Улица Красных Зорь (сборник)

- -
- 100%
- +
– Вчера в городе кино смотрел, – сказал Лука Лукич, – «Иван Грозный». Хорошая картина, только с названием я не согласен. Для кого он, понимаешь, Грозный был? Для боярства и купечества, а не для народа. Я считаю, самое ему подходящее название не Иван Грозный, а Иван Серьезный.
– Это верно, – сказала Вера, сворачивая на свое, – серьезному мужчине жена всегда рада. А у сестры моей муж попался никудышний. Мендель, еврей. Бросил ее с двумя детьми.
– Не в том дело, что еврей, – медленно, рассудительно шевелил губами Лука Лукич, – это я не согласен, как у нас некоторые к евреям относятся. Маркс был еврей и Яков Свердлов. Какой человек, важно, а не нация.
Такие слова Луки Лукича Ульяне понравились, она подняла глаза и посмотрела на него уже мягче. Луке Лукичу было лет сорок пять, и если б сбрил бороду да нос был бы не так толст, то имел бы лицо даже приятное.
– Двое детей, говорите, – боролся со словами выпивший Лука Лукич, – я люблю малых… Семью мою немцы-фашисты сожгли в сарае вместе с другими односельчанами за то, что в деревне немца убили… Жену и троих маленьких. – Он вынул платок и приложил его к глазам.
За столом притихли. Никита дожевывал кусок холодца, но Вера его дернула, и он остался сидеть с полным ртом, пока Лука Лукич не отнял платок от глаз.
– Воспоминания, – сказал Лука Лукич, утер слезы и громко в этот платок высморкался.
Только после этого Никита дожевал кусок.
– «Не в шумной беседе друзья узнаются, – сказал Лука Лукич, – друзья узнаются с бедой. Коль горе настанет и слезы польются, тот друг, кто заплачет с тобой».
– А мы, Лука Лукич, все плакали, – сказала Вера. – Верно, Никита? Когда вы начали про деток… – И она приложила платок к глазам, громко всхлипнула.
– А где же детки? – спросил Лука Лукич.
– Нету деток, – сказал Никита, – деток немцы в сарае сожгли.
– Тю на тебя, – сказала Вера, – он когда выпьет, Лука Лукич, не помнит, что говорит. Лука Лукич про Ульяниных деток спрашивает. – И через стол быстро шепнула Ульяне: – Позови Тоню и Давидку.
Когда позвали детей Ульяны, из кухни пришла вся орава.
– Ай, хорошо, – умилился и повеселел Лука Лукич, – люблю, когда полный дом детей.
– Это дело наживное, – сказала Вера и рассмеялась.
– Которые из них? – спросил Лука Лукич, тоже смеясь. – Которые Ульяны? Этот, что ли?
– Нет, – сказал Никита, – это наш. Это Макарка.
– Макарка, – умилился Лука Лукич, – ты чей будешь, Макарка?
– Я? Матерный сын.
– Матерный? – захохотал Лука Лукич, снова прижимая платок к глазам и утирая слезы, но уже от смеха. – Именно что матерный… Так нехорошо, так не надо… Матерный…
Если пьяного и сытого человека что-то рассмешит, то уже остановить невозможно, пока не высмеется.
– Матерный… Ах ты, ах ты… Ах ты, цыцкин сын… Цыцкин сын – это приличней. Кто из нас не цыцкин сын, тот цыцкина дочь… Все мы цыцкины дети…
Было уже поздно, в окна светила яркая луна. Лука Лукич глянул на свои карманные часы-«луковицу» в хромированном стальном корпусе.
– Пора… Завтра мне на работу пораньше… дебит-кредит…
– Проводи Луку Лукича, – сказала Вера Ульяне, – а то, может, его кто обидит… Я детей сама уложу.
– Сделайте любезность, – сказал Лука Лукич Ульяне, – сперва вы меня проводите, потом я вас провожу.
– Ты куда, мама? – спросила Тоня, увидав, что мать ее направляется к дверям с Лукой Лукичом.
– Иди, иди спать, – вмешалась тетя Вера и повернулась к Ульяне: – Гуляй, не беспокойся, я с детьми сама управлюсь.
Ульяна вышла на улицу. После душного, спиртного застолья сырой холодный воздух был вкусен, хотелось стоять и дышать, не думая ни о чем. Черную мглу вокруг освещали лишь слабые отсветы из окон. Во тьме лаяли собаки, что-то скрипело и гудело.
– Это на Пижме паром скрипит, – сказал Лука Лукич, – никак мостом не разживемся. Я, как депутат, уже несколько раз ставил вопрос в исполкоме. И фонари необходимы, улицы осветить. Здесь местность таежная, людишек хватает, которым во тьме удобней… Был у меня случай в прошлом месяце. Подходит ко мне: часы давай. Я ему говорю: сволочь, не успеешь опомниться, как я тебя ударю по голове. Причем дважды. Он меня ударил поверх головы. В том смысле, что я пригнулся… Я же после партизанщины и фронта все приемы знаю… Главное в драке – бухгалтерский расчет… Шаг назад, и яйца сохранены…
Про яйца с перепою сказал, поскольку еще не выветрилось, но тут же опомнился и извинился.
– Я, знаете, никогда не ругаюсь, хоть работа у меня нервная, ответственная. Если уж припечет, скажу: ах ты хрен перловый – и все.
Ульяна ничего не ответила. Шли молча. Подошли к Пижме у скрипящего во тьме парома.
– Похолодало, – сказал Лука Лукич. – Вот пиджак мой позвольте, а то платье на вас легкое.
И повесил на худые плечи Ульяны свой тяжелый пиджак с позвякивающей металлической грудью.
Меж тем Тоня все не могла заснуть, хотела дождаться матери. Вера с ней замучилась и даже на нее прикрикнула. Остальные дети уже спали, а Тоня все ворочалась, поднимала голову и глядела в окно.
– Спи, – прикрикнула тетя Вера, – мать твоя тоже человек, погулять хочет. Она не скоро придет.
Однако вернулась Ульяна, к радости Тони, через какие-нибудь полчаса.
– Ты чего? – тревожно спросила Вера.
– Ничего, – ответила Ульяна и добавила тихо: – Не люблю, когда у мужика борода водкой воняет.
– Э-эх, – сказала Вера, – только мое платье студнем забрызгала. Вон пятно, теперь не отстираешь.
– Это Лука Лукич забрызгал, когда за мной ухаживал, – ответила Ульяна.
И больше о Луке Лукиче разговора не было. Утром Вера ушла на покос сердитая, не попрощавшись, а Никита, у которого был отгул, отвел Ульяну с детьми на полустанок и купил им билет на поезд. Так, на поезде, уже без всякой усталости, быстро и удобно приехали они назад, на свою улицу Красных Зорь.
3Улица Красных Зорь осенью непроходима. Ноги не вытащишь. А вытащишь – калошу в грязи оставишь. Осень для Тони – худшая пора. Этой же осенью совсем худо: старые калоши порвались, а на новые мама Ульяна деньги не заработала. Получила Ульяна аванс, сели они с Тоней за стол деньги раскладывать: на то, на сё, на то, на сё и на еду отдельно. А на новые калоши не получается.
– Ты, может, потерпишь, дочка? – говорит Ульяна. – В слякоть все равно далеко не пойдешь, а вот замерзнет скоро, снега наметет, валенки наденешь. Они у тебя новые и теплые.
Согласилась Тоня, что поделаешь. Согласиться-то согласилась, но все равно обидно. Сидит Тоня на заборе и плачет. Калош нет – гулять не может. Вдруг видит Тоня, дядя Толя идет. Испугалась, еще сильней плачет. Подходит к ней дядя Толя и спрашивает:
– Чего ты плачешь, голубушка?
А лицо у него бледное, пенсне блестит, и всё покашливает. Спрашивает и покашливает сипло. Хочет Тоня с забора соскочить, хоть бы и в грязь, да от страха как будто к доскам приросла. Полез тогда дядя Толя рукой в карман свой.
«Ой, сейчас иголочку вытащит, – думает Тоня, – ой, сейчас уколет».
А дядя Толя вынул из кармана бордовую ленту и подарил. Взяла Тоня, побоялась не взять, да и лента шибко красивая. Пошел дядя Толя своей дорогой, вреда Тоне не причинив, даже наоборот, несколько раз останавливался и рукой ей махал. И Тоня тоже раз в ответ рукой махнула – не удержалась. Потом, когда дядя Толя скрылся, слезла Тоня с забора, пошла в дом, матери все рассказала и ленту показала. Узнали про ленту бордовую соседи, и тетя Вера, которая проведать сестру заехала, и бабушка Козлова, и прочие поселковые женщины. Все говорят: выкинь ленту, выкинь. А бабушка Козлова даже посоветовала: спали ее. Послушала Ульяна эти советы, послушала – и бант завязала. Красив бордовый бант в Тониных темно-русых волосах. Ахнул народ поселковый, как узнал, что Ульяна совершила.
– Ульяна сама порченая, – говорят, – она с жидом жила, от жида детей прижила. У ней кровь тифозная.
А дедушка Козлов сказал:
– Раньше с жидом, а теперь с контрой. Дядя Толя ведь непокорный враг революции. Он дворянского звания.
Меж тем дядя Толя еще подходил и заговаривал с Тоней, поскольку Тоня не гуляла, а сидела на заборе и ее встретить было нетрудно. Тоня уже не пугалась, не плакала и брала у него гостинцы, какие раньше и не чудились: то шоколадку, то печенье мятное, то две мандаринки. А раз принес новенькие калоши. Подкладка ярко-красная, мягкая, резина тугая, пахучая. Натянула Тоня калоши – в самый раз. С забора соскочила, по грязи пошла: ноги сухие, и калоши прочно сидят – высшее качество. Не областной фабрики, а Мосрезинотреста. Клеймо имеется. Ульяна вместе с Тоней со всех сторон новые калоши осмотрели – хороши. Тоня их перед сном рядом с кроватью аккуратно ставила, а не в передней, где иная, старая обувь. Вымоет, высушит и поставит. Пусть стоят, блестят, резиной вкусно пахнут. Радуется не нарадуется вся семья, даже меньшой Давидка подойдет к Тониным калошам да погладит. Однако у Ульяны имелись и сомнения: отчего дядя Толя такой тороватый к Тоне, что у него за умысел и откуда он про калоши догадался? Говорит Ульяна Тоне:
– Если еще дядя Толя появится, кликни меня, я подойду.
Тоня и сама уж ждала дядю Толю: что подарит? Уж привыкла к подаркам. Ждала, когда на улице Красных Зорь послышится сиплое покашливание, и потому она не обращала внимания на крики соседских ребят, которые ее дразнили.
– Дядя Толя, дядя Толя, – кричали они ей, – Тоню иголочкой колет!
– На-кось выкуси, – кричала им в ответ Тоня, – больше не дам никому ни кусочка пряника, ни кусочка шоколадки.
Дразнить дразнили, а уйдет дядя Толя, подбегали и лакомства выпрашивали. Вот приходит дядя Толя и приносит два пирожка. Вкусные, медовые, с орешками. Берет Тоня пирожки, пробует и наслаждается, а соседским ребятам незаметно кукиш показывает. Ест Тоня пирожки и спрашивает, пережевывая сладкие, липкие кусочки.
– Можно, – спрашивает, – я свою маму, Ульяну, позову, поскольку она просила ее позвать, когда вы придете?
– Буду весьма рад, – отвечает дядя Толя, – я твою матушку издали наблюдал, и для меня большая радость с ней познакомиться.
Позвала Тоня Ульяну, и дядя Толя действительно весьма обрадовался, улыбается и смущенно покашливает.
– Разрешите представиться, – говорит, – Мамонтов Анатолий Федорович. – И Ульяне руку поцеловал.
Ульяна сначала от такой необычности растерялась, а потом освоилась, себя назвала.
– Ульяна Григорьевна, в девичестве Зотова, по мужу Пейсехман.
– Весьма приятно.
– И мне приятно. Только вас спросить хочу: почему вы нам подарки делаете? Ведь мы же чужие.
– Я верующий, – отвечает, – и по моей вере полагается чужих любить как своих. Слышал я, как соседские ребята Тоню дразнят, что у нее калош нет, вот и подарил калоши.
Подивилась Ульяна таким речам, они ей непривычны были. И человек дядя Толя непривычный. Издали опасным казался, а вблизи улыбку имел тихую, беззащитную. Нищую улыбку, которая словно что-то выпрашивала, будто в состоявшемся знакомстве не дядя Толя одаривал, а его одаривали.
– Буду весьма признателен, – говорит, – если вы с мужем согласитесь принять приглашение мое на обед.
– Хорошо, – отвечала Ульяна, – только муж мой Мендель Пейсехман в настоящее время в длительном отъезде, и жду я его возвращения не раньше весны. Но с Тоней приду.
И начали они с Тоней с того времени к дяде Толе в гости ходить. Первый раз пришли – обомлели. Дядя Толя с его сестрой Раисой жили в большой пятикомнатной квартире на нижнем этаже трехэтажного дома из серого кирпича, словно перенесенного сюда из Москвы, Ленинграда или, в крайнем случае, из области. Впрочем, к внешнему виду дома поселковые привыкли и не дивились, поскольку стоял этот дом еще с давних, дореволюционных времен. И, конечно, подобно иным поселковым, Ульяна видала высокие внутренние комнаты, когда приходила на верхние этажи дома в поселковый совет или фабричное управление. Однако те комнаты были уж переоборудованы в присутственное место с канцелярскими столами и побеленными стенами. Каждое жилье имеет свою душу, свой дух, который исчезает вместе с прежними обитателями. Потому так быстро обращались в пропахшие керосином хижины-коммуналки бывшие квартиры-дворцы аристократии, буржуазии и купечества. А из всех насекомых наибольшим классовым сознанием, как известно, обладают вошь да клоп, которые сразу сообразили, куда им из полуподвалов переселяться.
Однако в пятикомнатной квартире Мамонтовых прежний дух был сохранен полностью и обитателями, и обстановкой. Все пять комнат были тесно уставлены мебелью такого вида, которая не то что Ульяну – столичного советского гражданина удивила бы. Ульяна, как и прочие поселковые, привыкла к рундукам, сундукам да ларям, дощатым, крепко сколоченным из сосны и ели, прямым, угловатым. Здесь же мебель словно текла, изгибались не только ножки, но и ручки, и спинки кресел и стульев. И обивка сидений и спинок кожаная, бархатная, шелковая, атласная. Прибито все гвоздиками с блестящими головками, отделано бахромой и тесьмой. Множество резных шкафов и шкафчиков шоколадного цвета, посудные буфеты, и на них изображены разные плоды, цветы, листья, фигурки детей, животных. Уж на что Никита в свободное время искусно резал по дереву и даже над кровлей дома фигурку прибил, да разве сравнить тонкую столярную работу с работой плотника.
Но как же не разбили все это во время революционной бури, как не конфисковали во время классовой борьбы? Заступники нашлись. Сначала из революционной интеллигенции, а потом из совмещанства, поскольку красивая мебель отечественного производства для революции безопасна, а для новых любителей роскоши даже полезна. Конечно, много побили, много пропало, и в итоге мебельную фабрику Мамонтовых переоборудовали в мочально-рогожную фабрику, но эти пять комнат сохранили как музей, и при музее жил бывший владелец, который ныне работал садовником. В начале двадцатых годов, еще при покойном Федоре Евгеньевиче Мамонтове, был на мочально-рогожной фабрике мебельный цех, снабжал губкомы, райкомы, исполкомы, посылал и в центр. Федор Евгеньевич работал в этом цехе спецом. Однако давно уж и этот цех закрыт, а Федор Евгеньевич давно уж покоится на сельском кладбище села Абрамцева близ подмосковного городка Хотькова, покоится рядом с женой своей, которая, как выразилась Раиса Федоровна, «имела счастье умереть в 1916 году».
– В селе Абрамцеве у нас имение было, – рассказывала Раиса Федоровна, после того как пообедали и сели за полированный столик чай пить с домашним пирогом.
Обед был куриный, пахучий, поскольку Анатолий Федорович садовником при начальстве зарабатывал неплохо и ценился особенно за земляные вазы из цветов, которые он по заказу делал. Даже в область ездил и перед обкомом такую вазу соорудил. Обед был непривычен и вкусен, однако ведь и Ульяна умеет вкусно приготовить, если есть за что. Не курицу, тушенную с вином, но зато пельменей налепит – сами в рот просятся. Пельменей-то налепит, а вот подать их, кроме как в алюминиевых мисках или в глиняных тарелках, не в чем. Поразил Ульяну и Тоню не так обед, как поразила посуда. Большие тарелки с золотым ободком, с лазурью, с розовыми цветами. Ноготком по краюшку постучишь – они так тихо звенят, так музыкально отзываются. Что еще понравилось Ульяне у Мамонтовых, так это гитара, тоже шоколадного, густого цвета, с краснотой. На гитаре – не то что на балалайке, пальцы с непривычки путаются, но попробовала, наиграла мелодию «У муромской дороги». А Раиса легко струны перебирала, мягко, полузакрыв глаза, и пела в своем шелковом красном капотике, сидя на шелковом зеленом диванчике, потряхивая длинными, до плеч, распущенными темными волосами. Пела романсы:
Тихо, так тихоНа землю спускаются грезы.В темную летнюю ночьРосой наполняются розы.Попела, помолчала и неожиданно начала рассказывать, как их старшего брата Костю в семнадцатом году убили.
– Мы с Толей тогда еще в гимназии учились, а он студент. Ехали из Петербурга в Москву, домой. Как сейчас помню, ведь столько лет, а помню, стояли в тамбуре и вдруг видим, в тамбуре соседнего вагона по стеклу кровь потоком, будто на стекло ведро крови выплеснули. В соседнем вагоне солдаты ехали пьяные и меж собой драку затеяли. Костя наш был романтик, народолюбец, у него на груди красный бант висел. Да и у меня тоже. Простой народ мы любили, на этом воспитаны были. У нас в Абрамцеве отец организовал учебно-показательную столярную мастерскую. Набирали деревенскую молодежь, были подростки, были и столяры поопытней. Народ талантливый, милый, славный. Если и выпьет кто, так попляшет, попоет, проспится и опять работать. Работали с любовью. Отец и здесь, когда перед революцией фабрику построил среди местных лесов, собирался кустарно-художественную мастерскую открыть и столярному делу народных умельцев обучать. Земство нас активно поддерживало. Дело шло хорошо. Помню, отец говорил: перед мебельным делом стоит задача создать обстановку русского жилого дома, русской церкви и русской школы. Помимо фабрик, и артели организовать хотел с использованием старой русской резьбы по дереву. Мебель наша призы брала на Нижегородской ярмарке и за границей, в Лейпциге. Вот Костя и решил, что дерущиеся солдаты – это те же столяры, только перепившиеся не в меру и кем-то обманутые, стравленные. Пошел к ним: товарищи, не лейте свою революционную кровь на радость врагам России, – и хотел разнять. А они сразу: наших бьют! – объединились, и на Костю. Опомниться никто не успел, как на куски разорвали и начали эти куски по ходу поезда из вагона выбрасывать. Поезд остановили, но левую Костину руку так и не нашли. Хоронили без левой руки.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



