- -
- 100%
- +
Я поднимаюсь, иду по веранде, а легкий ветер ласкает прохладой мне через футболку грудь, спину, плечи.
…Вновь сыну восемь, а я так древен. Мы сидим на склоне. Внизу квадратный участок огромных берез, кладбище меж бесконечными вышками сосен, он зарос сиренью, малиной. Вправо и ниже лежит монастырь – он весь особенно замер, и тем полутора-двум непонятным старухам и недоделанным мальчикам псевдомонахам, что там теперь после выезда двух отделений дурдома, уж и подавно не суметь нарушить там тишину или нечто большое. Слева и сзади, где круто в горку уходит дорога – подросль сосенок, я даже пробовал их отсадить себе к дому – не приживаются, почва – здесь глинка с крошкою сланцев, а тот крутой чернозем у меня не подходит. Вокруг полно земляники, и дозревает клубника – как винограду, но мы лентяи – сорвем по ягоде, если не нужно тянуться. Сильно левее и выше – плато, остатки келий-землянок еще от «старцев», там есть поляна из «монокультуры» древнего сорта большой земляники – ягоды длинней фаланги на пальце. Ягоды ярко горят жгуче-красным, но мне приятней – взяв в зубы пару сосновых иголок, чуть-чуть мочалить ее – от них такой странный привкус. Из-за жары весь пригорок, трава пожелтела, стала похожею на эти иглы – запах в траве, как и привкус – сосновый.
Свесив и сжав вместе задние «ноги», справа летит ко мне шмель, и он лобасто таранит собой шепот трав, по-деловому гудит у колена – «маленький», он и не знает, что голубой цвет застиранных джинсов не обещает нектара, а вон комар – абсолютное зло, он это дрянь с ного-носом. Странным был даже уже прошлый год, я понимаю, конечно, что годы различны, но только вдруг появились прозрачные мушки, в Сатке исчезли совсем тараканы – после строительства пятого банка. А на реке появились зеленые, как бирюза, как жук-бронзовка, стрекозки. Вроде бы зелень вокруг, как и прежде, но и она тоже, вроде, светлее. Справа и дальше внизу у края врощенной в травы, и совсем тихой такой деревеньки, блещет на солнце, под ветром, полиэтиленовый, как флаг – обрывок на крыше (там был парник), он режет глаз слюдянистым сияньем. Аэродромчик ромашки над ним – все качается, ждет, что возвратятся заблудшие души. А еще дальше, как точки – цветные зады земледельцев, штук пять, шевелятся, может, махаючи тяпкой – им нужно нынче «окучить» картошку.
Слева под дальнею блеклой и островерхой вершиной, чуть скользит вправо и вниз полоса близкой горы и выгибается кверху, но и на фоне ее есть тоже светлые горки – с них идет лес, как щетина, но устает перед длинной поляной. Ближе петляет в черемухах речка, в ряд – пять больших тополей. Они в плащах серой дымки, как на иконе монахи, и, словно эхо плащей позади – эти линии гор, а островерхая – нимбом, дымка над нею светится. Воздух пустынен, и голос кукушки, как мерный колокол – словно звучит отовсюду; свист мелких птиц, шорох ветра. Что она видит, кричащая птица?
Я слегка щурюсь от солнца и беру синюю крышку пивного фугаса, и одеваю на глаз – она, как клещ, присосалась, из-за пупырышек по ее краю – впереди все бельмовато-белесо, а по краям – ярко-ярко, здесь я сейчас – не понятно. Могу представить себе взгляд снаружи, я – как Монокль-Паниковский. Из-за плеча, тихо, птичка опять вопрошает – «пиво-варил», нет – покупал, а эта птичка – стукач на налоговый орган. Я, как слепой, ощущаю бутылку руками и, как другая «ехидна», свищу, отвечая – «варил-да-выпил». Ветер порою подносит бесцветные губы к горлышку темно-коричневой соски-фугаса с наполовину оставшимся пивом и туда дует, гудит, чем отбирает мою развлекуху.
Я смотрю в небо – оно велико, очень прозрачное, будто клубится. Мне непонятно – плывут ли куда облака, их мало – три, небольшие. От них не тень – антитень, легкая белая краска, кое-где бросили серость на горы. Я как-то видел здесь – облака, как гигантский знак «X» на светящемся разными красками фоне заката. Воздух не душен и легок, даже, когда ветерок несет жар, он – так же, свежесть. «Есмь», не есть «есть» – вот подменили ведь слово. Вдалеке лает собака, но этот лай так бессилен среди пустоты и замеревшей долины, и неба – как будто лает всего лягушонок.
Лес начинается чуть позади, а рядом склон почти пуст – только лишь несколько сосен, зато какие – невероятно большой высоты они вросли в бесконечность, не наполняют пространство – меняют, делают верх абсолютно реальным. Около Питера сосны иные – раз в десять ниже, как и то небо, их корне-ветви вцепляются в воздух. В самом лесу их, настолько высоких, не встретишь. Ближняя – трудно пытаться даже взглянуть вверх на крону – не осознать, свет мешает. Я краем глаза лишь чувствую только присутствие, ствол, как дорогу, верх – нежен, светел, в полупрозрачных тончайших чешуинах-пленках, все – в рыжеватом особенном цвете, и так насыщенно, что даже красится воздух. Сколько лет им, этим соснам, лет тишины, мне это трудно представить – если пытаюсь, тону, ухожу в странный мир, уже оттуда гляжу на пространство. Надо их как-нибудь все же измерить – через «подобные треугольники», как геометрия в школе. Вот существо это просто живет, но превышает дома городов – почва и свет – к лицу неба. Странно считать сосны за идеал, но, правда, были ж древляне – они, возможно, так и понимали. И вообще, здесь почти что, и не было власти, сволочам далековато. В этой стране только одни казаки были когда-то свободны.
Вперед и влево над всей долиной – хребет, за ним – по грудь, неглубокая речка. Вода в ней прозрачна, и там черемухи, ивы вплотную подходят к воде – и, если плыть на резиновой лодке, ты, словно в странном таком коридоре – вокруг красиво, все время. А в одном месте живут журавли – и над тобой, над огромными ивами они кружат. Еще левее, где конец хребта, Сатка впадает уже в больший Ай, и он потом, день на сплав, кружит меж скал и уходит направо. Что есть вода – это она несет тебя мимо полян – дай бог не въехать в валун на средине и обойти его в струях-усах, на шиверах не прорвать дно у лодки. Вдруг это все замирает – как ни мечи шест вглубь плеса, то подождешь еще, пока он вдруг до половины подпрыгнет над лодкой.
– Нужно идти. – Я повернул к сыну голову. – Хорошо бы сегодня пару калин посадить, пойдешь со мной?
– Нет, не обидишься? – Ему не хочется даже лицо напрягать разговором, его расплавленность феноменальна. И он опять будет с книжкой сидеть на веранде.
– Да нет, нормально. Давай зайдем к этой фреске, несколько лет не ходили, мне интересно, что там будет снизу, нужно попробовать счистить. – Я поднимаюсь, тяну его руку, и мы идем вниз по склону, по временам отбивая коленями, светлые стебли травинок. Три горизонтальных жердины забора – перелезать очень просто, но только что-то смущает – когда дурдом переехал, и возвратили сюда монастырь, эта земля стала более чуждой. Здесь травы больше, так как не ходят коровы, а возле трех обжитых побеленных бараков есть даже как бы дорожки из плит доломита, и выходить на них после травы хорошо. Около одной стены сотня штук кирпичей, их те «монашки» таскали «на пузе», дальше под легким навесом открытая дверь – как черный зев на стене, ослепляющей белым. Тишина здесь странновата. Ниже, где раньше у дуриков был огород – лес душно-знойной крапивы, нужно идти, раздвигая ее высоко поднятым локтем, чтоб не словить жгуче-зверских пощечин, причем не видно, куда наступаешь, а каждый шаг вниз под горку – словно такое паденье. Но и крапива кончается, где раньше много ходили, около темной стены мощных бревен – здесь, в узком светлом объеме как-то особенно слышно, например, гул насекомых. Где была дверь, тянет запах земли, и за порогом нет пола, здесь в прошлый раз хотя бы лошадь стояла, канатоходцами – по балкам-лагам мы переходим к другой половине барака. Через такой же бездверный проем чуть ли не сгорбившись, чтоб не шуметь, медленно, через фантомы, мы входим в дальнее из помещений, здесь был «буйняк» при дурдоме, а при монахах оно было трапезной. Так как пропорции окон и стен непривычны, кажется, что голова закружилась. Окна продольно забиты досками, но даже издали в щели видна огромность пространства – ночью здесь видно все звезды. В полосах света не сразу заметно, что внизу очень просторный подвал, через крапиву на входе и свет в нем зеленый – мощный фундамент из розовых плит над падением склона. Если теперь развернуться – по сторонам от отсутствия двери, где отслоились куски штукатурки, здесь сохранилась часть фресок – то, что украсть не сумели.
В первый момент видно плохо – как будто грязь, отслоенья, потом – как сквозь серый иней, и даже вздрогнешь, видно, что там кто-то есть – почти на метр он повыше меня, смотрит из-под капюшона. Позже доходит – картина. В ней мало что сохранилось, но до конца не проходит – он же стоит здесь три века. А если это и есть – тот самый «черный» монах в балахоне, я всегда вижу спиной – не поднимает лица, только и я не могу обернуться. Святой без подписи, он не икона – как камертон человека-пути в поиске сущности мира – в этом, возможно, была главная ценность из допетровской культуры. Это – путь духа. Эти глаза странной формы на старчески-детском лице, глаза того, кто всегда видел небо. Стена – большая, она – его мир, войдя в него с таким взглядом, он уже не возвратился. Вдруг, оказалось, что здесь часть меня, и несущественно, что нарисована кем-то. Действие фрески меня удивляет – темными красками, позой фигуры, надчеловеческим взглядом она уже раздвигает реальность. А все фигурки в изогнутых позах, на заднем плане строенья – они, напротив, уносят – периферией вниманья ты падаешь с ними. Когда ты, внешний, увидишь вот это, все изнутри быстро станет спокойным. А когда ты отвернешься, вдруг выясняется – что-то осталось, словно пустой силуэт. Весь прежний мир из твоих представлений при том становится смутным, как из-за трещин на стеклах, вдруг неизбежно ветвится. И уже все это: место – икона, но только больше, объемней, и, причем, с действием тем же. Ну а то первое – лик, изменившись, уже становится дальним. И ты внутри, и ты в ином сознаньи, чувствуешь, все понимаешь. Это, как дверь, безотказно…
«Старцы», отшельники любых религий, просто уйдя от поверхностной жизни, все находили в себе эту сущность, бывшую в прежнем сознаньи. Она несла уважение к сущности в каждом, как часть «закона внутри» – ты понимаешь «его» как себя и, как себе, «ему» видишь, желаешь. Все это не было иной культурой, это и было культурой – полупотерянной «русской идеей». Когда, с Петром, победило другое сознанье, то, постепенно, все было забыто.
Я представляю себе эти годы, что накопили тут копоть – столы и лавки, монахи и тишина из долины. В руку меня тяпнул злющий комар, и сильный зуд, нестерпимей крапивы, мне помешал смотреть дальше. Я от бессилия боли иду до окна, сквозь щель смотрю на долину. Там река мягкой змеей ползет по бывшему пруду – по лугу, где уже ивы.
– Как тебе этот монах, помнишь землянки, «деды» там сидели. Я говорил тебе, что у землянок я посидел раз на склоне, и только две мыслеформы от «древних монахов». Главная – метров с пятнадцать длинною березы очень стараются вымести небо, но они даже его не щекочут. И еще одна – толстый монах, подпоясанный, как тюк, веревкой, пыхтит на тропке к ним в гору и в котелке несет жрачку. Нет других мыслей из этого мира, ну или я не могу их представить. – Я, как последний турист, наклоняюсь и выбираю внизу у стены кусок слоев штукатурок размером с яйцо с коричневатым фрагментом одежды, что мне с ним делать – положить на полку. Возле окна я смотрю на него, где нет слоев синеватых побелок, краска атласно играет.
Что же хотели вложить в эту фреску, может быть это и есть та структура-прообраз. Можно попробовать стать им – взгляд такой есть, а, значит, это возможно, войти в такую реальность.
Мой, как у всех, идеал это отпуск, он через пару недель, близко, как вытянуть руку.
Стёкла Вздох-день закончился, я не кончаюсь. В чем он сухой неделимый остаток, есть ли, хоть что, в позитиве – есть только штрих – а «возвратиться домой» невозможно. День рефлексии, начавшийся с легкой досады, прошел меня своим маршем явлений. Но он почти и не помнится больше – образы прошли меня, и теперь я им не нужен. Это был бой с ними – с тенью. Это не я, а они утонули – мир им, в их прошлом. Для меня нету религий и нет философий, все они вера на чье-нибудь слово, и описания их рассыпаются в пальцах. Но у меня есть доверие самим своим ощущеньям. Что-то по центру объема сознания медленно строится в некий порядок. Я превращаюсь в спокойную точку.
В чем-то компьютер, как зеркало спектра сознанья – что соответствует части в тебе, то ты находишь и в нем: тексты и фильмы, «игрушки», но в их законах, конечно. Причем с законами, с выбором можно общаться, в них рефлексировать – как с внешним миром. …Из-за бездействия на мониторе слайдшоу – импрессионисты сменяют друг друга. И тоже ждут, что скажу я про сущность. Двигаю джойстик, ведь «Клинтон Билл не раз бил, и баба Клинтона била…», но мышь хвостом победила – рама и мелкозернистое белое поле, сзади которого спит чернота, видная лишь через буквы – части от большей реальности, что-то живущее в связях – то, с чем я был в переписке.
Что-то во мне идет внутрь, и еще что-то из центра. Серость настолько насытила все и сгустилась, что я стал тверже. Я лишь вниманье, безмыслен – я сам себе выбирал свой вид драки с реальным, и он не хуже любого, что могу выиграть – то, что не знаю. Может она в чем-то даже и есть, но только я и не знаю другой «развлекухи». Еще стою и, пусть все гребано, что-то сгребаю.
Варить компот – это «влом», и я уже не успею, ладно, хоть борщ давно сварен. Давно пора отключить шелестящий компьютер. Две-три извилины пустой квартиры, узенький бункер вокруг унитаза. Я прохожу мимо ванной, там еще тише, нет света – я захожу, смотрю в зеркало, и в темноте его таю, здесь уже нет ни шаблонов сознанья, и нет ответо-вопросов – все в своем, «в нетях». К чему сегодня я шел, можно увидеть лишь здесь, если еще погасить все остатки эмоций. Тело сознания, как муравей, усиком, щупает что-то. Я это зеркало с моей структурой. Темнота-зеркало больше, чем днем был компьютер, и глубже мира-осколка. Стен уже не остается, что-то живет в заменившей их вате. Дом звезд когда-то был нашим, в нас также часть их сознанья, но там иные законы и цели, а в наших странностях-гранях, есть те возможности, что нет у них, здесь другой принцип. «Бип» – «Юстас центру», нет связи – темные не отвечают, вокруг одна «дизизкрайба…». Как деревенский агент ЦРУ ни разу не бывший в Лэнгли. Что теперь зеркало – я и не знаю, зренье уже перестроилось – падает прямо вперед в смутность по центру. Хоть не глазами, и на расстояньи, я вижу темно-прозрачное поле, в нем нету образов, оно дает, если нужно, возможность. Боль неподвижности давит на плечи, мать моя тьма через дом глядит сверху. Но долго видя вокруг пустоту, приобретаешь и все ее свойства – хочется снова искать некий выход – чтоб снова двигаться дальше. Я вспоминаю – в руке сигарета, и я затянулся, а кафель отсветом всюду ответил. Без огонька было проще. Ярко-оранжевый свет-апельсинчик в зеркале жжет мое зрение, но снова блекнет под пеплом.
…Шумы и с улицы, и через стены исчезли. Снова окно передо мной, оно – как плоскость отсчета в оправе эмали. Фонарь, электрически-белый, медленно, стал разгораться внизу на стене, в чуть светло-желтый окрасил листву на рябине и, отстранив все повсюду, вдруг ограничил объем кисеей подсветленных им веток. Глазам не очень и видно все то, что вовне, и отражение слабо.
Все механизмы эмоций, как жизнь колоний из образов в нас – еще не есть человек. Чем больше этот клубок размотаешь, тем больше всякий абсурд отслоится. Что «я» снаружи – я лишь силуэт на светлом фоне окна, как для меня я-монах в капюшоне. Что «я» на самом-то деле – что-то созвучное лучшему, как для меня все в Иструти.
5. Их город
(Взгляд и иное. Про перспективу и ретроспективу.)
Взгляд и иное Я просто взгляд с угла крыши – должен смотреть вниз на двор. Я взгляд всегда чёрно-белый и подслеповатый из-за слегка сероватого снега, вечно идущего в моём пространстве. Я знаю, что у других этот снег не идёт, у них лишь вечная ясность. Я утонул в этом мире, в его проявленьи. Внизу блестит ещё чёрный асфальт. Я хоть не вижу, но знаю – что и вверху чернота в струях сухой снежной пыли, но мне не холодно, всё здесь – картинки. Мой угол зрения градусов тридцать, это меня утомляет, но нету смысла менять направление. Я ещё знанье того, что я вижу – память-сравненье и разум, но я почти равнодушен. Неинтересно быть только лишь взглядом, а интереснее думать, глядя ещё и в себя, чтоб до конца проживать элементы эмоций. Можно ещё смотреть в пятна, чьи спичко-ножки шагают, и уходить вместе с ними. Вот кто-то вышел из двери подъезда.
…Чёрный Ковбой, или проще – ЧК, вышел за двери салуна и посмотрел мрачным взглядом. Рука привычно пошла к револьверу, но остановилась – что он забыл – он не помнил. Сонный Носатый здесь размыл ЧК, но сзади хлопнула дверь – он даже съёжился, тогда ЧК возвратился. Нужно дотронуться пальцем до шляпы – ЧК пошёл вдоль газона. Агент был просто агентом – немного сгорбившись в сером плаще, он лишь скользил мимо дома – этот сканировал взглядом пространство. Он не знал зачем и не знал себя – и нет лица, и нет кожи, лишь силуэт в этом мире. Вдруг сверху слабо блеснуло, и он присмотрелся – там была камера для наблюденья. И часть из полупрозрачного зрения он в себя тоже здесь принял. Теперь он понял – зачем-то нужно себя донести, чтоб принимать в телефоне призраков многих чужих ситуаций.
Возле подъезда машина мигала огнями – то вопиёт, то бесовски мяучит, чтобы не дать здесь теням стать злобным действием мрака, видимо её вспугнули касаньем. Вот вдалеке силуэт, на лице полумаска из полусвета мобильника в бледном экране, скоро он весь станет лишь отражением. Он, наконец, огляделся – существованье навязчиво плотно, стала уже проступать и синюшность рассвета, сыро, и ноги замерзли. Гулкою аркой он прошёл под домом. Рядом толпа – остановка. Кругом одни усреднённые лица – светлые пятна с глазами. Странных мир создал существ, все – лишь движения в слое. Они пришли из своих небогатых квартир, из своих трудностей, чтоб ехать к новым. Может быть, каждый отдельно и есть человек, но вместе – племя чужое. Полуболезненно он улыбнулся, а, впрочем, здесь можно всё, так как всё поймут иначе. Рысью, суча восьминожками из ребордовых колёс, пришёл, скача и стуча, слишком красный трамвай, и все попёрли на зев освещённой двери, внутрь – в чьи-то спины, затылки. Сыплясь, снежинки ему щекотали нос, скулы. Полгода здесь полузимье или уж совсем зима, шесть часов в сутки – один полусвет, а потом стадии ночи. Небо набрякшее, как будто взгляд алкоголика сверху. Переходя через мост, он опять улыбнулся – холодно уточкам в страшной воде на Обводном канале, в прошлом году он им туда бросил шапку. От фонарей кисти рук его тени были как кончики крыльев сутулых пингвинов.
Радостно на голубых освещённых билбордах, они – весеннее утро во мраке. Бред социального мира. Все здесь как будто стремятся к комфорту, но выбирают свою полунищесть. Хотя действительных выборов здесь не бывает. Либерализм, то есть волчий закон, где «агнцы» сами волков выбирают. Если взглянуть на историю, то она список обманов. Если б когда-нибудь все они были нормальны, при любом строе здесь было б неплохо. Хочется только держаться подальше. Гладко-лобастыми тварями мчатся машины, а люди в них превратились в смотрящих. Все кругом чьи-то машины; в автомобиле сидит человек, в нём – его глупость, программы. Если так было задумано – сюрреалистом. Если стандарт их безумен, то трезвый взгляд здесь становится сюром.
Как всегда сбегаю, как падаю, по эскалатору вниз. Сто к одному из них справа, стоят – им ждать не трудно, да и они не особо стремятся к их целям. Или их взгляд оловянно не верит, или внутри него кружит, чтоб превратить в них самих же. Скользит и катится вниз эскалатор, и убегают назад, и в меня, отблески белых светильников на сероватом «люмине», на чёрном поручне-ленте. После последней ступени идут – потоки прямо-навстречу, каждый из них в своём праве – пройти сквозь них всегда сложно.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.






