Они спустились и пошли дальше. Матео показал ей милонгу — не туристическую, а подвальную, в доме на улице Чакбуко. Дверь без вывески, лестница вниз. Там, в подвале, с низким потолком и жёлтыми лампами, танцевали старики. В основном старики: мужчины в костюмах, женщины в платьях. Медленно, серьёзно — как будто танец был работой, как будто танец был молитвой.
Они сидели в углу, пили пиво, смотрели. Матео объяснял шёпотом: вот тот, в сером, танцует сорок лет, вот та, в красном, его жена, они танцуют вместе тридцать пять лет. Каждый вторник, каждый четверг.
— А ты? — спросила Марина. — Ты танцуешь?
— Здесь? Нет. Я не… — Он замялся. — Я не из этого мира. Я из клуба, из «Эль Фуэго Негро». Это другое. Это… — Он сделал неопределённый жест. — Это не танго. Это шоу.
— Но ты танцуешь танго.
— Да. Но не здесь, не с ними. Я… — Он замолчал, посмотрел на танцующих, на стариков, на их руки, их ноги, на то, как они двигаются — медленно, серьёзно, будто завтра не наступит. — Я не достоин. Пока.
Он сказал это так, как будто не ему, а кому-то другому — старикам на паркете, деду, которого уже нет. Как будто он просил у них прощения за то, что ещё не стал тем, кем должен был стать. И Марина вдруг поняла, что он боится не сцены. Он боится собственной правды.
Марина не знала, что на это сказать. Не знала, что значит «не достоин», не знала, кто решает, достоин ты или нет. Но она увидела, как он смотрит на стариков — с завистью, с уважением, с чем-то похожим на тоску. И не стала спрашивать. Просто сидела рядом, пила пиво и смотрела на танцующих. Думала: может, он прав, может, танго — не для всех, может, надо заслужить, может, надо прожить. Или может, он просто боится — как она боится камеры, боится быть настоящей. Может, он боится танцевать по-настоящему, не для клуба, не для денег, а для себя. Она не сказала — подумала, но не сказала. Рано.
Уже вечером они ели эмпанады в «Ла Американа» — улица Дефенса, восемьсот, как и рекомендовал таксист. Матео знал это место, конечно, знал — он жил тут, через три улицы.
Сидели на пластиковых стульях, ели, пили пиво, говорили. Вернее, пытались говорить. Английский Матео был лучше, чем испанский Марины, но оба были так себе. Они мешали слова, жестикулировали, снова рисовали на салфетке. Он снова нарисовал бандонеон, она — пельмень. Он снова решил, что это сумка, она обиделась. Он извинился, нарисовал ещё раз — теперь получилось похоже на утюг. Она засмеялась, он обиделся, потом оба засмеялись.
— Ты завтра работаешь? — спросила Марина.
— Да, вечером, в клубе.
— А днём?
— Днём свободен. Могу показать ещё, если хочешь.
— Хочу.
Он кивнул, откусил эмпанаду, помолчал, посмотрел на неё.
— Ты не спрашиваешь, почему я работаю в клубе, — сказал он.
— Ты сам расскажешь, когда захочешь.
Он посмотрел на неё долго — как будто взвешивал, как будто решал, можно ли ей доверять. Можно ли сказать, можно ли быть настоящим.
— Мне нужны деньги, — сказал он наконец. — Танго не платит, туристы платят мало, а вот клуб платит хорошо. Я не горжусь этим. Но я не стыжусь. Это работа, как и любая другая.
— Это не любая другая.
— Нет, не любая. — Он помолчал. — Но это моя.
Марина кивнула. Не стала спрашивать дальше, не стала говорить: «А почему ты не ищешь другую?», «А тебе не тяжело?», «А что скажут люди?». Потому что видела: он не хочет, он сам не знает. Ему тяжело, и он не хочет, чтобы она это видела.
Она доела эмпанаду, облизала пальцы. Он посмотрел, она покраснела, и тогда чтоб разрядить ситуации он засмеялся.
— Голодный ребёнок, — сказал он.
— Заткнись, — произнесла она и засмеялась в ответ.
Матео проводил её до хостела. Вечерело, фонари уже зажглись, а жара спала, воздух стал мягче.
Они стояли у входа, она держала ключ, а он — просто руки в карманах. Смотрели друг на друга и молчали. Не неловко — просто молчали, как люди, которые не хотят расходиться, но надо.
— Завтра, — сказал он. — В десять утра. Я покажу тебе рынок. Настоящий, не туристический.
— В десять?
— И возьми воду. Жара.
— Возьму. Обязательно возьму!
— А ещё шляпу. Солнце.
— У меня нет шляпы.
— Тогда возьми… — Он задумался. — …пакет на голову.
— Пакет на голову?
— Да. Как в России. У вас же холодно, вы носите пакеты на голову.
— Мы не носим пакеты на голову!
— А что вы носите?
— Шапки.
— Шапки? Да. Возьми тогда шапку.
— У меня нет шапки. Я в Аргентине, тут лето.
— Тогда пакет.
— Я не надену пакет на голову, Матео!
— Тогда сгоришь.
— Ну и сгорю!
Он засмеялся, она засмеялась. Оба стояли и смеялись посреди улицы, в десять вечера, в Сан-Тельмо. Два человека, которые знают друг друга всего один день, рисуют пельмени на салфетках, сидят на крыше и смотрят на город.
— Ладно, мне пора, — сказал он и уточнил. — Завтра в десять?
— Завтра в десять!
Он повернулся, пошёл, остановился, обернулся:
— Марина.
— Да?
— Ты не фальшивка. Я серьёзно. Фальшь — это не твоё!
И ушёл, не оглядываясь. Руки в карманах, кросовки по асфальту. Тихо ушёл.
Марина смотрела ему вслед, пока он не свернул за угол, пока не исчез и улица не стала пустой без него. Зашла в хостел, поднялась на третий этаж. В комнате храпел немец. Финки не было — она уехала в Патагонию. Её койка пустая, записка всё ещё на подушке, а значит туда никого ещё не подселили.
Марина легла, посмотрела в потолок. Один день… Один день она знает Матео. Это ничто, это мало, глупо и безумно. Влюбляться всего за один день — в стриптизёра, в чужом городе, на другом конце планеты…
Она лежала на скрипучей койке и думала: «Завтра, в десять, она снова увидит его. Есть предлог. Он покажет ей настоящий рынок без туристов, настоящий, не туристический!». И улыбалась, как дура, как тогда в шестнадцать, как в первый раз. Она чувствовала, как внутри разворачивается что-то новое — не контент. Что-то, что не нужно снимать, чтобы оно существовало. Оно просто было.
Глава 6. Я тут сижу, когда не могу думать
Глава 6. Я тут сижу, когда не могу думать
Дни слились. Не в один, не в кашу — в нечто другое. В неделю, которая была не неделей, а чем-то отдельным, вырезанным из жизни. Как страница, которую вырвали из книги и положили в карман, чтобы не потерять, и перечитать потом, когда всё кончится. И когда она перечитывала её мысленно, каждый раз находила новые детали, которых раньше совсем не замечала.
Вторник. Рынок в Матадерос — естественный, не тот, что в Сан-Тельмо, где туристы покупают магниты и «антикварные» сувениры, сделанные в Китае. Здесь пахло кровью и почему то ещё мятой, мясники в белых фартуках кричали друг на друга, бабушки выбирали помидоры так, будто от этого зависела судьба мира. Матео знал всех — его хлопали по спине, наливали мате, он говорил по-испански на каком-то диалекте быстро, громко, с жестами. Марина не понимала ни слова, но смеялась, потому что он смеялся. И все смеялись, и никто не знал почему.
Она купила помидор — просто так, потому что бабушка рядом выбирала их уже сорок минут. Помидор оказался тёплым, тяжёлым, пах солнцем. Она надкусила его прямо на рынке, и сок потёк по подбородку. Матео посмотрел на неё. Она почувствовала его взгляд как прикосновение к коже — там, где сок оставлял влажный след. Она покраснела. Он засмеялся.
— Голодный ребёнок.
— Я тебя сейчас ударю!
— Помидором?
— Помидором!
Он засмеялся ещё сильнее.
***
Среда. Риачуэло — река, грязная, коричневая, пахнущая тиной и бензином. Матео привёл её на набережную, они сели на бетон, свесили ноги. Вода была мутной, в ней плавал пакет, бутылка и ещё что-то, что Марина предпочла не разглядывать.
— Красиво, — сказал он.
— Это же помойка! — рассмеялась Марина
— Это моя помойка. Я тут рыбачил в детстве.
— Тут есть рыба???
— Была когда-то. Дед ловил. Говорил: рыба из Риачуэло самая вкусная, потому что злая. Ей надо выжить, поэтому она вкусная.
— Это логика твоего деда?
— Это логика всех дедов, которые тут ловили. — теперь уже рассмеялся Матео.
Сидели, смотрели на воду. Молчали — не неловко, просто молчали, как люди, которые не боятся тишины, которым не нужно заполнять каждую секунду словами. Им достаточно сидеть рядом, с ветром, с водой, с запахом тины и бензина. Она заметила, что в этом молчании было больше смысла, чем в любом разговоре.
Марина думала: «Я знаю его всего три дня. Три дня — это ничего. Это мало, это глупо. Но я сижу с ним на бетоне, над помойкой, и мне хорошо. И мне не нужно быть где-то ещё, не нужно снимать, не нужно улыбаться в камеру, не нужно „ребята“. Просто сидеть, рядом, с ним, над помойкой». Это было странно. И правильно.
***
Четверг. Та же крыша, пятый этаж, железная лестница, город внизу, ветер. Сидели на краю, свесив ноги, пили пиво из бутылок — без стаканов, стаканы для людей с диваном.
Он рассказал про мать: Она ушла, когда ему было семь, не умерла — уехала с любовником, в Кордову. Не вернулась. Отец пил, дед танцевал. Дед был главным, дед говорил: «Женщины уходят, танго остаётся». Матео говорил это с иронией, но Марина слышала, что в ней не только ирония, но и что-то старое, засохшее, но не исчезнувшее. Она видела в его глазах ту самую боль, которую он прятал за улыбкой, и это делало его ещё ближе.
А она рассказала ему про колено: как в двадцать два года на показе в Москве упала. Не красиво, не «ой, споткнулась» — упала, колено вывернулось, хруст, боль, скорая, операция, шрам. И всё — модель кончилась. Не сразу, ещё год пыталась, ходила на кастинги, улыбалась, а потом поняла: всё, колено не то, тело не то, ты уже не та.
— И ты стала блогером? — сказал Матео.
— И я стала блогером — подтвердила Марина.
— Потому что камера легче, чем подиум?
Марина подумала долго, глядя на крыши, на реку вдалеке, на небо, белое от жары.
— Потому что за камерой можно спрятаться, — сказала она. — На подиуме ты вся на виду. А за камерой ты смотришь, и ты не видна. Ты глаза, а не тело.
— А сейчас? — спросил он. — Сейчас ты видна?
— Сейчас я на крыше с тобой, над городом. Тут мне не нужно прятаться.
Он кивнул, не сказал ничего — просто кивнул. И этого было больше, чем любые слова. Больше, чем «ты красивая», больше, чем «ты не фальшивка». Просто кивок, как будто он понял, и ему не нужно объяснять.
***
Ночью он работал. Теперь пока каждый вечер, в девять, в «Эль Фуэго Негро». Марина приходила и садилась у бара, Люсия ставила перед ней пиво, не спрашивая какое — уже знала. И Марина смотрела. Но теперь по-другому — не как в первый раз, не как зритель, не как «о боже, какой красивый парень». Теперь она знала: что он ест на завтрак, тоже боится высоты, но сидит на крыше, потому что «если не сидеть — будет хуже», что его мать сбежала в Кордову и не вернулась, что он рисует бандонеон как утюг, что говорит «голодный ребёнок» и смеётся грудью.




