- -
- 100%
- +

ГЛАВА 1. «ЧЕЛОВЕК ОТ СТАНКА»
Город К., завод «Уралпневмостанк». Механосборочный цех № 3 — три пролёта под стеклянной крышей, сквозь которую мартовское солнце пробивается бледными, бессильными лучами. Пахнет окалиной, смазкой, потом и дешёвым табаком. Станки гудят на разные голоса — от басового урчания до тонкого, почти женского визга резцов, сдирающих стружку. На стене — плакат «Решения XXVII съезда КПСС — в жизнь!» и портрет Горбачёва, прикнопленный к стенду техники безопасности.
Время действия: март 1986 года, начало смены. На улице ещё по-зимнему холодно, снег подтаял, но лежит серыми остовами. В цехе — привычная духота, которую не выветрить даже сквозняком.
Этот март запомнился заводчанам не погодой — обычным, мартовским, слякотным — а известиями. По телевизору говорили о перестройке, ускорении, гласности. Слова были красивые, но на станках они не отражались. Станки по-прежнему требовали заточки резцов, масла, человеческих рук. И людей, которые умели брать на себя ответственность.
Николай Петрович Горелов стоял у своего токарного станка — старенького, но выверенного, с китайским паспортом и русской душой. Руки его — въевшаяся в поры масляная смазка, так что мыло уже не брало — лежали на рычагах подачи как на органе. Он знал: нажмёшь чуть сильнее — сорвёшь резьбу. Чуть слабее — брак. Идеальный баланс находился где-то в спине, в подкорке, в том шестом чувстве, которое вырабатывается годами.
— Горел! — крикнул бригадир Серега — нет, не тот Сергей Петрович Власов, а его сменщик, молодой парень с копной рыжих волос. — Тебя начальник цеха кличет. Срочно.
Николай выключил станок, снял очки-консервы, протёр их грязной ветошью. Лицо его было крупным, скуластым, глаза — серыми, тяжёлыми, с прищуром, который одни называли «рабочей хваткой», другие — «угрюмостью». Бригадир парторг (а он был ещё и парторгом цеха, избранным на общем собрании, потому что «свой, не из начальства») — такой не ходит на поклон к начальству без повода.
— Чего ему? — спросил он, накидывая телогрейку на плечи.
— Говорит, разговор есть. Премии, что ли, урежут? — рыжий хохотнул.
— Привыкли, — буркнул Николай и пошёл к лестнице, ведущей в кабинетный коридор.
Кабинет начальника цеха Владимира Ивановича (по прозвищу Шахматист, за худобу и вечно прищуренные глаза) располагался на втором этаже, в стеклянной клетушке, откуда был виден весь цех. Владимир Иванович сидел за столом, перебирал бумаги. Завидев Николая, он откинулся на спинку стула, сложил руки на груди.
— Садись, Горелов.
— Постою. Смена не резиновая.
— Ну как знаешь. — Шахматист подвинул к нему листок. — Это список молодых рабочих. Твоей бригады. Пять человек. Премию им урезаем на тридцать процентов. Приказ сверху. Не выполняют норму.
Николай взял листок, не читая. Смотрел на начальника в упор.
— Владимир Иваныч, ты это серьёзно?
— Я серьёзно. У меня план — наверху. Если мы не выполним...
— А ты, — Николай перебил, — почему не выполним? У нас перевыполнение по цеху на восемь процентов. Я вчера сдал детали. Моя бригада — лучшая в квартале.
— Значит, так надо, — Шахматист покраснел. — Не обсуждается.
— А у меня, — Николай положил листок на стол, придавив его грязным пальцем, — другая позиция. Я, между прочим, парторг. Могу собрание собрать. И могу заявить, что это решение — антирабочее. И пусть тогда в парткоме разбираются.
Шахматист побледнел. Потом снова покраснел. Потом махнул рукой.
— Забирай список. Поговорим завтра. Но ты, Горелов, ох, накличешь беду.
— Беду, — сказал Николай, — это когда рабочий в долгах, а начальник в новых ботинках. А у нас — пока порядок.
Он вышел, не прощаясь. Спустился в цех, разыскал своих молодых — Славку, Витьку, двух братьев Ткаченко и долговязого Сеньку. Сказал им коротко:
— Всё в силе. Премия будет. Я решу.
— Спасибо, Горел! — крикнул Сенька.
— Не надо спасибо, — отрезал Николай. — Работайте.
Вернулся к станку. Включил. Резец впился в заготовку, стружка завилась серебристой спиралью. Он любил это чувство — когда металл подчиняется. Когда всё честно: ты даёшь усилие — получаешь деталь. Никакой политики, никаких бумаг, никакой подковёрной борьбы.
В обеденный перерыв он стоял в курилке — бетонной клетушке с вытяжкой, где собирались мужики со всего цеха. Дым стоял коромыслом. Сергей Власов — друг старый, слесарь-сборщик, с красным лицом и вечно смеющимися глазами — хлопнул его по плечу.
— Слышал, опять Шахматисту вставил?
— Не вставлял, — Николай затянулся «Примой». — Правду сказал.
— Одного не пойму, — Сергей усмехнулся, выпуская дым колечками, — ты парторг. Ты за партию. А партия сейчас требует экономить. А ты требуешь премии. Как это вяжется?
— Вяжется просто, — Николай посмотрел на него холодно. — Партия — это, блядь, народ. А народ, Серега, это я, ты, Славка этот долговязый. Если народу плохо — какой от него толк производству? Перестройка, ускорение — всё это про людей. А не про бумажки.
— Ох, Коля, — Сергей покачал головой. — Угробишь ты себя. На рожон лезешь.
— Пусть лезут те, кто сверху, — ответил Николай. — А я здесь. У станка. В грязи. И если меня выгонят — я вернусь к этому же станку. И ничего не изменится.
Мужики закивали, кто-то хмыкнул. Разговор свернул на хоккей, на нового директора, на то, что бензин подорожал.
Николай докурил, затушил окурок о подошву ботинка и пошёл обратно. На полпути остановился, взглянул на Доску почёта, где висела его фотография — ещё прошлогодняя, с ударничеством и грамотой. Фото, кажется, уже не соответствовало ему: он стал старше, угрюмее.
— Коля! — окликнул его сверху Шахматист. — Зайди!
Он поднялся. Владимир Иванович держал в руках приглашение — отпечатанное на машинке.
— Вот, райком партии. Вечером заседание. Тема — «Кадры и ускорение». Хотят послушать рабочих. Я дал твою фамилию. Ты у нас, Горелов, речистый.
— А вы, — сказал Николай, — я смотрю, отбояриваетесь?
— Я начальник. Моя задача — организовать. А твоя — выступать. Не подведи.
Николай взял приглашение. Сложил пополам, сунул в карман телогрейки.
Вечером, после смены, он пришёл домой — в двухкомнатную квартиру в панельной хрущевке, пахнущую щами, стиральным порошком и детством. Светлана — жена, в ситцевом халате, кормила с ложечки Дениса, трёхлетнего. Сын сопел, отворачивался от манной каши.
— Пришёл? — Света не обернулась. — Еда на плите.
— Спасибо, — он прошёл в комнату, сел на стул, разулся. Пальцы гудели от резца, спина ныла.
— Коль, — Света подошла, встала рядом, положила руку на плечо. — Ты чего такой? Опять на работе?
— Всё нормально. Дай побыть.
Она убрала руку, вздохнула, пошла к плите. Через минуту поставила перед ним тарелку с супом.
— Кушай. Остынет.
Он ел молча, глядя в окно. За стеклом — тихий заводской поселок, фонари, голые тополя. Снег всё не таял, хотя март уже кончался.
— Свет, — сказал он вдруг. — Я сегодня на райком иду. Выступать.
— Не ходи, — ответила она. — Сиди дома. Сыном займись.
— Не могу, — он отодвинул тарелку. — Меня записали.
— Вечно тебя записывают, — она села напротив. — А я остаюсь. И сын. Ты бы хоть раз подумал, кому нужна твоя правда? Ей, — она кивнула в сторону окна, в сторону завода, — ей не нужна. Ей нужны детали, премии, план. А ты хочешь быть совестью.
— А кто, если не я? — он поднял глаза.
Она не ответила. Встала, взяла с полки фотографию — свадебную, 1982 год, они молодые, весёлые, и он ещё без залысин.
— Посмотри, Коля. Это ты. Смеёшься.
Он посмотрел. Отвернулся.
— Ладно, — сказал он. — Пора.
Он надел чистую рубашку — единственную, с долгоносиком, которую берег для собраний, — застегнул все пуговицы, поправил воротник. Выходя, поцеловал сына в макушку. Тот пах кашкой и детством.
— До свиданья, батя, — сказал Денис.
— До завтра, сын.
Дверь закрылась. Светлана смотрела на закрытую дверь долго, потом перевела взгляд на фотографию. Достала из ящика тряпку, протёрла рамку.
За окном — март, перестройка, новая эпоха. А в этой квартире пахло щами, стиральным порошком и страхом. Страхом, что муж, который всегда боролся за правду, однажды не заметит, как эта правда кончится. И останется одна громкая, красивая, лживая пустота.
Николай вышел на улицу, закурил, поднял воротник. И пошёл к остановке. Автобус вёз его на райком, в зал с портретами, к людям в костюмах, которые говорят по бумажке. Он знал: он будет говорить без бумажки. И его услышат. Хотя бы сегодня.
Он не знал тогда, что услышат — и запомнят. И что это станет началом. Не пути наверх — пути на бронзовый постамент.
ГЛАВА 2. «ШКОЛА МАРКСИЗМА-ЛЕНИНИЗМА»
Город К. Здание райкома партии — сталинская сталинка на главной площади, с колоннами и лепниной, которую в 1960-х закрасили белой краской, отчего она стала похожа на запёкшийся гипс. Внутри — запах ковролина, мастики для пола и казённых духов. Актовый зал — ряды красных кресел, портреты классиков марксизма, трибуна с микрофоном, на котором уже полгода не работал динамик, так что выступающие надрывали глотки.
Время действия: март 1986 года, поздний вечер. За окнами — темень, редкие фонари, мокрый снег, который уже не тает, смерзаясь в грязную кашу.
Райком встречал Николая привычной суетой. В фойе курили первые секретари заводских парткомов, завотделами, какой-то генерал в форме — из военного училища, что стояло на окраине. Николай протиснулся к вешалке, сдал пальто, получил номерок. Огляделся. Своих — с завода — было человек пять: главный инженер, парторг завода, секретарь комитета комсомола. Все в серых костюмах, все с одинаковыми «дипломатами». Он чувствовал себя чужим в своей чистой рубашке — слишком просто, не по-чиновному.
— Горелов! — окликнул его знакомый голос. — Давай сюда.
Это был Илья Зиновьевич Фельдман — старый партийный интеллектуал, преподаватель школы марксизма-ленинизма при обкоме. Маленький, сутулый, с жидкой бородкой и умными, усталыми глазами. Он носил очки в толстой роговой оправе и всегда пахло от него старыми книгами и валокордином.
— Илья Зиновьевич, — Николай подошёл, пожал узкую сухую руку. — Вы тоже здесь?
— А как же, — Фельдман усмехнулся. — Тема — «Кадры и ускорение». Кто же, как не я, будет втолковывать нашим партийным функционерам, что кадры — это не только номенклатура? Идём в зал, садись поближе.
Зал наполнялся медленно. Кресла скрипели, люди перешёптывались, кто-то чихнул, кто-то закашлял. На сцену вышли члены президиума: первый секретарь райкома — грузный, с одышкой; заведующий отделом пропаганды — молодой, с жидкими усиками; и женщина — худощавая, в строгом костюме, с короткой стрижкой. Николай не знал её.
— Уважаемые товарищи! — первый секретарь начал без микрофона, голосом, привыкшим к командам. — Слово для доклада предоставляется заведующему отделом пропаганды тов. Шаховой.
Женщина подошла к трибуне. Она оказалась старше, чем казалось издали — лет тридцать пять, с мелкими морщинками у глаз, с взглядом спокойным и цепким.
— Марина Юрьевна Шахова, — шепнул Фельдман Николаю. — Из Ленинграда, свежий ветер. Умница. Слушай внимательно.
Она говорила о кадрах, о необходимости выдвигать на руководящую работу молодых рабочих, о том, что бюрократический аппарат тормозит перестройку. Говорила без бумажки, но чувствовалось: каждое слово отточено, выверено, хотя казалось живым. Николай слушал и не верил: откуда эта женщина, вчерашний ленинградский философ, знает про заводскую жизнь? Но факты, которые она приводила — о текучке, о падении дисциплины, о том, что молодые рабочие не идут в ПТУ, потому что престиж труда упал — были точными, как его собственные наблюдения.
Потом начались выступления. Главный инженер завода нёс какую-то казёнщину, которую все слушали вполуха. Парторг завода жаловался на жильё для молодых специалистов. Комсомольский секретарь пищал о досуге.
— А теперь, — сказал первый секретарь, — дадим слово рабочим. Товарищ Горелов, бригадир и парторг цеха №3 завода «Уралпневмостанк». Прошу.
Николай поднялся. Сердце стучало где-то в горле, но он шёл к трибуне спокойно, шагом человека, который привык к станку, а не к кафедре. В зале зашептались.
Он подошёл к микрофону, постучал — не работал. Усмехнулся, отодвинул его в сторону, сказал громко:
— Не слышно — значит, скажу так. Нас в цехе 38 человек слышат без микрофона.
Заржали. Даже первый секретарь усмехнулся.
— Товарищи, — начал Николай, и голос его, низкий, с хрипотцой, заполнил зал. — Я слушал сегодня про кадры, про ускорение, про перестройку. Красиво говорят. А давайте по-нашему, по-рабочему: почему у нас молодой рабочий Сенька, который выполняет норму на 120 процентов, получает меньше, чем старый кадровик из отдела, который три часа пьёт чай и перекладывает бумажки?
В зале зашумели. Кто-то зааплодировал — тихо, но одобрительно.
— Я не против учёта, — продолжал Николай. — Я за справедливость. Перестройка, товарищи, если она не про справедливость — она никому не нужна. Вот мы в цехе недавно пересмотрели наряды, и оказалось, что бригада Ткаченко перерабатывает без доплат. Почему? Потому что начальник цеха смотрит на план, а не на людей. Я ему сказал — он обиделся. А я не для обиды, я для дела. Если мы, партийные работники, будем закрывать глаза на несправедливость — кто поверит в нашу партию? Кто пойдёт за нами?
Он говорил ещё минут десять. О премиях, о жилье, о том, что в заводской поликлинике нет лекарств, о том, что детский сад закрыли на ремонт и не открывают полгода. Факты — жёсткие, цифры — точные. Он не готовился, но всё это сидело в нём годами, и теперь вывалилось наружу.
— Спасибо за внимание, — закончил он, вытер рукавом пот со лба и вернулся на место.
Фельдман смотрел на него с недоумением и восхищением.
— Ты, Коля, — сказал он тихо, — или гений, или самоубийца. Ты что, не знаешь, что секретарь райкома — кум начальника твоего цеха?
— Знаю, — ответил Николай. — Мне не в кумовья метить. Мне правда нужна.
После заседания к нему подошли. Сначала — несколько рабочих с других заводов, жали руку, благодарили. Потом — завкомовские активисты. Потом — неожиданно — Марина Юрьевна.
— Товарищ Горелов, — сказала она, пристально глядя ему в глаза. — У вас есть время? Я хотела бы поговорить с вами подробнее.
— Есть время, — ответил он, хотя дома ждала Светлана, а завтра — смена. — Говорите.
Они вышли в коридор, сели на подоконник. Марина закурила — длинные тонкие сигареты, импортные. Предложила ему — он отказался, достал свою «Приму».
— Вы знаете, — начала она, выпуская дым, — я в этом городе почти год. И первый раз слышу живую речь с трибуны. Без бумажки. Без страха.
— Чего мне бояться? — усмехнулся Николай. — Меня уволить нельзя — я лучший токарь. А снять с парторга — так я сам попрошусь, если что.
— Вот это, — она кивнула, — это и есть кадры, о которых я говорила. Люди, которые не боятся. Которым нечего терять, кроме правды. Таких — единицы. И их надо двигать.
— Куда двигать? — он насторожился.
— Наверх, — просто ответила она. — В райком, в обком, в министерство. Чтобы они там, наверху, помнили, откуда пришли. Перестройка, товарищ Горелов, — это шанс. Не упустите его.
Она оставила ему визитку — простой прямоугольник с именем и телефоном.
— Позвоните. Я хочу вас познакомить с Ильёй Зиновьевичем. У него есть идея насчёт школы марксизма-ленинизма для рабочих лидеров. Думаю, вам там самое место.
— Я уже учусь, — ответил он. — На втором курсе политеха. Вечерний.
— Это другое, — она улыбнулась. — Это — политика.
Она ушла, цокая каблуками по казённому линолеуму. Николай остался сидеть на подоконнике, смотреть, как за окном падает снег. Потом достал фотографию из кармана — ту самую, свадебную, которую Светлана вытащила из рамки и сунула ему перед уходом. Посмотрел на себя молодого, смеющегося. Убрал обратно.
Домой вернулся за полночь. Светлана не спала — сидела на кухне, пила чай, перебирала крупу.
— Ну как? — спросила она, не глядя.
— Нормально, — ответил он, раздеваясь.
— Тебя снова куда-то зовут? Я же вижу.
Он молчал. Прошёл в комнату, лёг, не раздеваясь.
— Коля, — она зашла следом, села на край кровати. — Я боюсь.
— Чего?
— Что ты уйдёшь. Не от нас — от себя. Ты уже не тот, что на фотографии.
— Это жизнь, Света, — сказал он, не открывая глаз. — Жизнь меняет.
— Не должна, — ответила она. — Не так.
Она встала, выключила свет, ушла на кухню. Сидела там до утра. Слышала, как он храпит, и думала о том, что сегодня, на райкоме, какой-то человек — она не знала кто — посадил семя в его душу. И это семя прорастёт. А что из него вырастет — она боялась даже думать.
На следующий день Николай пришёл в цех, встал к станку. Резец вгрызся в металл. Стружка вилась, падала к ногам. Сергей Власов подошёл, хлопнул по плечу.
— Слышал, ты на райкоме выступал. Говорят, всех сделал.
— Никого я не делал, — ответил Николай, не оборачиваясь. — Я правду сказал.
— Правду, — Сергей вздохнул. — Правда, Коля, она как свежий воздух. Надышишься — и не можешь без неё. А потом привыкаешь. И она становится такой же обычной, как совковый воздух.
Николай выключил станок, повернулся к другу.
— Ты чего, Серега, философом заделался? Давай к делу.
— К делу, — Сергей усмехнулся. — Шахматист тебя опять вызывает. Зайди.
Николай вытер руки, пошёл наверх. В кабинете Шахматиста его ждали не одни — с начальником цеха сидел первый секретарь райкома.
— Товарищ Горелов, — сказал секретарь, не вставая. — У нас к вам предложение. В обкоме партии открываются курсы — школа марксизма-ленинизма для выдвиженцев. Мы хотим рекомендовать вас. Полугодовые курсы, с отрывом от производства. С сохранением зарплаты.
Николай посмотрел на Шахматиста. Тот отвёл глаза.
— А цех как же? — спросил Николай.
— Цех подождёт, — ответил секретарь. — Кадры решают всё.
Николай молчал. В голове стучало: «Света, сын, станок, правда — или карьера, лозунги, Марина». Он не знал, где правда. Может, она везде? Может, нигде?
— Подумать можно? — спросил он.
— Думайте, — сказал секретарь. — Но времени — до пятницы.
Николай вышел, спустился в цех. Струйка всё вилась на полу. Он нагнулся, поднял её, покрутил в пальцах. Металл — холодный, острый, настоящий.
— Коля! — крикнул Сергей. — Что решил?
— Не решил, — ответил Николай. — Но, кажется, меня уже решили.
Он подошёл к станку, включил его. И работал до конца смены молча, не поднимая головы. Думал.
Но о чём — не скажешь. Или скажешь, да не тем.
ГЛАВА 3. «СМЕНА ВЕХ»
Город К. Декабрь 1987 года. Квартира Гореловых — панельная хрущевка на окраине заводского района, улица Юности, дом 8. Две комнаты: маленькая зала, где стоит полированный «стенка» (куплен по знакомству, два года выплачивали), спальня с кроватью и детской кроваткой, кухня — шесть метров, с газовой плитой, раковиной, закатанными банками под столом. За окнами — уральская зима, мороз под тридцать, снег скрипит под ногами, как битое стекло. На подоконнике — герань, на стекле — морозные узоры, похожие на райские растения. В подъезде пахнет щами, кошками и дешёвым табаком. Время — поздний вечер, около одиннадцати, когда телевизор уже показал «Время», а соседи угомонились за стенкой.
Декабрь восемьдесят седьмого запомнился городу К. не только морозами, но и суетой — предновогодней, тревожной. В магазинах, по слухам, появилась колбаса. Но только для ветеранов. Простой рабочий стоял в очереди с шести утра, получал по талонам две пачки масла и килограмм крупы. Говорили, что в Москве Горбачёв и Рейган подписали какой-то договор, что границы открываются, что скоро будет всё. Но в очереди за колбасой никто в это не верил.
Николай сидел на кухне, пил чай из гранёного стакана, смотрел в окно. Снег валил крупными хлопьями, фонарь во дворе мигал — то ли мороз, то ли лампочка старая. На столе лежала книжка — учебник по научному коммунизму, с закладкой на середине. Он должен был готовиться к семинару в школе марксизма-ленинизма, но мысли были далеко.
Школа… он закончил её полгода назад, с отличием. Фельдман сказал тогда: «Коля, ты готов. Теперь ты — не просто рабочий. Ты — новая генерация. Думай, куда идти». И Марина — эта женщина с цепкими глазами — тоже подошла, пожала руку: «Поздравляю. Теперь мы будем сотрудничать». Он не понял тогда, что значит «сотрудничать». Теперь начинал понимать.
— Коль, — Светлана вошла на кухню, поставила перед ним тарелку с пельменями — домашними, лепленными вчера вечером. — Ешь, остынет.
— Спасибо, — он не поднял глаз.
— Опять задумался? — она села напротив, сложила руки на груди. — Коль, ты когда последний раз с Денисом разговаривал? По-человечески? Не «дай то, сделай это», а так — поиграл бы?
— Свет, я устал. Завтра в обком. Документы готовить.
— Какие документы? — она не отступала. — Ты же рабочий. Твоё дело — станок. А ты — всё в бумажках.
— Время такое, — он отодвинул тарелку, закурил — в кухне, под вытяжку. — Перестройка, Света. Нужны новые люди. Молодые, инициативные.
— А старые — не нужны? — она повысила голос. — Дети — не нужны? Я — не нужна?
— Не кричи, — он выпустил дым в потолок. — Денис спит.
Она замолчала, но глаза её горели. Она встала, выключила плиту, убрала кастрюлю. Потом повернулась к нему:
— Коля, я тебя боюсь. Не того, что ты бросишь. А того, что ты станешь… чужим. Ты уже не разговариваешь со мной по душам. Только по делу. Как с секретаршей.
— Ты — жена, — ответил он, туша сигарету. — Жена должна понимать.
— Понимать? — она усмехнулась горько. — Я понимаю одно: ты идёшь вверх. А там, наверху, воздух разреженный. Там сердца не держат. Там бронзовый постамент.
— Что ты мелешь? — он встал, надел пиджак — тот самый, в котором ходил на заседания. — Какой постамент?
— Такой, — она подошла к «стенке», достала с полки статуэтку — «Рабочий и колхозница», дешёвая, из алюминия, купленная на ярмарке. — Вот. Бронза. Красивая. И мёртвая.
Он посмотрел на статуэтку, потом на жену. Не нашёл слов. Вышел в прихожую, надел пальто.
— Ты куда? — спросила она.
— Подышать. Душно.
Дверь закрылась. Светлана осталась одна. Она взяла статуэтку, повертела в руках, поставила на место. Потом подошла к окну, смотрела, как он идёт по двору, подняв воротник, закуривает на ходу. Фонарь мигнул в последний раз и погас. Стало темно.
Николай шёл по пустому двору, снег скрипел под ногами. Он думал о Светлане — о том, как они познакомились на танцах в 1980-м, как она улыбалась, когда он пел под гитару. Он тогда работал уже четвёртый год, был молодой, бесшабашный. А она — медсестра, в белом халате, с коробкой ампул. Сказала: «Осторожно, стекло». Он ответил: «Я сам — стекло. Трещина — и рассыпаюсь».
— Не рассыпайся, — попросила она.
Он тогда не рассыпался. А теперь? Теперь он сам не знал.
Он зашёл в телефонную будку на углу — стеклянную, разрисованную неприличными словами, с ободранным диском. Достал из кармана визитку. Марина. Набрал номер, долго слушал гудки.
— Алло? — голос сонный, но собранный.
— Марина Юрьевна? Это Горелов. Николай.
— Слушаю.
— Я подумал… насчёт обкома. Я согласен.
— Отлично, — она будто ждала. — Приезжайте завтра к десяти. Я всё организую.
— Спасибо.
— Не благодарите. Вы нужны делу.
Он повесил трубку. Вышел из будки, посмотрел на небо — чистые, колючие звёзды. Где-то там, за облаками, была Москва, Кремль, Горбачёв. А здесь, внизу, завод, очередь за колбасой, жена, которая боится бронзы, и он — Николай Горелов, токарь пятого разряда, парторг цеха, кандидат в новую жизнь.
— Не рассыпайся, — сказал он сам себе. И усмехнулся.
Вернулся домой. Светлана не спала — сидела на кухне, пила чай, смотрела на замерзшее окно.
— Я согласился, — сказал он, раздеваясь. — В обком. Предложили должность.
— Какую? — спросила она, не оборачиваясь.
— Инструктор отдела пропаганды.
— Ты же инженером собирался. Политех заканчиваешь.
— Инженером успею, — ответил он. — Сейчас другое важно.
Она повернулась. Глаза её были сухими, но блестели.
— А когда будет важно то, что я сейчас скажу? — спросила она. — Завтра? Никогда?
Он подошёл, хотел обнять. Она отстранилась.
— Не надо, Коля. Если не чувствуешь — не играй.
Она ушла в спальню, закрыла дверь. Он остался на кухне, допил её чай — холодный, горький. Посмотрел на книгу по научному коммунизму. Открыл. Прочитал вслух:




