Название книги:

Воспоминания о будущем

Автор:
Элена Гарро
Воспоминания о будущем

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Посвящается Хосе Антонио Гарро



Магистраль. Главный тренд



Elena Garro Los recuerdos del porvenir

D. R. © 1963, Elena Garro + D. R. © 2021, Roberto Tabla, por la titularidad de los derechos patrimoniales + D. R.© 2022, Penguin Random House Grupo Editorial, S.A. de C.V. (Mexico)



Перевод с испанского Екатерины Даньшиной



© Даньшина Е., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

Воспоминания о будущем. Элена Гарро

Часть первая

I

Я здесь. Сижу на камне, который кажется вполне обычным. И только памяти моей ведомо, что он в себе таит. Смотрю на камень и вспоминаю себя. Подобно тому, как ручеек впадает в реку, я впадаю в печаль и вижу себя в этом камне. В камне, покрытом пылью, заросшем травой, заключенном в самоё себя и осужденном на вечную память и ее многоликие зеркала. Смотрю на камень, на себя и превращаюсь в разноцветное месиво эпох. Я был и я есть во множестве глаз. Я всего лишь память о памяти.

С этих высот я обозреваю себя: огромного, распростертого в иссохшей долине. Вокруг меня острые пики гор и желтые равнины, населенные койотами. Мои дома приземисты, выкрашены в белый, их кровли матовые от солнца или глянцевые от воды – засуха то или сезон дождей. Бывают дни, как сегодня, когда мне больно себя вспоминать. Вот бы совсем не иметь памяти или стать милосердной пылью, дабы избежать проклятия видеть себя.

Я помню времена. Когда меня заложили. Когда подвергли осаде. Меня завоевывали и украшали, встречая войско за войском. Познал я и неописуемый экстаз войны, рождающей хаос и неопределенность. Затем меня оставили в покое, пока вдруг не появились новые воины. Они выкрали меня и перенесли на новое место. И вот уже я в зеленой и светлой долине, у всех на виду. До тех пор, пока иная армия под предводительством молодых генералов не явилась под стук барабанов, чтобы захватить меня и вознести на гору, полную воды. И узнал я о водопадах и обильных дождях. Там провел я несколько лет. Когда же Революция впала в агонию, ее последняя армия, охваченная поражением, забросила меня в это умирающее от жажды место. Многие дома мои уничтожил огонь пожара, а их хозяев – огонь из ружей.

Помню, как кони в полном безумии метались по моим улицам и площадям, помню вопли испуганных женщин, захваченных всадниками. Когда последние из них скрылись из виду, а пламя уступило место пеплу, из колодцев начали выходить юные девы, бледные, онемевшие и разгневанные из-за того, что не смогли вмешаться в погром.

Мои люди смуглы. Носят белые накидки, ходят в кожаных сандалиях. Носят на шее золотые цепи или платки из розового шелка. Они неспешны, немногословны, и взгляд их устремлен к небу. Вечером, на закате, они поют.

По субботам церковная площадь, усаженная миндальными деревьями, наполняется торговцами и покупателями. Сверкают на солнце разноцветные бутыли с газировкой, переливаются ленты, горят бусины, розовеют и синеют ткани. В воздухе витают ароматы жарений и дровяного угля, запахи пьяных глоток и ослиных стойбищ. Ночь взрывается шумом петард и разборок: рядом с батареями кукурузных початков поблескивают мачете и масляные лампы. По понедельникам, рано утром, шумные захватчики уходят, оставляя мне парочку мертвецов, которых подбирают люди из городской управы. Так и повторяется, сколько себя помню.

На площади, где растут тамаринды, сходятся все мои улочки. Одна из них убегает дальше всех, пока не скрывается из виду на выезде в Кокулу. Вдали от центра уже редок камень, которым она вымощена. Чем ниже спускается улица, тем выше дома по ее обочинам – они растут на насыпях высотой два или три метра.

На этой улице стоит большой каменный дом с парадным входом в виде буквы L и садом, полным растений и пыли. Время здесь застыло: движение воздуха остановилось после стольких слез. В день, когда из дома вынесли тело сеньоры Монкада, кто-то, кого я уже не помню, распустил слуг и запер ворота. С тех пор магнолии цветут без зрителей и дикая растительность покрывает дворовые плиты; пауки свершают долгие прогулки по картинам и пианино. Давно умерли пальмы, когда-то дававшие тень, и ни один звук не проникает под своды коридора. Летучие мыши гнездятся в позолоченной лепнине зеркал. Рим и Карфаген, стоящие друг против друга, до сих пор нагружены плодами, падающими с веток от зрелости. Всюду забвение и тишина. И тем не менее сад в моей памяти до сих пор залит солнечным светом, пестрит птицами, оживлен беготней и криками. Дымящаяся кухня в фиолетовой тени жакаранд, стол, за которым завтракают слуги семьи Монкада.

Утреннюю тишину прорезает крик:

– Солью тебя засыплю!

– На месте хозяйки я бы приказал срубить эти деревья! – говорит Феликс, старейший из слуг.

Николас Монкада, забравшись на самую высокую ветвь Рима, наблюдает за своей сестрой Изабель, которая устроилась среди ветвей Карфагена и задумчиво разглядывает собственные руки. Девочка знает, как можно победить Рим: только молчанием.

– Глотки твоим детям перережу!

Сквозь листву Карфагена просвечивает небо. Николас слезает с дерева, идет в кухню за топором и быстро возвращается к сестриному дереву. Изабель, медленно спустившись по ветвям, оглядывается; затем пристально смотрит на Николаса, и тот, не зная, что делать, замирает с орудием в руке. Хуан, самый младший из детей, принимается плакать: «Нико, не режь ей глотку!»

Изабель медленно отходит назад, в тень деревьев, и внезапно пропадает.

– Мам, ты это видела?

– Оставь ее в покое, она злая!

– Она исчезла! Она умеет колдовать.

– Да она спряталась, глупый.

– Нет, мама, она колдунья, – твердит Николас.

Я знаю, все это было до генерала Франсиско Росаса и до события, которое печалит меня здесь и сейчас, у этого явственного камня. И поскольку память моя содержит все времена, а порядок их непредсказуем, я стою перед созданием геометрии света, что творит сей иллюзорный холм – предвестник моего рождения. Светлая точка – долина. Этот миг образует геометрическую связь с камнем и с наложением пространств, формирующих воображаемый мир, память возвращает мне неизменными те дни; и вот она, Изабель, снова танцует с братом Николасом в оранжевеющем от ламп коридоре, вращаясь на каблуках, кудри ее в беспорядке, на губах – ослепительная улыбка. Хор девушек, одетых в светлое, окружает брата и сестру. Мать смотрит на Изабель с укором. Слуги выпивают на кухне.

– Ничего хорошего из этого не выйдет, – поговаривают люди, сидящие у бразеро [1].

– Изабель! Для кого танцуешь? Выглядишь как безумная!

II

Когда генерал Франсиско Росас пришел наводить свои порядки, меня охватил страх, искусство устраивать праздники было забыто. Мои люди больше не танцевали перед этими солдатами, чужеземными и молчаливыми. Керосиновые лампы гасили в десять вечера, и ночь становилась мрачной и устрашающей. Генерал Франсиско Росас, начальник гарнизона, был печален. Он прогуливался по моим улицам, постукивая плеткой по сапогам, ни с кем не здоровался и смотрел на нас равнодушно, как на чужих. Он был высокий и жестокий. Глаза его тигрились желтизной. Росаса сопровождал его заместитель, полковник Хусто Корона, тоже мрачный, с красным платком на шее и техасской шляпой, заломленной набок. Говорили, они оба с Севера. Каждый носил по два пистолета. Пистолеты генерала звались «Всевидящее око» и «Любимица», их имена были выгравированы золотыми буквами в окружении орлов и голубей.

Присутствие военных нас тяготило. Они были частью правительственных войск, которые вошли силой и продолжали насильничать. Частью армии, бросившей меня в этом месте без дождей и надежд. Из-за них затаились сапатисты, которых с тех пор мы ждали. Ждали ржанья их лошадей, гула их барабанов и дыма их факелов. В те дни мы все еще верили в ночь, полную песен, и радостное пробуждение. Она существовала вне времени, эта светлая ночь, и, хотя военные отняли ее у нас, один лишь невинный жест или неожиданное слово могли ее вернуть. И потому мы тихо ждали. Я погрузился в печаль под пристальными взглядами мужчин, в молчании развешивавших висельников по деревьям. Всюду чувствовался страх, а шаги генерала Росаса наполняли нас ужасом. Пьяные тоже были печальны и время от времени заявляли о своей боли протяжными криками, провожая гаснущий вечер. В темноте же их пьянство заканчивалось смертью. Кольцо смыкалось вокруг меня. Возможно, мое угнетение было связано с постигшим меня забвением и со странным чувством, будто я потерял предназначение. Эти дни давались мне тяжело, в тревоге ждал я чуда.

Также и генерал, неспособный очертить свои дни, жил вне времени, без прошлого и будущего. Чтобы забыться в обманчивом настоящем, он устраивал серенады для Хулии, своей возлюбленной, и бродил по ночам со свитой из помощников и военного оркестра. Я молчал закрытыми балконами, а утро петушилось хвостом из песен и выстрелов. Спозаранку на деревьях у входа в Кокулу появлялись повешенные. Мы проходили мимо, делая вид, что их не замечаем, не видим их высунутых языков, болтающихся голов и длинных тощих ног. То были скотокрады или мятежники, как гласили военные сводки.

 

– Вот и новые грехи у Хулии, – приговаривала Доротея, шагая ранним утром мимо деревьев у входа в Кокулу, чтобы надоить себе у коровы стакан молока. – Да упокоит Господь их в Святой Славе! – добавляла она, глядя на босых и одетых в рубища повешенных, безразличных к ее милосердию. «Царство Небесное для смиренных», – вспоминала старая женщина, и перед ее взором представала Слава в золотых лучах и в окружении белоснежных облаков. Достаточно протянуть руку – и коснешься вечности. Но Доротея воздерживалась от этого жеста; она знала, что в самой маленькой доле времени помещалась бесконечность ее грехов, отделяя ее от вечного настоящего. Повешенные же индейцы подчинялись иному распорядку и уже пребывали в вечности, которой она была лишена.

«Они-то там из-за бедности». Узрев, как слова ее срываются с языка и достигают ног повешенных, не касаясь их, она вдруг осознала: подобной смерти она не заслужила. «Не все люди достигают совершенства в смерти; есть отошедшие в мир иной и есть трупы, и я буду трупом», – произнесла она с грустью; отошедшие в мир иной – это обнаженное Я, чистый акт, ведущий к Славе; а труп живет наследством, ростовщичеством и рентами. Доротее не с кем было поделиться своими мыслями, жила она одна-одинешенька в доме-развалюхе по соседству с доньей Матильдой. Были времена, когда родители Доротеи владели шахтами Ла Альяха и Ла Энконтрада в Тетеле. После смерти отца и матери Доротея продала свой большой дом и купила тот, что принадлежал семье Кортина, и жила в нем, пока те не умерли. Оставшись одна, занялась она вязанием кружев для алтаря, вышиванием покровов для Младенца Иисуса и покупкой украшений для Девы. Люди называли ее «божьей душой». Когда наступали праздники, Доротея и донья Матильда обряжали фигуры святых. Дон Роке, церковный староста, спускал фигуры со стен и уходил. Старушки, запертые в церкви, исполняли свои обязанности с благоговением.

– Мы хотим посмотреть на голую Деву! – кричали Изабель и ее братья, вбегая в церковь.

Женщины в спешке накрывали фигуры.

– Бога ради, детям нельзя на это смотреть!

– Уходите! – умоляла тетя Матильда.

– Тетя, пожалуйста, всего разочек!

Доротея с удовольствием посмеялась бы над любопытством и беготней детей. Жаль, что смеяться в церкви было бы кощунством!

– Приходите ко мне, я уж вам расскажу сказочку, почему любопытные долго не живут, – обещала она.

Дружба старушки с семьей Монкада насчитывала много лет. Дети чистили ее сад, вынимали из ульев пчелиные соты, срезали побеги бугенвиллей и цветы магнолий, потому что Доротея, когда деньги закончились, заменила позолоту цветами и занималась плетением гирлянд для украшения алтарей. В те дни, о которых я вспоминаю, Доротея была стара уже настолько, что забывала пищу на огне, и такос ее получались с горелым привкусом. Заходя к ней в гости, Изабель, Николас и Хуан кричали:

– Горелым воняет!

– А? С тех пор как сапатисты сожгли мой дом, у меня все время подгорают бобы… – сетовала старушка, не вставая с низкого стульчика.

– Но ты же сама сапатистка, – возражали ей со смехом дети.

– Сапатисты были бедны, и мы прятали для них еду и деньги. Поэтому Бог и послал нам Росаса, чтобы мы начали по ним скучать. Только бедный может понять бедного, – объясняла Доротея, не отрывая взгляда от своих цветов.

Дети подходили, чтобы расцеловать старушку, и она взирала на них так удивленно, будто они в один миг успели повзрослеть до неузнаваемости.

– Как вы быстро растете! Пора бы уж следовать приличиям! Не ведитесь на козни дьявола!

Дети хохотали, сверкая ровными белыми зубами.

– Доро, можно я зайду в твою комнату? – просила Изабель.

В комнате, где жила Доротея, стены были обклеены картинками святых и веерами, которые принадлежали еще ее матери. В воздухе пахло фитилем и жженым воском. Изабель восхищала эта комната, вечно погруженная в полумрак. Ей нравилось рассматривать веера с миниатюрными пейзажами, освещенными луной, с темными террасами, на которых целовались крошечные мужчины и женщины. То были видения любви, нереальной, но реалистично подробной и уменьшенной до таких размеров, чтобы помещаться на этих маленьких предметах, скрытых во тьме. Девочка имела давнюю привычку подолгу рассматривать сцены, неизменные, зато очень детальные. Другие комнаты состояли из темных стен с юркими кошачьими силуэтами и узорами из побегов плюща.

– Николас, в старости у меня будет такая же комната!

– Не болтай глупости, ты-то точно одна не останешься! Вот выйдешь замуж и возьмешь себе веера, которые больше всего нравятся.

Николас мрачнел:

– Ты хочешь замуж, Изабель?

Опираясь на стену в коридоре, он наблюдал, как сестра выходит из комнаты Доротеи с изменившимся лицом, пребывая в мире, ему неизвестном. Она предавала его, бросала одного, разрывала их детские узы. А ведь они должны быть вместе, Николас точно знал. Они вместе сбегут из Икстепека. Их ждут дороги в ореоле из сверкающей пыли. Поля, готовые к битве… Какой? Что это будет за битва, им еще предстояло выяснить, и в этой картине мира не должна была появиться ни одна трещина. А дальше они повстречаются с героями, призывающими их из мира славы и фанфар. Они, Монкада, не умрут в своих влажных от пота постелях, цепляясь за жизнь, точно пиявки. Их звал гул улиц. Далекий грохот Революции становился отчетливей – стоило лишь открыть дверь, чтобы оказаться в самой гуще тех тревожных дней.

– Уж лучше умереть на улице или в какой-нибудь пьяной драке! – заявил Николас с негодованием.

– Вечно ты твердишь о смерти, юноша, – отозвалась Доротея.

Николас не ответил ей, продолжая внимательно глядеть на сестру. Да, она изменилась; его слова уже не оказывали на нее никакого влияния. Изабель хотела сбежать, но не с ним. «И каким будет ее муж?» – подумал он со страхом.

Его сестра думала о том же:

– Нико, думаешь, он уже родился?

– Не будь дурой! – воскликнул он.

Сестра начинала его раздражать.

– Где он сейчас? – продолжала Изабель не моргнув и глазом. И опять унеслась мыслями в неизвестные дали, встретив там кого-то, кто прошел мимо, даже не взглянув. Помрачнев, она добавила: – Нет, наверное, замуж я выходить не стану…

– Нечего выдумывать то, чего нет, не к добру это, – проворчала старуха, когда юные Монкада уже собирались уходить.

– Доро, как раз несуществующее и нужно выдумывать, – возразила ей Изабель из коридора.

– Что за глупости! О чем ты?

– Об ангелах, – закричала девочка и поцеловала на прощанье старушку, которая замерла на пороге, глядя, как трое ее последних друзей уходят по мощеной улице.

III

– Не знаю, что с вами и делать…

Дон Мартин Монкада прервал чтение и с недоумением взглянул на детей. Слова слетели с его губ и, не оставив эха, затерялись в углах комнаты. Ребята, склонившиеся над доской для шашек, даже не пошевелились. Эту фразу их отец повторял уже давно. Круги света, разбросанные по комнате, замерли и не двигались. Время от времени от доски раздавался легкий шум, будто открывалась и закрывалась крошечная дверь, куда падала побежденная шашка. Донья Ана отложила книгу, медленно подняла фитилек лампы и в ответ на слова мужа воскликнула:

– Ох и трудно же иметь детей! Совсем другие люди…

На черно-белой доске Николас передвинул шашку, Изабель наклонилась, чтобы оценить расстановку, а Хуан несколько раз щелкнул языком, предотвращая возможную ссору между старшими. Из ящика красного дерева раздался глухой стук часов.

– Ну и шум ты устраиваешь по ночам, – погрозил им пальцем дон Мартин.

– Девять часов, – отозвался из угла Феликс.

По давней привычке он встал с табурета, подошел к часам, открыл стеклянную дверцу и снял бронзовый маятник. Часы смолкли. Феликс отнес маятник на письменный стол хозяина и вернулся на прежнее место.

– Сегодня ты нас больше не потревожишь, – проговорил Мартин, глядя на замершие стрелки на белоснежно-фарфоровом циферблате.

Без тиканья часов комната и ее обитатели погрузились в другое, печальное время, в котором их жесты и голоса двигались от настоящего в прошлое. Донья Ана, ее муж, их дети и Феликс отделились от реальности и застыли каждый в пятне света; превратились в воспоминания о самих себе, в персонажей без будущего, тех, кто живет только в памяти. Такими я вижу их и сейчас: каждый склонился над своим кругом света, в забвении, вне самих себя и вне той печали, которая нависала надо мной по ночам, когда дома закрывали свои ставни.

– Грядущее! Грядущее… Что такое грядущее? – воскликнул Мартин Монкада с нетерпением.

Феликс покачал головой, донья Ана и дети замолчали. Когда Мартин думал о будущем, на него обрушивалась лавина дней, слепленных друг с другом. Они угрожали ему, его дому и его детям. Дни для Мартина были вовсе не тем же, что и для остальных. Он никогда не говорил себе: «В понедельник я сделаю то-то», потому что между ним и этим самым понедельником толпились непрожитые воспоминания, и это лишало его необходимости сделать «что-то в понедельник». Он боролся между несколькими воспоминаниями, а единственным для него нереальным была память о том, что когда-то случилось. В детстве он проводил долгие часы, вспоминая то, чего никогда не видел и не слышал. Его больше удивляло присутствие бугенвиллей во дворе его дома, чем разговоры о странах, покрытых снегом. Он помнил снег как форму тишины. Сидя у подножия бугенвиллеи, он ощущал себя охваченным белой тайной, такой же реальной для его темных глаз, как и небо над его домом.

– О чем думаешь, Мартин? – как-то спросила у него мать, удивленная серьезным видом сына.

– Вспоминаю снег, – ответил мальчик.

Ему тогда было пять лет.

По мере того как он рос, его память отражала тени и цвета непрожитого прошлого, которые смешивались с образами и событиями будущего. Мартин Монкада всегда жил меж этих двух огней, которые в нем слились в единое целое. В то утро мать рассмеялась, не поверив сыну, пока тот с недоверием взирал на буйство бугенвиллей. В Икстепеке были запахи, которых никто, кроме него, не ощущал. Если служанки разжигали огонь на кухне, запах горящего соснового дерева будил в нем образы сосен, и по телу мальчика поднимался прохладный смолистый ветер, становясь осознанным в его памяти. Мартин удивленно озирался и обнаруживал себя сидящим возле пылающего очага, вдыхая воздух, наполненный болотными запахами из сада. И странное чувство накрывало его: будто он в неведомом, чужом месте и не узнает голосов и лиц своих нянек. Через открытую дверь кухни врывалась пламенем цветущая бугенвиллея, вызывая в нем ужас, и он принимался плакать, ощущая себя потерянным в незнакомом месте. «Не плачь, Мартин, не плачь!» – успокаивали служанки, нависая над его лицом темными косами. А он, еще более одинокий, чем когда-либо, среди этих неузнаваемых лиц, ревел только громче. «Поди пойми, что с ним», – говорили служанки и отворачивались от ребенка. И мальчик постепенно начинал узнавать себя в Мартине, который сидит дома, в кухне, на плетеном стуле и ждет, когда подадут завтрак.

После ужина, когда Феликс останавливал часы, Мартин Монкада погружался в свои непрожитые воспоминания. Календарь заставлял его жить в каком-то ином времени, лишая того, которое существовало внутри его. В этом времени понедельник был всеми понедельниками, слова становились магическими, люди превращались в бестелесных персонажей, а пейзажи размывались до цветных пятен. Мартину нравились праздничные дни. Люди бродили по площади, околдованные позабытым воспоминанием о празднике; из этого забвения проистекала печаль тех дней. «Когда-нибудь мы вспомним, вспомним», – твердил он себе, уверенный, что праздник, как и все движения человека, существовал нетронутым во времени и что достаточно лишь усилия, желания увидеть, чтобы прочесть во времени историю этого же времени.

– Сегодня был у доктора Арриеты и сказал ему о ребятишках, – донеслись до его ушей слова Феликса.

– У доктора? – переспросил Мартин Монкада.

Что бы он делал без Феликса? Феликс каждый день становился его памятью. «Чем нужно заняться сегодня?» «На какой странице я остановился вчера?» «Какого числа умер Хустино?» Феликс помнил все, что забывал Мартин, и отвечал на его вопросы безошибочно. Феликс был его вторым «я» и единственным человеком, с которым он не чувствовал себя чужим. Родители Мартина представлялись ему какими-то загадочными фигурами. То, что они умерли, казалось более невероятным, чем то, что они родились в ту же эпоху, что и он, которая тем не менее в памяти его отстояла дальше, чем рождение Клеопатры или Кира. Его удивляло, что родители не существовали всегда. Когда Мартин был маленьким и ему читали Священную историю, те главы, в которых говорилось о Моисее, Исааке и Красном море, он думал, что только его родители сравнимы с тайной Пророков. Эта причастность родителей к древности вызывала у мальчика уважение к ним. Будучи малышом и сидя на коленях у отца, он тревожился из-за биения его сердца, и память о бесконечной печали, о хрупкости человеческой жизни тяготила его и лишала речи еще до того, как он узнал, что такое смерть.

 

«Скажи что-нибудь, не будь глупеньким», – просили Мартина. А он не мог найти ни единого слова, чтобы выразить глубочайшую боль. Сострадание перечеркнуло годы, отделяющие его от родителей, оно заставляло его постоянно беспокоиться о других, мешало ему вести деятельную жизнь. Вот почему Мартин Монкада был сломлен. Он работал то тут, то там, и ему едва хватало на жизнь.

– Я объяснил ему, в каком состоянии наши счета, и он согласился нанять мальчиков на шахты, – сказал Феликс.

Лампады мерцали и испускали черный дым, напоминая, что пора сменить масло. Младшие Монкада убрали шашки и сложили доску.

– Не волнуйся, пап, мы уедем из Икстепека, – заявил Николас, улыбаясь.

– Вот и посмотрим, есть ли у этих тигрят зубы, овец-то на всех не хватит, – отозвался Феликс из своего угла.

– А мне бы хотелось, чтобы Изабель вышла замуж, – проговорила донья Ана.

– Не собираюсь я замуж, – ответила дочь.

Изабель не нравилось различие между ней и ее братьями. Мысль, что замужество – единственное будущее для женщины, унижала ее. Разговоры о браке делали ее товаром, который можно продать по любой цене.

– Если девочка уедет, а ребята останутся, дом уже не будет прежним. Уж лучше пусть уедут все вместе, как сказал Николас, – проговорил Феликс. Он и думать не хотел о том, что Изабель покинет их ради какого-то незнакомца.

До сих пор слышу, как слова Феликса витают в воздухе гостиной, преследуя уже несуществующие уши и повторяясь во времени только для меня.

– Не знаю, не знаю, что мне с вами делать, – все твердил Мартин Монкада.

– Мы все устали. – С этими словами Феликс встал и исчез. Через несколько минут он вернулся с кувшином тамариндовой воды. Ребята поспешно осушили свои бокалы. К тому времени жара чуть спала, ароматы ночи и жасмина наполнили дом теплом.

– Мальчикам это было бы полезно, – добавил Феликс, собирая пустые бокалы. Дон Мартин поблагодарил его взглядом.

Позже, лежа в постели, он мучился сомнениями: что, если, отправив детей на рудники, он нарушит их волю? «Бог меня рассудит! Бог рассудит!» – беспокойно повторял Мартин Монкада. Он никак не мог заснуть: дом окружало нечто странное, будто злые чары, наложенные когда-то давно на него и на его семью, этой ночью обрели форму. Дон Мартин попытался вспомнить, что за напасть преследовала его детей, однако в памяти всплыл лишь ужас, который охватывал его каждую Страстную пятницу. Он начал было молиться, но не смог отогнать угрожающую ему тьму.

IV

Я помню, как Хуан и Николас отправились на рудники Тетелы. Подготовка длилась целый месяц. Однажды утром появилась швея Бландина в очках и с корзиной для шитья. Ее смуглое лицо и миниатюрное тело несколько мгновений размышляли, прежде чем войти в швейную комнату.

– Не люблю я стены; мне нужно видеть листья, чтобы запомнить крой, – мрачно заявила она и отказалась входить.

Феликс и Рутильо вынесли «Зингер» и рабочий стол в коридор.

– Так лучше, донья Бландина?

Швея медленно села за машинку, поправила очки, наклонилась и сделала вид, что работает, затем подняла голову и с тревогой проговорила:

– Нет, нет, нет, нет! Отнесите вон туда, к тюльпанам… Там очень интересные папоротники!

Слуги поставили швейную машинку и стол перед тюльпанами.

Бландина покачала головой:

– Слишком вычурно! Слишком! – произнесла она с отвращением.

Феликс и Рутильо нетерпеливо развернулись к женщине.

– Если вы не возражаете, я бы предпочла перед магнолиями, – мягко попросила она и бодрой рысью направилась к деревьям, однако, дойдя до них, обескураженно воскликнула: – Они слишком торжественны! Тоска!

Утро прошло, а Бландина так и не нашла подходящего места. Наступил полдень, а она все еще размышляла над своей проблемой, сидя за столом. Швея ела, не замечая того, что ей подают, безучастная и неподвижная, точно идол. Феликс менял ей тарелки.

– Не смотрите на меня так, дон Феликс! Поставьте себя на мое место: как можно орудовать ножницами, кроя дорогие ткани, в окружении неблагодарных стен и мебели… Я не могу найти себя!

После обеда Бландина наконец-то «нашла себя» в углу коридора.

– Отсюда я вижу только листву; все остальное теряется среди зелени, – прокомментировала она, улыбаясь, и взялась за работу.

Донья Ана пришла составить ей компанию, и руки Бландины принялись шить рубашки, москитные сетки, брюки, покрывала и простыни. В течение нескольких недель она шила до семи часов вечера. Сеньора Монкада помечала одежду инициалами детей. Время от времени швея поднимала голову:

– Это Хулия виновата в том, что дети уезжают одни и так далеко, в самую гущу опасностей и дьявольских искушений!

В те дни Хулия определяла судьбу всех нас, мы винили ее в самых незначительных несчастьях. Она же, защищенная собственной красотой, казалось, нас и не замечала.

Тетела находилась в горах, всего в четырех часах езды на лошади от Икстепека, во времени же эта дистанция была просто огромной. Тетела, полностью заброшенная, принадлежала прошлому. Все, что от нее осталось, – золотой престиж ее названия, гремящий в памяти, как погремушка, да несколько сгоревших дворцов. Во время революции те, кто владел содержимым рудников, исчезли, а вслед за ними эти места покинули и жившие там бедняки. Осталось лишь несколько семей, занимавшихся гончарным делом. По субботам на рассвете мы видели, как они приходили на рынок Икстепека, босые и оборванные, чтобы продать свои горшки. Дорога к рудникам пересекала сьерру и продолжалась сквозь «квадрильи» крестьян, измученных голодом и лихорадкой. Почти все они присоединились к восстанию сапатистов и после нескольких коротких лет борьбы вернулись в эти места, такие же бедные, как и прежде, чтобы занять свое место в прошлом.

Метисы боялись сельской местности. То было делом их рук, следствием их грабежа. Они пришли с насилием, а попали во враждебную страну, окруженную призраками. Террор, который они навели, привел их же самих к обнищанию. А меня – к деградации. «Ах, если бы мы только могли истребить всех индейцев, они – позор Мексики!» Индейцы молчали. Метисы, прежде чем покинуть Икстепек, набрали еды, лекарств, одежды и «пистолетов, хороших пистолетов, индейские ублюдки!» Собравшись вместе, они недоверчиво смотрели друг на друга, чувствуя, что нет у них ни страны, ни культуры. Они были как искусственный нарост, они жили за счет незаконно добытых денег. Из-за них мое время остановилось.

– С индейцами лучше не церемониться! – посоветовал Томас Сеговия на одной из встреч, устроенных семьей Монкада для проводов молодых людей. Сеговия привык к педантизму своей аптекарской лавки и раздавал советы таким же тоном, что и лекарства: «По бумажке каждые два часа».

– Они такие коварные! – вздыхала донья Эльвира, вдова дона Хустино Монтуфара.

– Они все на одно лицо, потому так опасны, – добавил Томас Сеговия, улыбаясь.

– Раньше с ними было легче. Что бы сказал мой бедный отец, да упокоится с миром его душа, если бы увидел этих восставших индейцев. А он ведь всегда был такой благородный! – сказала донья Эльвира.

– Веревка по ним плачет. Медленно не ходить. Оружие держать в порядке, – настаивал Сеговия.

Феликс, сидя на своей скамейке, невозмутимо слушал их. «Мы, индейцы, всегда храним молчание», – и оставил свои слова при себе. Николас смотрел на него и ерзал на стуле. Ему было стыдно за слова друзей его семьи:

– Не надо так говорить! Мы все наполовину индейцы!

– Во мне нет ничего индейского! – задыхаясь от негодования, воскликнула вдова.

Жестокость, холодным ветерком пронесшаяся над моими камнями и моими людьми, сгустила воздух в комнате и затаилась под стульями. Гости лицемерно улыбались. Кончита, дочь Эльвиры Монтýфар, взглянула на Николаса с восхищением. «Какое счастье быть мужчиной и иметь возможность высказывать свое мнение», – мрачно подумала она. Не принимая участия в разговоре, она скромно сидела и слушала, как падают слова, и переносила их стоически, как человек, который терпит ливень. Беседа утратила легкость.

– А знаете, что Хулия заказала себе диадему? – спросил Томас у вдовы и улыбнулся, чтобы загладить гнев, вызванный словами Николаса Монкада.

– Диадему? – изумилась вдова.

Имя Хулии разрядило мрачную обстановку, навеянную темой об индейцах, и разговор оживился. Феликс не остановил часы, их стрелки подхватывали слова, слетавшие с губ доньи Эльвиры и Томаса Сеговии, превращая их в армию пауков, сплетающих и расплетающих бесполезные фразы. Перебивая друг друга, гости с азартом мусолили имя Хулии, главной любовницы Икстепека.

Вдалеке раздался звон церковной башни. Часы в зале Монкада повторили этот звук более низким голосом, и посетители разбежались с паучьей быстротой.

1 В странах Латинской Америки так называется решетка, на которой жарят мясо. (Здесь и далее прим. перев.).

Издательство:
Эксмо
Книги этой серии: