- -
- 100%
- +

© Ганс Гrawl, 2026
ISBN 978-5-0070-4938-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ГЛАВА 1. МЕТРО В ЧАС ПИК
Утро пахло перегаром и мочой — значит, всё шло по плану. Ганс Гrawl спустился в метро, как спускаются в канализацию: по привычке, с отвращением и надеждой, что сегодня не засосёт.
В вагоне было тесно, но место нашлось ровно одно — у окна, рядом с девушкой в сером пальто. Она читала что-то с телефона, прядь волос упала на лицо. Ганс сел, стараясь занимать как можно меньше пространства, чтобы не коснуться её плечом. Не помогло.
— Ты сегодня долго копался, — сказала девушка, не поднимая глаз от экрана. — Я уже начала переживать.
Ганс сжал челюсть. Начинается.
— Начальник опять орал? — продолжала она, лёгким движением убрав прядь. — Ты бледный. Я вчера говорила: ляг пораньше. Но ты же у нас принципиальная сова.
Он смотрел в чёрное стекло напротив. Там отражалось его лицо — тридцатипятилетнего мужчины с мешками под глазами, трёхдневной щетиной и взглядом человека, который забыл, когда последний раз хотел жить. Рядом с его отражением сидела она — симпатичная, лет двадцати восьми, совершенно незнакомая. И при этом её рука уже лежала на его рукаве, поправляя манжет.
— Ганс, ну чего ты молчишь? Я ведь волнуюсь. У нас стиральный порошок закончился. И лампочка в коридоре перегорела. Ты обещал вкрутить ещё в прошлый четверг.
Он перевёл взгляд на неё. Никаких примет сумасшествия: зрачки нормальные, голос ровный. Обычная женщина, каких тысячи. И она твёрдо убеждена, что они вместе. Не приставала, не кокетничала — просто вела быт.
— Извините, — сказал Ганс. Слово вышло хриплым, будто гвоздь протащили по бетону. — Вы меня с кем-то путаете.
Девушка нахмурилась, но не так, как хмурятся на ошибку, а как на дурную шутку, которую слышат в сотый раз.
— Очень смешно. Ты каждый раз эту пластинку заводишь. «Я тебя не знаю», «Вы ошиблись». Ганс, мы три года вместе. Три. Года. Хватит.
Она уткнулась в телефон, а он продолжал смотреть на отражение. Вагон трясся. Люди вокруг читали, слушали музыку, никто не обращал внимания на пару, выясняющую отношения. Потому что для них это и была пара.
На станции «Коломенская» девушка встала. Поправила пальто, наклонилась и поцеловала Ганса в висок — быстро, сухо, по-семейному.
— Я куплю порошок сама. И лампочку. А ты купи хоть хлеба, честное слово. Вечером позвоню.
И вышла, растворившись в толпе. Ганс остался сидеть с пятном чужой помады на виске и чувством, будто ему в лёгкие залили цемент. Он не знал эту женщину. Никогда не видел. Но где-то на задворках мозга шевельнулась подлая мысль: может, и правда купить хлеба?
Он тряхнул головой. В кармане звякнула мелочь — ровно на бутылку самого дешёвого пойла. Никакого хлеба. Никаких лампочек. Домой. Только домой.
Но до дома ещё нужно было доехать две остановки. А на следующей станции в вагон вошла другая — в красном шарфе, с пакетом из супермаркета. Она сразу направилась к нему, как к маяку в шторм, села рядом и, не дав опомниться, выпалила:
— Ганс! Я взяла свинину по акции. У нас есть лук? Или ты опять всё сожрал?
Запахло луком. Её пакет шуршал. Вагон качнуло, и женщина в красном шарфе уютно привалилась к его плечу, продолжая перечислять ингредиенты для ужина.
Ганс закрыл глаза и представил свою квартиру: голые стены, продавленный матрас, пепельница-переросток и мёртвая тишина, которую нарушает только гул холодильника. Там не было ни лука, ни свинины, ни женщин с пакетами. Там было только одиночество — тяжёлое, как намокшее ватное одеяло. И оно было единственным, что ещё принадлежало ему по-настоящему.
Домой. Скорее домой.
Поезд нырнул в тоннель, и стёкла стали совсем чёрными. Теперь в них отражалась только эта новая женщина, прижимающаяся к нему, и его собственное лицо — бледное, с крепко зажмуренными веками, словно у человека, который надеется, что когда он их откроет, весь этот абсурд рассосётся, как утренний туман.
Не рассосётся. Он знал это по опыту двух последних лет.
ГЛАВА 2. ХОЛОДИЛЬНИК ГУДИТ
Квартира Ганса Гrawl находилась на шестом этаже панельной многоэтажки, которую построили в те времена, когда архитекторы ещё верили, что счастье — это бетонная коробка с низким потолком. Лифт не работал с позапрошлой зимы, и Ганс поднимался пешком, перешагивая через окурки и собачье дерьмо, оставленное соседским той-терьером — существом злобным и лысым, как черт после химчистки.
Ключ повернулся в замке с тем особым скрежетом, который Ганс знал наизусть. Два с половиной оборота, щелчок, толкнуть плечом — дверь открылась. Он вошёл и сразу заперся на все засовы. Три штуки. Один он прикрутил сам после того случая с почтальоншей, которая назвала его «зайчиком» и попыталась обсудить их совместный отпуск в Геленджике.
Прихожая встретила его привычной темнотой. Ганс не стал включать свет — он мог пройти до кухни с закрытыми глазами. Четыре шага прямо, обогнуть коробки с мусором, которые он никак не мог заставить себя вынести, поворот налево, и вот он — старый холодильник «ЗИЛ», который работал с таким звуком, будто внутри него медленно умирал крупный кит.
Гул холодильника был единственным голосом в этой квартире, и Ганс любил его больше, чем любой женский. Холодильник не спрашивал, купил ли он хлеба. Не интересовался, почему он бледный. Не требовал вкрутить лампочку. Он просто гудел — монотонно, басовито, надёжно. Это был звук чистого существования, лишённого смысла и оттого успокаивающего.
Ганс открыл дверцу. Внутри царила тундра: бутылка кетчупа, примёрзшая к полке, три банки просроченного пива и одинокий огурец, который выглядел так, будто видел ещё Брежнева. Он взял пиво, открыл зубами, глотнул. Тёплое, кислое — то, что надо.
Квартира была маленькой: кухня, комната, совмещённый санузел. Мебели — минимум. Матрас на полу, стол, заваленный книгами, пепельница размером с суповую тарелку. На стенах ничего. Ганс не вешал картин, фотографий, плакатов — любые изображения казались ему обещанием, а обещаний он не держал. Единственным украшением была трещина на потолке, которая шла от люстры к окну. По ночам, лёжа на матрасе, он смотрел на неё и думал, что однажды она разойдётся достаточно, чтобы увидеть небо. Пока не расходилась.
Он сел на подоконник, закурил, выпустил дым в приоткрытую форточку. За окном горели окна соседней многоэтажки — жёлтые прямоугольники, в каждом из которых кто-то жил, с кем-то спал, кому-то готовил ужин. Там, в этих сотах, мужчины возвращались домой, и их встречали жёны. Настоящие. Те, которых они выбрали сами. Или думали, что выбрали. Те, кто имел право спрашивать про хлеб и лампочки, потому что был вписан в сюжет их жизни.
У Ганса сюжета не было. Он был чистым листом, который каждый день кто-то пытался заполнить чужой ерундой.
Он докурил, раздавил бычок о подоконник и перешёл к матрасу. Снял ботинки. Носки были разных цветов — один чёрный, другой тёмно-синий. Внешний мир не стоил того, чтобы подбирать пару. Он лёг на спину и уставился в потолок.
Трещина была на месте. Холодильник гудел. Тишина обволакивала, как холодная вода. Никто не говорил с ним. Никто не трогал его плечо. Никто не ждал ответа. Здесь он был не мужем, не парнем, не «зайчиком», не «милым». Здесь он был никем. И это «никто» было самой честной формой существования из всех возможных.
Ганс закрыл глаза. Мысль, как всегда перед сном, поползла в философскую сторону — туда, где он пытался осмыслить происходящее. Кьеркегор, которого он читал третью неделю, утверждал, что отчаяние — это болезнь, которая поражает того, кто не хочет быть собой. Но что если ты хочешь быть собой, а мир настойчиво лепит из тебя кого-то другого? Что если ты хочешь быть никем, а из тебя делают чьего-то мужа? Это не отчаяние. Это насилие. Медленное, бытовое насилие, которое не предусмотрено Уголовным кодексом.
Он почти задремал, когда в дверь постучали.
Ганс открыл глаза.
Стук повторился — три быстрых удара, пауза, ещё два. Не соседский, не пьяный, не ошибочный. Целенаправленный.
— Ганс, — раздался из-за двери женский голос. — Я знаю, что ты дома. У тебя свет в окне горит.
Он не ответил. Замер. Свет действительно горел — он забыл выключить на кухне. Проклятый тёплый прямоугольник, который выдал его с потрохами.
— Открой. Я принесла твои таблетки. Ты опять забыл их у меня. Ганс, у тебя давление, нельзя пропускать приём.
Таблетки. Давление. У него не было проблем с давлением. Он никогда не видел эту женщину — судя по голосу, лет сорока, прокуренному, но с материнскими нотками. И всё же она стояла там, на лестничной клетке, прижимая к груди несуществующие таблетки от несуществующей болезни. Созданная его бедой. Пришитая к нему невидимой нитью.
— Я оставлю под дверью, — сказала женщина после паузы. — И пожалуйста, не пей сегодня. Ты же знаешь, с твоими таблетками нельзя.
Шаги. Тишина. Ганс подождал пять минут, потом на цыпочках подошёл к двери, глянул в глазок. Лестничная клетка была пуста. Он приоткрыл дверь — на коврике лежала упаковка аспирина. Обычного шипучего аспирина, который продаётся в любом ларьке. Он поднял её, повертел в руках. Срок годности истёк полгода назад. Разумеется.
Ганс захлопнул дверь, задвинул все три засова и вернулся к матрасу. Сердце колотилось где-то в горле.
Вот что было самым страшным: они приходили к самому порогу. Уже не только в метро, не только в баре, не только в прачечной. Теперь они знали адрес. И каждая следующая подходила всё ближе — на шаг, на полшага, на дыхание. Как будто кто-то настраивал антенну, сужал радиус, пристреливался.
Он посмотрел на трещину в потолке. Сегодня она показалась ему чуть шире, чем вчера. Или это просто игра теней.
Холодильник гудел. Ганс закрыл глаза и провалился в сон без сновидений — единственный вид сна, который он уважал.
ГЛАВА 3. КОФЕЙНЯ «У КЛАРЫ»
Проснулся Ганс от того, что холодильник взял особенно низкую ноту — будто кит, умирающий второй раз за утро, решил напоследок исполнить арию. Свет сочился сквозь немытые стёкла — серый, водянистый, какой бывает только в ноябре, когда природа сама не уверена, стоит ли вообще начинать этот день.
Он сел на матрасе. Голова гудела в унисон холодильнику. Во рту стоял привкус вчерашнего пива и позавчерашних решений. С похмелья мир всегда казался Гансу немного честнее: краски тускнели, звуки приглушались, и даже автоматические женщины, возможно, брали выходной.
Возможно.
Он глянул на упаковку аспирина, оставленную ночной гостьей. Просрочен на полгода. Вскрыл, бросил две шипучие таблетки в стакан с водой из-под крана, выпил, не дожидаясь растворения. На вкус — как раскаяние, только дешевле.
Вспомнился вчерашний вагон метро, серое пальто и фраза про хлеб. «Купи хоть хлеба, честное слово». Чёрт знает почему, но именно эта фраза засела в мозгу глубже остальных. Не про лампочку, не про порошок — про хлеб. Самое базовое. Самое унизительное. Хлеб был символом капитуляции. Купишь хлеб — и следующий шаг: начнёшь вкручивать лампочки. А там и до совместного отпуска в Геленджике недалеко.
И всё же Ганс оделся. Не потому что хотел хлеба. А потому что в квартире кончились сигареты, а без сигарет философия Кьеркегора превращалась в сухое шуршание страниц, лишённое всякого экзистенциального кайфа.
Он вышел на лестничную клетку. На коврике лежала новая записка. Написана от руки, женским почерком, на обрывке тетрадного листа: «Ганс, не забудь: сегодня к маме. Я буду ждать у Клары в 10. Целую, Л.»
Ганс повертел записку. Никакой «Л.» он не знал. По крайней мере, не помнил. Он смял бумажку в комок, сунул в карман и начал спускаться. Лифт по-прежнему не работал. Той-терьер соседки по-прежнему был лысым злом. На третьем этаже пахло жареной рыбой и скандалом — из-за двери доносились крики, кажется, на польском. Мир жил своей жизнью, и Ганс проходил сквозь неё, как игла сквозь ткань — не оставляя следов, но и не задерживаясь.
***
Кофейня «У Клары» располагалась на углу его дома и безымянного переулка, забитого мусорными баками. Вывеска, когда-то зелёная, теперь облупилась до ржавчины, и буква «К» свисала на одном шурупе, грозя упасть на голову какому-нибудь незадачливому прохожему. Впрочем, прохожие здесь не ходили — только местные алкоголики, спешащие к ларьку за добавкой, да сам Ганс, когда жажда кофеина и никотина перевешивала отвращение к людям.
Он толкнул дверь. Звякнул колокольчик — дешёвый, на медной пружинке, с таким звуком, будто где-то вдали разбилась крошечная надежда. Внутри пахло подгоревшим маслом, растворимым кофе и старыми обидами. Четыре столика, барная стойка, за ней — женщина лет пятидесяти, с крашеными в рыжий волосами и лицом, на котором читалась вся тщета бытия, помноженная на стаж работы в общепите.
Это была Клара.
— Явился, — сказала она вместо приветствия, складывая руки на груди так, что бюст приподнялся, как два сдобных батона на витрине. — Два дня не звонил, не писал. Я уже думала, ты умер.
Ганс замер на полпути к стойке. Клару он знал уже года три — как буфетчицу, не больше. Она варила ему кофе, он оставлял чаевые в размере смятой купюры, иногда они обменивались фразами о погоде. Но сейчас она смотрела на него с той особой смесью укора и нежности, какую вырабатывают только жёны, чьи мужья забывают про годовщину свадьбы.
— Клара, — начал он осторожно, как сапёр, нащупывающий мину. — Мы с вами…
— Мы с тобой, — перебила она, сделав ударение на последнем слове, как будто вбивала гвоздь в крышку гроба. — Три года вместе, а ты до сих пор мне «выкаешь»? Это при посторонних-то? Очень мило, Ганс. Просто прелестно.
Он оглянулся. В кофейне, кроме них, никого не было — точнее, он так думал. Но за угловым столиком, в тени, которую отбрасывала фикусоподобная пальма, сидела девушка в красном шарфе. Та самая, из метро. С пакетом, где, по её словам, лежала свинина по акции. Она подняла руку и помахала ему — по-свойски, будто они условились здесь встретиться.
— Ганс, иди сюда! — позвала она. — Я заказала тебе американо. Ты же пьёшь американо с утра? Или уже перешёл на эспрессо? У тебя желудок ни к чёрту после вчерашнего.
Он не помнил, чтобы у него был больной желудок. И не помнил, чтобы вчера они пили вместе. Но ноги сами понесли его к столику — потому что Клара смотрела со стойки таким взглядом, что лучше было спрятаться за чужую спину, пусть даже эта спина принадлежала очередной самозванке.
— Меня зовут Марина, — сказала девушка в красном шарфе, когда он сел. — На случай, если ты опять «забыл». Твоя избирательная амнезия — это, конечно, очаровательно, но иногда утомляет.
— Я не…
— Знаю, знаю. «Я вас не знаю». Давай пропустим эту часть. У нас мало времени. Сейчас придёт твоя мать, и нам нужно обсудить, что мы ей скажем.
— Какая мать? — выдавил Ганс.
— Твоя, Ганс. Та, что родила тебя. Не говори, что ты и её «забыл».
Колокольчик над дверью звякнул снова. Вошла женщина лет шестидесяти — в бежевом плаще, с причёской «только что от парикмахера» и сумочкой, которую она держала двумя руками, как оружие. Она обвела зал взглядом, нашла Ганса и направилась к столику с решительностью ледокола.
— Мама, — прошептала Марина и встала. — Здравствуйте, Тамара Игоревна.
— Здравствуй, Мариночка. — Женщина чуть кивнула и перевела взгляд на сына. — Ганс. Ты не побрит. И рубашка мятая. Ты в этом поедешь к нотариусу?
— К нотариусу? — переспросил Ганс, чувствуя, как реальность начинает трещать по швам, как старая наволочка.
— Мы же договаривались. Переписать дачу на тебя. Отец оставил её тебе, не мне. Но ты же у нас святой, тебе чужого не надо, поэтому оформим дарственную. Я как раз принесла документы.
Она вынула из сумочки папку — настоящую, с тесёмками, с гербовой бумагой внутри. Ганс смотрел на неё и чувствовал, как в горле поднимается ком тошноты. У него не было дачи. У него не было отца, оставившего дачу. Отец умер, когда Гансу было двенадцать, и оставил после себя только долги и пару старых пластинок «Битлз», которые Ганс продал. Но Тамара Игоревна — женщина, которую он видел впервые, — протягивала ему папку с выражением материнской строгости, не терпящей возражений.
— Подпиши здесь и здесь, — сказала она, раскрывая бумаги.
— А можно мне тоже взглянуть? — раздался голос от барной стойки. Клара вышла из-за неё с кофейником в одной руке и чашкой в другой. Глаза её сузились. — Я, как будущая жена, имею право знать, что там с имуществом.
— Будущая жена? — Тамара Игоревна развернулась к ней всем корпусом. — Ганс, кто эта женщина?
— Я Клара, — сказала Клара, ставя чашку на стол с таким стуком, что кофе выплеснулся на скатерть. — Мы с вашим сыном три года вместе. Живём, можно сказать, душа в душу. Правда, милый?
Она посмотрела на Ганса. Марина посмотрела на Ганса. Тамара Игоревна посмотрела на Ганса. Три пары глаз — и в каждой своя версия его жизни, свой сценарий, свой Ганс Гrawl, которого он не знал и знать не хотел.
Он открыл рот, чтобы сказать хоть что-то — и понял, что слов нет. Буквально. Глотка работала, воздух выходил, но звука не было, будто кто-то выключил ему голос на пульте управления.
— Видите? — торжествующе сказала Марина, обращаясь к остальным. — Он молчит, потому что ему стыдно. Он обещал мне, что разведётся с Кларой ещё в прошлом году. Правда, Ганс? Ты же обещал.
— Разведётся? — Клара побледнела. — Мы никогда не были женаты, идиотка. Мы в гражданском браке. Это разные вещи.
— Девочки, не ссорьтесь, — вмешалась Тамара Игоревна тоном, которым разнимают дерущихся кошек. — Ганс, скажи им. Скажи, что мы едем к нотариусу, а эти твои… пассии… подождут.
Ганс всё ещё не мог говорить. Он смотрел на три женских лица, искажённые праведным гневом, и чувствовал, как его собственная личность растворяется, расползается на лоскуты, каждый из которых принадлежит кому-то другому. Он был мужем Клары. Он был парнем Марины. Он был сыном Тамары Игоревны. Он был никем — но никем втройне, что делало его кем-то сразу для трёх женщин, и это противоречие сжимало череп, как тисками.
— Американо, — прохрипел он наконец, и все трое замолчали.
— Что? — переспросила Марина.
— Я хочу американо. И сигарету. — Голос вернулся — скрипучий, как несмазанная дверь. — Пожалуйста.
Клара, всё ещё держа кофейник, машинально налила ему кофе. Марина полезла в сумочку за сигаретами. Тамара Игоревна захлопнула папку и уставилась на сына с выражением, какое бывает у матерей, чьи дети снова их разочаровали.
Ганс взял сигарету из рук Марины, прикурил от зажигалки, которую Клара невесть откуда извлекла из кармана фартука, и сделал глубокую затяжку. Дым обжёг лёгкие, и на мгновение — всего на одно мгновение — мир показался ему почти нормальным. Три женщины спорили о нём, перебивая друг друга, как радиоканалы, которые включились одновременно. Он сидел в центре этого бедлама, курил, пил горький кофе и думал о том, что где-то есть философы, которые годами ищут подтверждение тезиса «ад — это другие». А ему достаточно было выйти за сигаретами.
— …и вообще, — донёсся голос Клары сквозь пелену дыма, — он храпит по ночам. Я терплю это три года, и что я получаю взамен? Девку в красном шарфе?
— Я не девка! — взвизгнула Марина. — У нас с Гансом духовная близость!
— Духовная близость не купит тебе свинину по акции, — отрезала Клара.
Тамара Игоревна поджала губы и достала из сумочки чётки. Кажется, она начала молиться.
Ганс затушил сигарету в блюдце, допил кофе и встал. Ноги дрожали, но держали. Он медленно, не говоря ни слова, двинулся к выходу. Женщины не сразу заметили его уход — они слишком увлеклись выяснением, кому он принадлежит больше.
— Ганс! — крикнула Клара, когда колокольчик уже звякнул. — Ты куда?! А ужин?!
Он не обернулся. Он вышел в серый ноябрьский день, как ныряльщик выныривает из толщи воды, и полной грудью вдохнул воздух, пахнущий выхлопными газами и мусорными баками. Этот смрад был честнее, чем коричный аромат кофейни. По крайней мере, он ничего не обещал.
Ганс сделал шаг к дому — и тут его догнала Клара. Схватила за рукав. Пальцы у неё были цепкие, как у птицы, питающейся падалью.
— Послушай меня, — прошептала она, приблизив лицо вплотную. От неё пахло кофе и потом — запах, который бывает у людей, слишком долго стоящих у плиты. — Ты думаешь, я не знаю? Думаешь, я дура?
— О чём вы? — Ганс попытался вырвать рукав, но Клара держала крепко.
— О том, что ты не наш. Ни мой, ни Марины, ни этой старухи с дачей. Ты вообще не муж. Ты — дырка в реальности, Ганс. Пустое место, куда каждая дура вписывает мужика своей мечты. Знаешь, сколько вас таких? Один. Ты один на весь этот поганый город.
Ганс перестал вырываться.
— И что дальше? — спросил он севшим голосом.
— А дальше то, что нам это нравится. — Клара улыбнулась — жутковато, одними губами, без участия глаз. — Ты удобный. Ты не споришь. Ты почти настоящий. Почти. Но однажды, Ганс, ты исчезнешь совсем. И тогда кто-то из нас, — она кивнула на дверь кофейни, за которой продолжали спорить Марина и Тамара Игоревна, — решит тебя доделать. Чтобы ты остался. Навсегда.
Она отпустила рукав. Развернулась и ушла обратно, оставив Ганса стоять на тротуаре с открытым ртом и пачкой чужих сигарет в руке.
Дождь начался как-то сразу — мелкий, но въедливый, какой пробирает до костей за пять минут. Ганс поднял воротник плаща и побрёл к дому. Хлеб он так и не купил. Сигареты были чужие, с ментолом — он ненавидел ментол. Дача, которой у него не было, требовала его подписи. Мать, которой у него не было, молилась за его душу. Жена, которой у него не было, ревновала к любовнице, которой у него не было.
И где-то в этом абсурде, думал он, поднимаясь по лестнице, перешагивая через лысого той-терьера, где-то во всей этой конструкции должна была быть трещина. Такая же, как на потолке в его квартире. Через которую можно увидеть небо. Или хотя бы понять, кто всё это пишет.
Дома он заперся на три засова, упал на матрас и уставился в потолок. Трещина определённо стала шире. Или ему казалось. Холодильник гудел. Ментоловые сигареты лежали на столе. Завтра нужно было найти эту «Л.», которая оставила записку. Может, она объяснит. Может, она — часть механизма. Может, она — автор.
А может, просто скажет купить молока.
Ганс закрыл глаза и позволил дождю барабанить по жестяному подоконнику. Этот звук был почти как гул холодильника. Почти. Но слабее. И от него не спасал засов.
ГЛАВА 4. ПРАВИЛА ОДИНОЧЕСТВА
Ночь прошла без стуков. Без записок под дверью. Без женских голосов в темноте лестничной клетки. Ганс проспал десять часов, что случалось с ним редко — обычно похмелье будило его в четыре утра, мокрого от пота, с одной-единственной мыслью: «Зачем». Но сегодня организм, видимо, решил, что вчерашний цирк в кофейне заслуживает компенсации.
Проснувшись, он первым делом проверил дверь. Засовы целы. Коврик пуст. Холодильник гудит. Трещина на потолке — вот она, родимая. Мир, насколько это было возможно, оставался на своих местах.
Ганс сел на матрас, закурил ментоловую (других не осталось) и попытался думать. Получалось плохо — мысли разбегались, как тараканы при включённом свете. Но одна, самая жирная и настырная, никуда не уходила: Клара сказала, что он «дырка в реальности». Не муж, не любовник, не сын — а пустота, которую каждая встречная заполняет по своему усмотрению. И самое поганое — это объясняло происходящее. Не оправдывало, но объясняло.
Если он — дырка, то логично, что его нет. А если его нет, то зачем он покупает хлеб? Кому? И главное — зачем вообще выходить из квартиры?
Он докурил, раздавил бычок в пепельнице-переростке и потянулся за книгой. Кьеркегор, «Болезнь к смерти», страница восемьдесят четвёртая. Он читал её вчера, но ничего не запомнил. Перечитал. «Отчаяние — это не отношение к чему-то внешнему, но отношение человека к самому себе». Прекрасно. А если «самого себя» нет? Если вместо себя — зияющая пустота, которую затыкают чужими бытовыми сценариями? Тогда отчаяние — это отношение пустоты к пустоте. Матрёшка, чёрт бы её побрал.




