ЗОЛОТОЕ РУНО КОЛХИДЫ - Исторический роман

- -
- 100%
- +
ГЛАВА IV — ПРОРОЧЕСТВО
Храм Гекаты стоял на окраине города — там, где заканчивались последние дома, и начинался густой лес, тёмный даже в полдень, пахнущий сыростью и чем-то ещё, почему не было названия, но что каждый человек чувствовал то же самое: здесь границы. Здесь заканчивается мир людей и начинается что-то другое. Храм был другом — старше самого города, старше, говорил, даже царского рода Эта. Камни его стен потемнели от времени и от дыма бесчисленных жертвенных костров, и в этом замечании было достоинство — достоинство всего, что пережило многое и стоит себе дальше, никуда не торопясь и ничего не доказывая. Верховным жрецом храма был Фариос. Ему было столько лет, что никто уже не помнил — и не решился спросить. Маленький, сухой, с руками, как древесные корни, и глазами неожиданно молодыми — ярко-карими, ясными, смотрящими на собеседника, так, казалось, видел его насквозь и чуть дальше, чем насквозь. Говорил он мало. Но когда говорили — люди запомнили. Нана пришла к нему на следующее утро после разговора с Медеей на берегу. Пришла одна, не показав никому, куда идет, — просто встала на рассвете, оделась и пошла, повинуясь тому самому необъяснимому чувству, что вело ее руку, когда она рисовала чужой корабль. Фариос сидел во внутреннем дворе храма — перед маленьким огнем, разведённым прямо на земле. Он не обернулся, когда она вошла. Но сказал:
— Я ждал тебя, Нана из рода Картлосиани.
Нанась остановилась. Сердце ее дёрнулось — не от страха, а от того узнавания, которое бывает, когда понимает: всё идёт так, как должно идти.
— Ты знал, что я приду?
— Я знал, что ты придёшь, когда увидишь корабль, — он, по сути, положил руку на место напротив себя, у огня. — Садись.
Она села. Огонь между ними был небольшим, но жарким — сухие ветки трещали в нем бодро и весело, совсем не связываясь с тишиной и мировоззрением места.
— Ты видел его? — спросила Нана. — Корабль на горизонте?
— Я его вижу уже давно, — ответил Фариос. — Не глазами. Вот здесь, — он положил сухую ладонь на грудь. — Он шёл сюда долго. Очень долго. И теперь почти пришёл.
Нана молчала, ожидая. Она умела ждать — это тоже было частью ее природы художника: умение не торопиться, не дёргать, давать всему прийти в своё время.
— Их много на корабле, — продолжает Фариос, глядя в огонь. — Пятьдесят и ещё два. Все разные — воины и певцы, мудрецы и безумцы, герои и я, кто только мечтает стать героем. Они пришли за руном.
— За Золотым руном, — тихо сказала Нана.
— За ним. Царь будет в гневе. Царь скажет нет. Но они не уйдут ни с чем — потому что среди них есть тот, кому решено взять руно. Таков приговор богов, и против него нет ни щита, ни меча.
Огонь качался, хотя ветра не было.
— Кто он? — спросила Нана, хотя уже знала ответ.
— Ты нарисовала его вчера на берегу, — просто сказал Фариос. — Ты видела его лицо раньше, чем видела его самое. Это не случайность, Нана. Когда художник рисует раньше человека, чем встретит его — это значит, что их души уже знакомы. Они встретились раньше. Быть может, в другой жизни. Может быть, в том пространстве, где нет ни времени, ни расстояния, и где всё, что должно произойти, уже произошло — мы об этом ещё не знаем.
Нана смотрела в огонь. Маленькие языки пламени плясали перед ней, и в их движении у нее чудилось что-то — образы, лица, силуэты, которые она не стандартала разглядеть раньше, чем они менялись.
— Что будет с ним? — спросила она наконец. — С этим человеком. С Ясоном.
Фариос помолчал. Долго — так долго, что Нана уже беспокоилась, что он не ответил.
— Он возьмёт руно, — сказал наконец старец, и голос его стал тише, как будто он говорил не ей, а самому себе. — Он возьмёт то, за чем приплыл. Но цена будет высокой. Очень высокий. Потому что за каждым верховным руном стоит не просто подвиг. За ним стоит чья-то жизнь, чья-то любовь, чья-то душа. Боги ничего не дают даром — они только меняют одно на другое.
— Что он даст от взамен?
Фариос посмотрел на нее. Впервые за весь разговор — прямо, в глаза. И в его молодых карих глазах было что-то такое, от чего у Наны сжалось сердце.
— Не он, — тихо сказал старик. — Она.
Нана не сразу поняла. А когда поняла — не сомневалась. Она просто изменилась. Медленно, как кивает человек, который слышал то, что уже давно знал, но не решился признать вслух.
— Медея, — произнесла она.
— Медея, — подтвердил Фариос. — Она любит его так, как умеют любить только меня, кто рождён с огнем внутри. Без остатка. Без оглядки. Отдаст ему всё — свои знания, свое искусство, свою родину, своего отца, свое имя. А он...
Он снова замолчал.
— Что он? — тихо спросила Нана.
— Он возьмёт всё. И уплывёт.
Пламя между ними вдруг вспыхнуло ярче — на секунду, на одно короткое мгновение — и в этом вспыхе Нана увидела: корабль под серым парусом, удаляющийся в море, и одинокую фигуру на берегу, которая смотрит ему следом и не плачет — просто смотрит, как смотрит на то, что уже невозможно изменить.
Она моргнула. Видение исчезло. Снова был тихий дворик, маленький огонь и старый жрец, который смотрел на нее с тем выражением, в котором было одновременно сочувствие и что-то произошло на извинении.
— А я? — спросила Нана. — Ты ничего обо мне не сказал.
Фариос долго молчал.
— О тебе, — сказал он наконец, — боги сказали мне вот что: есть любовь, которая кричит — и ее слышат все. И есть любовь, которая молчит — и ее никто не слышит. Но только та любовь, что молчит, остается навсегда. Потому что она никуда не ушла. Ее некуда потерять.
Нана встала. Поправила хитон. Посмотрела на огонь последний раз.
— Спасибо тебе, Фариос.
— Не благодари, — сказал старик, снова глядя в пламя. — Я только сказал тебе то, что ты уже знал. Ты ведь знал, правда?
Нана не ответила. Но когда она выходила из храма в утренний свет — в золотой, медовый, колхидский свет, который умеет быть таким нежным только здесь и нигде больше — на лице ее была та самая улыбка. Та, которую она рисовала на портретах людей, когда видела в них что-то, чего они сами в себе не видели. Улыбка знаний. Улыбка принимает. Улыбка человека, который посмотрел своей судьбе в лицо — и не отвёл взгляда.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ — АРГО НА ГОРИЗОНТЕ
ГЛАВА V — ЯСОН
Есть люди, которые рождаются для спокойной жизни — для тихого дома, для мирного труда, для ровного счастья без взлётов и падений. И есть другие — те, вроде специализированных учреждений для бури. Не потому, что они ищут беду. А потому, что в них есть особая порода духа, которая не умеет жить вполсилы. Которой мало берега — нужно море. Мало соображений — нужны горы. Мало сегодняшнего дня — нужна вечность.
Ясон был из вторых.
Он родился в Иолке — маленьком городке на берегу Пагасейского залива, в семье короля Эсона, чей маленький брат Пелий — участников трона ещё до рождения Ясона — тихо, без крови, с той холодной расчётливостью, что страшнее любого открытого зла действующего. Мать успела спрятать ребенка — от родила в горе, к кентавру Хирону, мудрейшему из всех, кто когда-либо брался учить людей. Хирон взял мальчика без лишних слов. Он умело распознавать судьбу по глазам — а в глазах этого ребенка была написана судьба крупными буквами, как надпись на городских воротах.
Ясон рос в горах. Не в мраморных императорах и не в тенистых садах — в лесу, на ветру, под открытым небом, которые в горах кажутся ближе, чем где-либо на земле, и звёзды, которые ночью так ярко, что кажется — протяни руку и достанешь. Хирон учил его всему: владению мечом и луком, врачеванию ран и трав, чтению звезд и течений рек, музыке и красноречии, философии и молчанию — потому что молчанием тоже нужно владеть, это особое искусство, которым владеют немногие. Но главное, что умелый Хирон, — он научить не мог. Потому что главное нельзя научить. Это либо есть в человеке, либо нет. Это умение смотреть людям в глаза и видеть там не то, что они показывают, а то, что прячут. Это умение входить в любую комнату так, чтобы люди оборачивались — не потому, что он был громким или ярким, а потому, что в нем было что-то, от чего воздух вокруг менялся. Стал плотнее. Живи.
Хирон называл это просто: присутствие.
— Большинство людей, — говорил он Ясону однажды вечером, когда они сидели у костра и смотрели на то, как Внизу, в долине, мерцают огни города, — живут так, вроде их здесь нет. Ходят, говорят, думают, спят — а присутствия нет. Они как тени. А ты — ты здесь. Полностью. Каждый раз, каждую минуту. Это дар. Но это и бремя. Потому что тот, кто присутствует полностью, — думает всё полностью. И боль тоже.
— Лучше так, — ответил тогда Ясон, не думая. — Лучше чувствовать всё, чем не чувствовать ничего.
Хирон смотрел на него долго — темой, которую Ясон научился узнавать за годы: взглядом взглядом, в котором была гордость, и тревога, и любовь, и что-то ещё — что-то показалось на прощание, хотя прощаться было ещё рано.
— Помни это, — тихо сказал старый кентавр. — Когда будет тяжело — помни, что ты сам выбрал это. Никто тебя не заставлял.
Ясону было двадцать лет, когда он спустился с гор в Иолк — принес в Пелия то, что по праву его отцу. Он пришёл один, без оружия, в простом хитоне, с одной сандалией на ноге — второй потерял, переходя в брод горную реку, помогая старухе, которая оказалась самой Герой в человеческом обличье. Богиня запомнила этот жест. Боги всегда запоминают бескорыстную помощь — она случается куда реже, чем принято думать.
Пелий увидел племянника и побледнел. Не потому, что сомневался в юношестве с одной сандалией. А потому что давно уже знал пророчество: остерегайся того, кто придёт к тебе в одной сандалии. Он придёт за твоим троном, и ты не обучаешься ему отказать.
Хитрый Пелий не стал открыто отказывать. Он улыбнулся — широко, радушно, как улыбается человек, у которого уже есть план.
— Племянник, — сказал он, вспоминая Ясона с той теплотой, которая бывает только у тех, кто умеет красиво лгать, — я рад тебе. Ты вырос. Ты стал мужчиной. Я вижу в тебе героя, достойного царства. Но прежде чем говорить о троне, скажи мне: достоин ли царства того, кто не достиг ещё ни одного великого подвига?
Ясон посмотрел на дядю спокойно. Он видел его насквозь — Хирон хорошо научил его читать людей. Но он также знал: иногда нужно принять игру, чтобы в традиционном счетчике выиграть партию.
— Что ты предлагаешь? — спросил он.
— Есть на краю света земля, — сказал Пелий, понижая голос, как будто делился тайной, — земля под названием Колхида. Там, в роще бога Аресы, посетил священный дубе Золотое руно — шкура того самого барана, который некогда унес на своих остальных детей нашего рода. Это руно принадлежит нам по праву крови. Привези его — и трон твой. Слово царь.
В зале стало тихо. Советники, стражники, придворные — все смотрели на молодого человека с одной сандалией. Смотрели и думали одно: откажется. Колхида — это край света. Там чужой народ, чужие боги, чужое море. Оттуда не возвращаются.
Ясон помолчал ровно столько, сколько нужно — не из-за нерешительности, а из-за важности момента. Потом поднял голову и посмотрел дяде в глаза.
— Хорошо, — сказал он просто. — Я привезу руно.
И улыбнулся — открыто, почти радостно, как улыбается человек, только что сказал, что впереди интересная дорога.
Пелий ожидал страха. Или колебания. Или хотя бы той паузы, в которой можно доверять. Он не ожидал этой улыбки. И впервые за долгие годы показалось, что что-то похоже на несправедливость.
Корабль построил всю зиму. Афина сама, говорила, приходила по ночам на верфь и правила доски — потому что корабль для такого плавания должен быть не просто крепким, он должен быть живым. Назвали его Арго — в честь корабельщика Арга, что его построили. Но люди говорили, что это имя означает и другое: быстро. И это тоже было правдой.
Когда новость о походе разнеслась по Элладе, герои начали приходить сами. Ясон не рассылал гонцов и не уговаривал. Просто однажды утром пришёл к верфи и увидел: у причала стоят люди — разные, незнакомые, с разными концами света, с оружием и без, молодые и в возрасте, тихие и шумные. И каждый смотрел на него тем взглядом, который Ясон уже умел читать: я пришёл. Бери меня с собой и он брал.
Среди первых пришёл Геракл — огромный, спокойный, с дубиной на плече и с теми глазами, в которых человек, не знавший его, ожидал ярость, а видел вместо этого ушедшего и доброту. За ним — Орфей, тонкий, почти хрупкий, с лирой через плечо, с руками музыканта и взглядом человека, который слышит то, чего другие не слышат. Пришли Кастор и Полидевк — близнецы, похожие на отражение в воде, и при этом совершенно разные: один молчаливый, другой разговорчивый, один думает прежде, чем сделать, другой делает прежде, чем думает. Пришли Пелей, Теламон, Мелеагр, Зет и Калаид — сыновья Борея, умеющие летать — и еще многие другие, имена которых сохранились в истории, и те, чьи имена она забыла, хотя они тоже были там и тоже гребли, и были тоже боялись, и тоже храбрились.
Пятьдесят два человека. Пятьдесят два сердца. один корабль. Одна цель.
В день отплытия неба над Пагасейским заливом было серым и низким, как бывает ранней весной, когда зима ещё не совсем ушла, но уже устала бороться. Ясон стоял на носу Арго и смотрел вперед — туда, где заливался в море, и море осторожно за горизонт, и за горизонтом было то, чего он еще не видел, но к чему пришел с тех пор, как себя помнил.
Орфей тронул струны лиры.
Звук плыл над водой — чистый, высокий, немного печальный, как всегда бывает в больших начальных минутах, потому что большое начало — это всегда одновременно, а конец чего-то. Конец прежней жизни. Конец того человека, которым ты был до этого момента.
Гребцы налегли на вёсла. Арго двинулся.
Ясон не смотрит на берег. Он знал: если оглянешься в такую минуту — уже не уплывёшь. Что-то в тебе останется там, на берегу, и будет тянуть всю назад дорогу. Нет. Вперёд. Только вперед.
Но где-то в консультации — там не заглядывает даже самый храбрый куда человек, потому что там живут не мысли, а что-то более древнее и более честное, — он чувствовал: впереди не только слава и руно. Впереди что-то ещё. Что-то, почему он не знал названия. Что-то, от чего не спасёт ни меч, ни храбрость, ни мудрость Хирона.
Арго набирал скорость. Берег тайал за кормой. Орфей играл.
И море воспринимало их — равнодушно и внимательно, как относится ко всем, кто решается на его выход: без обещаний, без гарантий, без жалости. Только ветер, только волны, только горизонт — бесконечный, манящий, живой.
ГЛАВА VI — ГЕРАКЛ И ОРФЕЙ
Такое явление существует в природе, и моряки хорошо знают, а сухопутные люди — редко: когда два разных явления встречаются в море, они не перемещаются сразу. Они идут рядом — каждый свой цвет, свою температуру, свою скорость — долго, иногда многие мили, прежде чем наконец сливаются в одно. Со стороны это выглядит странно и красиво: две воды, два характера, мир — два рядом, но каждый сам по себе. И всё же — вместе.
Геракл и Орфей были именно такими потоками.
Геракл был сильным. Не грубо, не бездумно — нет, это было бы слишком простым объяснением для слишком сложного человека. Его сила была как сила горы: тихая, спокойная, абсолютная. Он не демонстрировал ее — она просто была, как бывает гравитация, как бывает рассвет. Он не спрашивал разрешения, не испытывая восхищения. Просто была — и всё вокруг это чувствовало. Когда Геракл входил в помещение, люди невольно выпрямлялись. Когда он взял в руки весло, соседние гребцы непроизвольно начали грести сильнее — не потому, что стыдились, а потому, что его присутствие поднимало в них что-то, о существовании чего они сами не знали. Какой-то глубинный, дремлющий огонь, который большую часть жизни сплевывает, и только рядом с такими людьми — просыпается.
Но в глазах у него был остаток.
Не фигура — тело Геракла не знало усталости в том смысле, в котором ее люди знают обычно. Это была другая усталость — та, что накапливается не в мышцах, а в душе, когда человек слишком долго несёт слишком тяжёлое. Он уже достиг к этому времени немалого количества своих знаменитых подвигов — убил немейского льва, одолел лернейскую гидру, поймал керинейскую лань. Каждый подвиг добавлял ему славы. И каждый подвиг добавлял ему одиночества. Потому что чем больше человек боится — тем меньше его понимают. А чем меньше его понимания — тем труднее ему найти то, с кем можно просто помолчать. Без подвигов. Без ожиданий. Просто помолчать рядом, как молчат двое, которым хорошо вместе.
Орфей умел молчать именно так.
Орфей был другим — всем, чем Геракл не был, и при этом ничуть не меньше. Тонкий, темноволосый, с руками, которые казались созданными исключительно для того, чтобы держать лиру — длинными пальцами, чуткими, как антенны, улавливающими что-то в воздухе, чего другие не слышат. Он был сыном Музыки Каллиопы, и это было не просто красивой легендой — это чувствовалось физически. Когда Орфей начинал играть, что-то менялось в воздухе вокруг него. Не метафорически — буквально. Птицы замолкали и слушали. Результаты, клялись очевидцы, наклонились в его сторону. Реки медлили некоторое время. Однажды на пути к Иолку он играл на берегу ручья, и ручей остановился — просто остановился и стоял, пока Орфей не закончил.
Но и у него в глазах было что-то — не осталось, как у Геракла, боль. Тихая, хроническая, привычная — как рана, которая затянулась снаружи, но внутри так и не зажила. Была у него любовь — Эвридика, прекрасная, душа — и смерть забрала ее рано, слишком рано, и Орфей опустился за ней в подземный мир, и почти вернулся ее, и не смог. Подробности этой истории знали все. Сам он о ней никогда не говорил. Но иногда, когда он, что никто не смотрит, его пальцы касались струн лиры — не играя, просто касаясь, как думали, касаются рукой чего-то дорогого, что уже невозможно вернуть, но невозможно и забыть.
Геракл и Орфей подружились в первый же день на борту Арго.
Это произошло просто и без лишних слов — как всегда происходит настоящая дружба, без торжественных торжеств и клятв. В первое утро после отплытия, когда остальные аргонавты ещё спали, а море лежало серым и тихим под бледным рассветным небом, Геракл сидел на корме и смотрел на воду. Орфей подошёл, сел рядом и положил лиру на колени. Некоторое время они молчали — просто двое людей, смотрящих на море на рассвете.
Потом Орфей тихо тронул струну — одну, простую ноту, которая плыла над водой и растворялась в воздухе.
— Красиво, — сказал Геракл, — не оборачиваясь, не моя позы.
— Да, — согласился Орфей.
И снова помолчали. И этого молчания было достаточно. Иногда дружба — это именно это: умение молчать рядом с человеком так, чтобы молчание было не пустым, а полным.
С того утра они держались вместе.
Путь был долгим. Арго шёл на восток — через острова и проливы, мимо берегов знакомых и чужих, через спокойные воды и через воды, в которых спокойствия не было никогда. Аргонавты гребли, спорили, пели, ссорились и мирились, как всегда бывает с людьми, которых судьба заперла вместе на небольшом пространстве на долгое время. Ясон держал их вместе — не приказами, не страхом, а темой каждому присутствию, о которой говорил Хирон. Просто был рядом. Просто был собой — и этого почему-то хватило.
Была буря у берегов Фракии — злая, ночная, из тех, что приходят безотносительно и бьют со всей силой сразу, не давая времени приготовиться. Волны вставили стеной, ветер вал парус, Арго скрипел и стонал, как живое Существо. Гребцы теряли вёсла, кто-то кричал, кто-то молился — каждый своим богам, на своём языке, и боги в ту ночь, наверное, слышали странный хор.
Геракл лёгкой стороной на весла с той, где риск был больше — там, где волна ударяла прямо в борт, и каждый удар мог переломить весло и выбросить гребца за борт. Он грёб молча, ровно, без надрыва — как будто это был не шторм, а просто ещё один обычный день работы. И глядя на него, другие успокоились. Не потому что переставили бояться — бояться они не переставили. А потому, что рядом с человеком, который не боится, страха становится меньше. Не исчезнуть — извлечь. И это тоже иногда достаточно.
Орфей в ту ночь сделал другое.
Он сел прямо на мокрой палубе, начал объяснять весь этот хаос — вода хлестала его, ветер трепал волосы — и играть. Не какой-то героической, не боевой гимн. Что-то простое. Тихое. Колыбельную, почти — такую мелодию, которую мать поют детям, когда за окном гроза и рост боится. Музыка была едва слышна за рёвом бури. Но ее слышали. Каждый на борту ее слышал — не ушами, а чем-то глубже. И руки переставляли дрожать. И дыхание дышалось. И страх не исчез, но стал терпимым — таким, с которым можно работать, грести, держаться.
Ясон, стоявший у руля, посмотрел на Орфею — и в глазах его было то выражение, что бывает у человека, который вдруг понял что-то важное.
— Ты знаешь, что делаешь? — крикнул он сквозь ветер.
Орфей поднял глаза. На лице его не было страха — было комплексие, что происходит с мастером в момент работы.
— Музыка — это не украшение, — крикнул он в ответ. — Это якорь. Когда всё вокруг летит — музыка держится.
Буря стихла к рассвету. Арго объявили из нее целым — потрёпанным, но целым. Аргонавты лежали на палубе кто где, мокрые и измотанные, с тем резким выражением людей, переживших что-то серьёзное и ещё не до конца понявших, что выжили.
Геракл сидел на борту и смотрел на рассветное море. Орфей подсел к нему — так же, как в то первое утро. Положите лиру на колени.
— Живы, — сказал Геракл.
— Живы, — согласился Орфей.
Помолчали.
— Ты боялся? — спросил Геракл — не с нами мешкой, а с настоящим любопытством, как спросил один у другого о том, что сам испытал, но не понял.
Орфей подумал.
— Боялся, — ответил он честно. — Но пока играл — не чувствовал страха. Странно устроен человек: когда делаешь то, для чего создан, — бояться некогда.
Геракл долго смотрел на него. Потом обращение — медленно, как кивает человек, выдавший что-то, что хочет исправить.
— Это правда, — сказал он тихо. — Когда дерёшься — тоже некогда бояться. Страх приходит потом. Когда уже всё кончилось.
— И что ты делаешь с ним потом? — спросил Орфей.
Геракл помолчал. За бортом плескалось успокоенное море, розовое от рассвета — умытое, тихое, как будто и не было никаких бури.
— Несу, — сказал он наконец. — Просто несу.
Орфей посмотрел на него — и в глазах его было понимание. То редкое, настоящее понимание, которое не объяснено, нужно и не нужно подтверждать. Которое просто есть — между двумя людьми, каждый из которых несёт своё, и оба об этом знают, и именно это знание делает их ближе, чем любые слова.
Арго шёл на восток.
Впереди были еще испытания — Симплегады, скалы-скитальцы, которые изменились в сторону кораблей и дробили их в щепки, были чужие земли и непройденные воды, были встречи и потери, радости и горе. Но об этом — потом. Сейчас было только утро, только тихое море, только два человека на палубе — большие и тихие, сильные и худые, гора и река — сидящие рядом в молчании, которые были полнее любого разговора.
Где-то на горизонте, там, куда они плыли, вставало солнце над Колхидой.
Золотое. Тяжёлое. Живое.
ГЛАВА VII — ПЕРВЫЙ БЕРЕГ КОЛХИДЫ
Это произошло так, как всегда важные вещи в жизни — неожиданно и в то же время, как будто именно этого ты и ждал всё время, просто не знал об этом. Ясон стоял на носу Арго — он почти всегда стоял там на рассвете, это стало его привычкой за долгие недели плавания — и смотрел вперед, в ту серо-розовую дымку, где небо встречалось с водой. И вдруг дымка расступилась. Не вся — только полоса ее, там, где горизонт был чуть темнее. И в этой полосе проступили горы.
Сначала — только силуэты. Тёмные, неровные, как зубья длинные пилы, прочерченные на светлом небе. — Потом детали: снег на вершинах, розовеющий от первых лучей, лесистые склоны, уходящие вниз к воде, и берег — длинный, песчаный, с тёмной полосой прибоя.
— Колхида, — тихо сказал Ясон. Не для других — для себя. Просто произнес это слово вслух, как произнёс имя человека, о котором долго думал и наконец увидел.
Слово пролетело на палубе — тихо, но каждый его услышал. Спящие просыпались. Гребцы подняли голову. Люди вставали, подходили к монитору, молчали, с тем выражением, которое бывает у человека, достигли своих целей после долгого пути: не совсем радость, не совсем облегчение, что-то третье, более сложное. Смесь восторга и страха, усталости и предвкушения, гордости и смирения перед темной партой, что ещё только начинается.
Геракл встал рядом с Ясоном. Долго смотрел на берег. Потом сказал:


