Черные волы

- -
- 100%
- +
Американская молодёжь воплощала необузданный индивидуализм, помноженный на национальное самомнение, причём у большинства теперь не было за спиной никаких семейных традиций: бог знает откуда они взялись. Их самолюбию дали пощёчину, их личность втиснули в общую форму; теперь они подсознательно пытались восстановить её прежние размеры, воображая себя старше собственных отцов и осыпая страшным презрением древние, презренные магниты — «верность» и «патриотизм». Писатели, благополучно отсидевшиеся дома, подхватили этот тон и сделались умеренными пацифистами. Это звучало умно и, несомненно, было модно.
Клэверинг, чьи предки участвовали во всех войнах американской истории, записался добровольцем в 1917 году без сентиментальности, воодушевления или негодования. Напрасно было изливать гнев и презрение на государственных мужей, неспособных разрешить свои распри силой разума: слишком мало веков отделяло настоящее от полного варварства, чтобы человечество успело пройти дальше первых ступеней подлинной цивилизации. Несомненно, через тысячу лет эти ступени покажутся столь же первобытными, каким двадцатому веку казался век неандертальцев. Создавая прогресс, человек редко его опережал. Пока что для себя самого он сделал меньше, чем для того, что слыло прогрессом и высокой цивилизацией. Естественно, когда чудовище Франкенштейна поднималось во весь рост и пускалось в неистовый бег в семимильных сапогах, пигмеям оставалось лишь в истерике вернуться к неандертальским приёмам и пустить тот скудный запас ума, каким наделили их прошедшие века, на изобретение способов победить. Через тысячу лет чудовище, возможно, будет похоронено, а человеческий разум станет исполинским. Тогда, и только тогда, цивилизация достигнет совершенства, а дикость и глупость войны останутся пятном в истории человечества, о котором никто не захочет вспоминать. Но до этого далеко. Когда родина в опасности, остаётся одно — сражаться. Благородство обязывает. И сражаться без ворчания и нытья. Армейская дисциплина, сидение в грязных окопах, ранения, госпитали и убийство себе подобных нравились Клэверингу не больше, чем любому порядочному человеку. Но чего ожидали эти угрюмые ворчуны? Воевать по настроению, спать на перинах и стрелять по мишеням? Разочарование! Патриотизм, убитый Истиной! Можно подумать, они участвовали в первой войне за всю историю.
Всерьёз они принимали не войну, а самих себя.
Как и другие мужчины его круга и традиций, Клэверинг вышел из войны с надеждой, что на его веку она станет последней, но с неуязвлённым самолюбием и неискажённым взглядом на жизнь, быстро изгнав «ужасные воспоминания». Главным сохранившимся воспоминанием была ужасная скука. Ещё одна война отошла в историю. То, что он принял в ней ничтожное участие, вместо того чтобы прочитать о ней у искусного историка, объяснялось лишь случайностью времени его рождения. Насколько он мог судить, он остался в точности тем же человеком, каким был до отправки во Францию, и испытывал лишь безоговорочное презрение к этим «последствиям войны» у мужчин с целыми руками и ногами и без нарушений работы желёз внутренней секреции.
Что до женщин, когда они принимались рассуждать о своём интеллектуальном пацифизме, он говорил им, что новая доктрина непротивления плохо с ними вяжется, но, поскольку даже самые передовые из них всё ещё женщины, ожидать последовательности не приходится — да и незачем. А их пацифизм, если он не просто поза, не рабское следование минутной моде, объясняется смутным страхом, что мир останется без мужчин, либо подавленным религиозным чувством, либо желанием оправдаться за то, что они женщины и не могут сражаться. Он был чрезвычайно груб.
И вот теперь эта проклятая женщина совершенно выбила его из равновесия. Ни о чём другом он не мог думать. Работал отвратительно — во всяком случае, последнюю неделю, — и, хотя месяц назад ничто не доставило бы ему более тонкого удовольствия, чем статья о подлинной драме, теперь ему было бы совершенно безразлично, закрой цензура все театры на Бродвее. Таким ослом, таким проклятым ослом он стал за один короткий месяц. Он бродил по полночам и добрую часть каждого дня, пытаясь заинтересоваться чем-нибудь по дороге и прояснить голову. С тем же успехом мог бы сидеть у камина и читать пустячный роман.
И всё же, пока Гора Дуайт не применила к его случаю свой беспристрастный аналитический ум, он не признавался себе, что влюблён в эту женщину. Ему угодно было верить, будто она, единственная в своём роде, вся сотканная из тайны, заворожила его любопытство и пробудила всё скрытое рыцарство его натуры — то, к чему современная женщина взывала крайне редко. Он чувствовал себя романтическим рыцарем, готовым сломать копьё — дюжину, если понадобится, — если свет восстанет против неё и объявит самозванкой. Правда, она, по-видимому, прекрасно умела постоять за себя, но была так красива, так светловолоса, так беззащитна и переживала ту задумчивую вторую молодость, которой он больше всего восхищался. Он видел в себе благородного сына благородных южан, взволнованного и не слишком счастливого, но даже в разгар беспокойства, когда мысли о ней поглощали его целиком, оставался уверен: она лишь романтический и преходящий эпизод его жизни.
Когда Гора Дуайт безжалостно ввела его в те тайные покои души, которые он бессознательно охранял, и велела смотреть и размышлять, он похолодел, словно по жилам потекла ледяная вода, хотя продолжал снисходительно улыбаться и отвечал почти шутливо. Наконец-то его свалило. Он подхватил проклятую болезнь в самой тяжёлой форме. Ни малейших сомнений. Неудивительно, что он себя обманывал. Женщина его мечты — чьей любви он предпочёл бы добиваться в уединённом уголке, украшенном природой, а не обезображенном человеком, — была вовсе не женщиной, а девушкой; двадцать шесть — идеальный возраст; девушкой, которая читала, училась, размышляла и повидала столько света, сколько девушке позволяли приличия. Он не мечтал о женщине после другого мужчины, тем более о такой, у которой, вероятно, был не один любовник и которая, несомненно, не сочла бы нужным это отрицать. Он ненавидел её так же сильно, как любил, и чувствовал, что скорее убил бы, чем обладал ею.
Вернувшись к себе, он ещё полчаса мерил комнату шагами; затем, в последний раз выругавшись, бросился в кресло перед письменным столом. По крайней мере, теперь, когда он взглянул правде в лицо, в голове прояснилось. Разбираться со своей бедой он будет потом, когда заслужит досуг. Если он не сумеет хотя бы на одну ночь отрешиться от неё и отдать уму должное, то начнёт презирать себя, а этого, поклялся он, не будет никогда. Он писал без перерыва до двух часов ночи.
XVIII
Он проснулся в полдень. Первым ощущением было, будто на мозгу у него сидит огромная чёрная летучая мышь. В затемнённой комнате словно зримо присутствовало несчастье. Он вскочил с постели и принял горячий, затем холодный душ; наваждения рассеялись, хотя петь ему вовсе не хотелось. Он позвонил вниз, заказал завтрак и открыл дверь в коридор. На газетах лежала стопка писем. Верхнее, в большом конверте, надписанном плавным, безукоризненно изящным почерком, было от мадам Заттиани — он понял это сразу, без всяких догадок.
Он раздвинул шторы, устроился в кресле, неторопливо прочёл остальные письма и просмотрел газетные заголовки, прежде чем осторожно вскрыть конверт, который словно давил ему на глаза. Пришла пора последовательно приучать себя к самообладанию. К тому же он боялся этого письма. Что… зачем она ему написала? Почему не позвонила? Не запоздалая ли это отставка? Он задыхался, руки дрожали, когда он развернул листок.
Письмо оказалось вполне обыкновенным.
«Дорогой мистер Клэверинг!
Я провела несколько дней в Атлантик-Сити, лечась от простуды. Надеюсь, Вы не заходили ко мне. Не пообедаете ли со мной завтра вечером, в половине девятого? Больше я никого не приглашу.
Искренне Ваша,
Мари Заттиани».
Значит, её зовут Мари. Раз или два ему казалось забавным, что он не знает имени женщины, которая занимает каждую его мысль наяву. А она была за городом и даже не подозревала, что он намеренно её избегал. Считала само собой разумеющимся, что он оказался достаточно вежлив, чтобы нанести визит, — только забыл дома карточки.
Идти ли? Сначала он позавтракает, а подумает потом.
Он сполна воздал должное завтраку, заменившему и ленч, прочёл газеты, выругал наборщиков своей за две опечатки в колонке, затем позвонил ей домой. Чувствуя себя столь же обыкновенно и неромантично, как обычно чувствует себя мужчина, переваривающий еду и новости, он решил: отказаться от приглашения, вообще пытаться её избегать не только бесполезно — рано или поздно он всё равно поддастся её притяжению, — но и означало бы ещё раз признаться в трусости. Что бы ни уготовила ему судьба, он пойдёт до конца.
Он передал дворецкому, что принимает приглашение, вышел, бодро прошёлся, вернулся и написал колонку на следующий день, затем отправился в клуб и беседовал с приятными ему людьми, пока не настало время переодеваться к обеду. Пока довольно размышлений.
И всё же ровно в половине девятого он поднялся на её крыльцо с кровью, стучавшей в ушах, и сердцем, которое вело себя как у школьника при первом приступе щенячьей влюблённости. Но успел взять себя в руки, прежде чем лакей неторопливо отозвался на звонок. Если в чём он был прежде всего твёрд, так это в намерении не терять головы. Дай он ей понять, что она довела его до слабоумия, раньше, чем наступит его час, — если он вообще наступит! — и всем надеждам конец. Пропал. В холл он вошёл мрачнее, чем когда-либо.
— Обед будет подан в библиотеке, сэр, — сказал лакей. — Мадам сейчас спустится.
Вдвоём у камина! Всё хуже и хуже. Его ободряла мысль о дворецком и лакее. Целый час под их надменными взглядами означал беседу на самые безличные темы. Но вряд ли они будут торчать в библиотеке.
Впрочем, маленький стол перед пылающими поленьями выглядел очень уютно, а величественная комната была залита мягким светом. К столу придвинули два готических стула. По крайней мере, они казались достаточно неудобными, чтобы препятствовать нежным чувствам. Не то чтобы он испытывал нежность. Ему приходилось сдерживать нечто гораздо более сильное, но, грея спину у огня, он льстил себя надеждой, что выглядит мрачным, как сам Сатана. Хорошо бы у неё был насморк.
Но насморка у неё не было. Она вошла в белом домашнем платье из шифона и кружев, похожая на лунный луч, и казалось, никакое земное недомогание никогда не задевало её даже вскользь. Вместо жемчуга на ней было длинное тонкое бриллиантовое ожерелье, словно покрывавшее платье инеем. Она улыбалась, была приветлива и бесконечно далека. Это подействовало так же холодно и отрезвляюще, как утренний ледяной душ.
Он крепко пожал ей руку.
— Жаль, что вы прихворнули. Надеюсь, в постель ложиться не пришлось?
— О нет. Думаю, мне просто нужен был предлог посмотреть Атлантик-Сити. Совсем лёгкий бронхит, сразу прошёл.
— Понравился Атлантик-Сити?
— Нет. Всего лишь бесконечный ряд напоказ роскошных отелей вдоль деревянного настила! Ни изящества, ни достоинства Остенде — бедного прежнего Остенде. Набережная была одним из самых блистательных зрелищ в Европе. Но вы, несомненно, её видели, — вежливо добавила она.
— Да, однажды провёл там неделю, но Брюгге заинтересовал меня больше. Я тогда был очень молод.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



