- -
- 100%
- +
Так они хотели проверить, что сделает бог (если он на самом деле есть). А бог с бездонной высоты смотрел на маленьких грешников и посмеивался в бороду, словно хотел им сказать одно только слово…
Но не сказал. И ничего не сделал. И это было сильнее самых сильных слов. Ибо это была сила промежутка между «да» и «нет». Это была сила непостижимости.
А когда огонь погас, Гурджиев палкой потыкал в обугленные остатки и сказал:
– Как дохлая ворона. Похоронить надо.
И они уже в сумерках хоронили то, что осталось от библии. Поспешно затаптывая сапогами все следы. А ночью ему приснилось, что на этом месте выросло иудино дерево, цветы которого, как Христова кровь. Вот это и было то слово, которое им хотел сказать бог. Но вместо дерева выросла трава. И это тоже был ответ бога.
Потом, много лет спустя, Гурджиев скажет: «Бог – это слово», не уточнив, правда, какое.
А еще бог – это страх, переходящий порой в ужас, который не выразить словами. Особенно, когда его не ждешь.
И, словно в подтверждение, в тишину ворвался рев и грохот, который в считанные секунды поглотила ночь.
Это был скорый поезд. Значит, где-то рядом платформа.
Д В О Й Н И К
8
Сперва их было восемь.
Восемь человек за зеленым забором этой затерянной в лесу «точки». Восемь номеров в одинаковых одеждах, в одинаковых комнатах, с одинаковым видом из окна.
С этого дня они все должны стать одинаковыми – одинаково говорить, одинаково двигаться, одинаково смеяться, одинаково прищуривать глаза. Даже курить все они теперь должны одинаково – только трубки, с одинаковой неторопливостью набивая их табаком папирос «Герцоговина Флор».
Это умение они осваивали двадцать шесть дней. Ровно столько, чтобы умение успело стать привычкой.
Эту цифру рассчитали его ученые, как закон. За двадцать шесть дней можно привыкнуть ко всему – чистить зубным порошком зубы, делать по утрам зарядку, читать книги, исполнять приказы.
Разговаривать между собой строжайше запрещалось.
Весь день был расписан по минутам. С утра история, экономика, изучение трудов классиков, лекции и кинофильмы по различным темам: военное дело, литература и искусство, актерское мастерство, иностранный язык. Затем, поздний обед, самоподготовка и отбой.
На занятиях к ним обращались обычно по номерам. У каждого на рукаве был нашит номер. Вели занятия, как правило, одни и те же. А вот лекторы были разные. Себя они не представляли, но одного он уже где-то видел раньше. На портрете в учебнике. Тогда еще учительница приказала заклеить этот портрет бумажкой (потому, видать, и запомнился), и сейчас этот ученый читал им лекции. Словно и не было никакой революции, а перед ним по-прежнему сидели «господа студенты», только под номерами. «Господин Седьмой… Ваш вопрос, господин Шестой, делает вам честь…». Не сказал, а мог бы сказать с высоты своего прошлого, которое теперь ему казалось сном. Но выдавали руки. Будто ими давно не пользовались или пользовались, но не по назначению, и они не слушались и дрожали.
Другой инструктор ставил им пластинку с записью голоса, которому они должны научиться подражать.
Ему, Евсею, даже показалось, что это голос какого-то иностранца, а потом узнал, вспомнил, и холодок недобрых предчувствий начал закрадываться в душу. Словно приближалось что-то неотвратимое, и вот-вот должно было случиться.
И случилось. И этот последний, прощальный взгляд Третьего… Такая в нем сквозила безысходность и тоска.
Больше они Третьего не видели.
Все продолжалось, как обычно, никто ничего не знал или делал вид, что не знает, но по каким-то неуловимым признакам и он, и остальные поняли: с Третьим все кончено.
Потом наступила очередь Восьмого.
Какое-то время он шел на равных со всеми, а потом, видимо, начали сдавать нервы. В самом неподходящем месте вдруг начинал заикаться и чем больше заикался, тем непослушнее делался язык.
Приходил даже какой-то врач, но с врачом у Восьмого все получалось без сучка и задоринки. За последним обедом лишь успел сообщить, что не сегодня-завтра за ними будет наблюдать Сам (и глазами выразительно показал наверх).
Больше они Восьмого не видели.
В какой-то из дней жизнь двойников резко изменилась.
Подъем в семь, новая одежда, новые костюмы. «Ваша фамилия – Беляев Вадим Петрович», – сказал – приказал суровый инструктор, провожая Седьмого в машину с опущеными шторками.
Беляев так Беляев, – только и оставалось, молча, согласиться. Он уже давно привык, что сказанное инструктором обсуждению не подлежит. Даже не успели покормить завтраком. Рядом сидел человек в штатском. Тупое, ничего не выражающее лицо.
Наверное, и у него, Вадима Петровича, сейчас точно такое же лицо. А лицо, как их учили – зеркало души, которая сейчас пуста, как душа младенца. Да и душа ему, Вадиму Петровичу, с некоторых пор не принадлежала. Он и сам себе уже больше не принадлежал.
С каким-то удивлением вдруг вспомнил, что были в его жизни и другие имя, и фамилия. Свое село вспомнил и свой добротный, украшенный резными наличниками, дом. Он стоял над самой рекой, огородом спадая к речке, где на утренней зорьке они с сыном любили ловить карасей. Была еще дочь, Верка, такая смешливая и конопатая, – она только что закончила четвертый класс и ей сшили первое нарядное платье – белое, в мелкий голубой горошек.
Помнится, кто-то пустил по деревне слух, что в округе орудует банда, и каждого в таком платье должны обязательно убить, потому что проиграли в карты, поэтому Верка надевала его только дома, часами крутилась перед зеркалом…
И уже совсем, будто чем-то приснившимся, или, словно из другой жизни, вспомнилась жена Настя. И, как ладно в то время они жили, особенно летом… в конце лета, когда поспевал сад.
Потом в одночасье все пошло прахом. Как снег на голову свалился уполномоченный («болт заточенный», – как дразнили его в деревне бабы) Васька Кожухов и суровым от перегара голосом приказал собираться.
Потом, в райотделе уже, его осматривал какой-то чин… Как лошадь осматривал, даже зачем-то заглянул в рот, приказал спустить трусы, нагнуться и показать ему гудок. Оставшись довольным осмотром, нервно ходил, потирая руки, затем от избытка чувств рассмеялся и похлопал его по плечу. «Ну, Евсей, далеко пойдешь!.. Видно, и в самом деле дуракам везет. Значит, не знал, говоришь, не замечал?..». «Чего не знал?.. Чего… не замечал? Да, объясните же, люди добрые!..» – наконец, не выдержал, взмолился он, отчего уполномоченный, с этим хмырем в штатском, достал из папочки несколько фотографий разных лет.
И на всех был он, Евсей… И не он! Разве что на одной он был в какой-то гимнастерке и фуражке… На другой – с трубкой в руке и в кителе… Ах, ну это… Кто же не знает народного вождя Сталина… И то, что он, Евсей, на него похож, поди, каждый во всей округе знает. Знают, да помалкивают. Не то теперь время. Даже, если спьяну что-нибудь такое брякнешь.
А первым это сходство заметил еще кум Кузьма. За что и поплатился вскоре. Приехал из райцентра «воронок» и увез кума в неизвестность. Ни слуху с тех пор о куме, ни духу. А от него, Евсея, все как-то стали отворачиваться. Словно он и в самом деле собственного кума упек. Зато в колхозе уважение. Сам председатель беседовал. Для начала комбикорм выписал, оцинкованное железо – крышу перекрыть. Еще костюм и обувку новые, чтобы в партию вступить. Председатель сказал, что так надо, раз новый костюм и обувка.
А месяц спустя в хате эту штуковину установили: что-то вроде радио, с небольшим окошком-линзой, очень похожим на глаз, в котором живые человечки двигаются, разговаривают и… подсматривают.
Тогда-то он, Евсей, и увидел вождя Сталина совсем рядом. Стоит на трибуне, говорит слова разные и в подкрепление своей ручкой делает вот так… Словно поднимает эти слова на недосягаемую высоту.
И хотя он, Евсей, стал уже не тот, многое научился знать и понимать, одного он лишь никак не мог понять: зачем этому большому человеку вдруг понадобился он, Евсей, человек маленький? Какая ему, Сталину, от него, Евсея, может быть польза?
Машина ехала долго. Он даже успел вздремнуть, нечаянно привалившись плечом к сидящему рядом конвоиру. Но вот, наконец, остановились. Звук отпираемой сзади дверцы, и истукан первым выпрыгнул на землю. Вошли в большое здание, где на него, Седьмого, накинули белый халат и повели по длинному пустому коридору. В просторной комнате его сразу окружили врачи и какие-то люди в штатском. Они спорили и совещались, рассматривали какие-то фотографии и заглядывали в глаза, один даже попросил открыть рот…
Из их разговоров Седьмой понял, что назавтра назначена операция. Какая операция и зачем – он не знал, знал только, что в его положении не принято задавать вопросы.
В палате была всего одна койка, стул и тумбочка с телефоном. Седьмой подошел к двери и потрогал ручку – заперто. Выглянул в окно. Зарешеченное узорными прутьями, оно выходило в глубокий колодец двора. Осторожно поднял трубку телефона. «Вас слушают», – ответил строгий мужской голос, и Седьмой, он же Евсей, он же Беляев Вадим Петрович, так же осторожно опустил трубку.
9
Тропа уперлась в ступеньки, которые уводили вверх.
Тусклый свет освещал пустую платформу. Несколько скамеек, навес, телефон. Зачем-то зашел в пропахшую мочой телефонную будку, снял прикованную цепью трубку и, лишь услышав длинный гудок, понял, что сделает в следующий момент.
Непослушными пальцами набрал несколько заветных цифр.
Это была аварийная связь.
Только сейчас начинал осознавать, какая выстраивалась игра. Его ждали везде и когда уже, казалось, потеряли след, он тут как тут – на «Ближней даче» в Кунцево. Пока будут совещаться, согласовывать, он успеет сделать следующий ход. В сущности, он его уже сделал.
Семь, пять, шесть, два – и где-то на том конце провода исполнится приказ. Семь, пять, шесть, два – таинственный код, который нельзя подслушать и который знают всего двое – он и его двойник Седьмой.
Из сообщения следовало, что двойнику Седьмому необходимо срочно прибыть в Кунцево и дальше действовать по обстоятельствам.
Утром обычно на подпись приносят папку с документами, и он, Седьмой, должен эти документы подписать. Если, конечно, не последует отмена. А эту отмену имеет право сделать только он, Сталин.
А, если не сделает… не успеет? Можно, конечно, поднять тревогу. И тогда – первыми ворвутся люди Берии, которые прослушивают все телефоны и отслеживают каждый его шаг.
Можно по правительственной связи позвонить министру обороны, но все равно люди Берии окажутся на месте первыми. Или вызвать Маленкова и сказать ему, что он, Седьмой, будет теперь вместо него, Сталина, чтобы заманить в ловушку Берию, и с прищуром наблюдать, как будет выкручиваться хитрый лис Маленков…
А еще лучше вызвать Хрущова, который, пованивая потом, будет что-то лепетать о гниде Берия. А он начнет сосредоточенно раскуривать трубку (которую ему подарил Черчилль, хотя, несколько лет назад бросил курить), и пускать дым в свиные глазки Хруща. А потом о звонкую лысину выбивать из трубки остатки пепла.
А Хрущ будет смеяться и терпеть, но так надо, чтобы все это казалось шуткой. И, как всегда, побежит докладывать Берия, что он, Сталин, снова закурил и что это очень плохой знак.
Очень плохой знак.
Несколько смутных теней в конце платформы двинулись в его сторону. А он в ловушке телефонной будки зачем-то пытается держать дверь.
И сразу с холодной ясностью увидел, как просто все произойдет… может произойти в нелепости своей. А утром его найдут в заледеневшей телефонной будке с этой дурацкой трубкой… на цепи.
Но в следующую секунду по снегу полоснул свет, и из леса с ревом вырвался железный зверь, который, тяжело дыша, замер совсем рядом. Двери электрички распахнулись, словно заглатывая его внутрь – в кислое тепло нетерпеливо подрагивающего вагона.
Нахохлившихся пассажиров сморил сон, в котором его народ наловчился жить. А по сути, вести другую жизнь – более веселую и счастливую, как в трофейных фильмах, которые он любил и которые так похожи на сон.
И это, конечно, не дело, что его люди сбегают от проблем в сон, где еще неизвестно, что с ними происходит, о чем они думают и что могут преступно замышлять. Не зря сказано, что мы – дети бога, а наша жизнь – сон бога. Сон Бога…
Пришлось даже создать лабораторию, в которой изучают сны. В ней он собрал лучших ученых. Но все ученые его дурят – только делают вид, что к чему-то там приблизились, что вот уже совсем чуть-чуть… А сами дальше гипноза не пошли.
Даже друг его детства Гурджиев знал о сне больше и не уставал повторять, что человек живет во сне и во сне умирает. И считал, что главная цель жизни – пробудиться ото сна, и тогда человек узнает – кто он и зачем пришел.
Но главная тайна оказалась в другом – самому человеку пробудиться не дано. Для этого и нужен вождь, учитель, у которого свой учитель… И так по невидимой цепочке на самый верх – к богу… который такой же учитель и у которого тоже есть свой учитель…
Круг замкнулся. И в центре этого круга еще более главная тайна, которую его друг детства Гурджиев искал всю свою жизнь. И, по всей видимости, нашел, но в 49 году унес эту тайну с собой. В другую жизнь. Которая, возможно, тоже сон, но этого его ученые пока не открыли. Скорее всего, именно это имел в виду еще один учитель Еврипид, который сказал: «Кто знает, жизнь не есть ли смерть, а смерть не есть ли жизнь?»
И сразу вспомнил другой круг.
С треском и шипением огонь бежит по кругу, а в центре круга – человек… Он, то приближается к горящей линии, то отскакивает, будто пытается найти выход. И не может.
А невидимые барабаны еще только начинают свой разбег. Словно на каждый звук с окружающих гор срывается такой же невидимый камешек. И все эти люди пришли сюда за своими камешками. Ибо, как написано в книге книг – время разбрасывать камни и время собирать камни.
От бликов огней не разобрать лиц.
В какой-то момент все они начинают вращаться, чтобы стать птицами, которые не горят в огне, искрами взлетая к звездам… Они и кричали, как птицы… гортанными голосами гор… И барабаны били на каком-то немыслимом пределе, за который уже не выйти, как этому человеку из горящего круга.
Это был праздник огнепоклонников. И они с Гурджиевым были частью этого праздника, такими же огненными искрами взлетая к звездам.
На обратном пути почему-то не хотелось говорить. Словно с ними произошло что-то посильнее слов.
И лишь несколько месяцев спустя Гурджиев, казалось, без всякой связи спросит: «Помнишь, того человека в огненном круге? Так вот, я его потом нашел… Он сказал, что бог это огонь, а за пределом круга – смерть. То есть, все мы для него считались мертвыми».
Может и эти, в вагоне тоже мертвые? А живые остались там, на остановке. В последний миг их успел разделить бог-огонь. Он только не успел разделить страх. И сейчас этот страх мешает ему закрыть глаза, так как в ту же секунду в этот смертельно несущийся вагон бесцеремонно ввалятся Они, десятируко рванутся к притихшему в углу пальто, с каждым ударом, наполняясь все большей яростью.
Но сейчас он просто дух (которому все равно), летящий над полями и лесами в сторону главного города Земли. И скоро должен показаться огонек, который по мере приближения будет превращаться в огромную, сверкающую звезду самого главного города Земли.
Что-то заставило его прийти в себя. Электричка уже давно стояла у платформы. В вагоне было пусто. За окном большими красными буквами светилось и подрагивало: «Москва».
10
В вокзал заходить было нельзя. Что-то подсказывало, что нельзя, но для него этого слова уже давно не существовало. Там, за заветными желтыми окнами – свет, тепло, люди.
В его жизни было много таких вокзалов, но из всех почему-то больше всего запомнился один.
Даже не столько вокзал, а ресторан – маленький, уютный, с развесистой в кадушке пальмой, за которой, еще не остывшие – Они – четверо молодых людей с гулко стучащими сердцами, молодое вино и их горящие в отблесках свечей глаза.
Несколько часов назад Они совершили очередной «экс» или, попросту говоря, грабанули банк – партийной кассе срочно понадобились деньги.
И сейчас их уже искали по всем дорогам от Тифлиса до Баку. А Они с вызывающей дерзостью кутили на виду почтенной провинциальной публики. Подкупленные филеры бдительно охраняли их покой.
Вот, что значит деньги, много денег! На деньги можно купить все – любого человека со всеми его принципами, самую прекрасную из женщин, самого неподкупного судью, самого хитрого политика – пусть только назовут свою цену.
Между прочим, идею «эксов», то есть «экспроприацией экспроприаторов» или, проще, грабежом почтовых дилижансов и прочих источников денег, ему подал верный друг Гурджиев. Но во время одного из «скачков», как называли они тогда эти «эксы», в 1904 году в районе Чиатурского ущелья Гурджиев получил пулю от ретивого охранника капиталистической собственности. И он Сосо, из последних сил на себе тащил Георгия в укромное место, а потом выхаживал его, как заботливая сестра-сиделка, бинтуя кровавую рану.
Он, Сосо, тогда во всем старался подражать своему более старшему и более опытному другу греку Георгию. В семинарии они изучали греческий, который стал их потом тайным языком.
У Гурджиева была мягкая кошачья походка, он курил трубку, которую держал несколько наотмашь, на весу, и, куря, обходил собеседника со всех сторон, как бы осматривая его.
Говорил не спеша, на вопросы отвечал, затянувшись несколько раз трубкой и сделав два-три круга по комнате.
Все это вроде бы обычные действия буквально завораживали собеседника, который становился похожим на трясущегося кролика, не смеющего отвести взгляд от гипнотизирующего его удава.
Так потом будет делать и он, Сосо, чтобы походить на «батоно Георгия», который знал о жизни все, но почему-то не стал революционером. Видимо, считал, что есть вещи поважнее революции.
А что касается денег…
Деньги дают власть, предел которой ограничен количеством самих денег.
Но еще большую власть дает тайная организация, которая захватывает государство, а потом и другие государства. Как попытался это сделать ученик Гурджиева Гитлер и не смог.
А он смог… Или почти смог. Просто у него закончились люди, и не хватило времени. У любого правителя всегда так – или заканчиваются люди или не хватает времени.
11
Высокие дубовые двери то и дело выхлопывали клубы пара, в который, как в парную, ныряли люди. По перрону, поблескивая инструментами, протопали музыканты – целый духовой оркестр. Встречать какого-нибудь припухшего со сна вождя.
Значит, скоро литерный, вокзал, как всегда, оцеплен, и каждого подозрительного лучше проверить на испуг.
От самой этой мысли разволновался чрезвычайно, а от волнения до глупости один шаг. Во что бы то ни стало, хотелось оглянуться, проверить след… и сразу посадить себе на хвост «наружника», который только и ждет, чтобы вцепиться мертвой хваткой.
Но устоял, сдержался – главное, не терять над собой контроль. По опыту знал: надо побыстрее войти в какую-нибудь роль. У каждого человека своя роль.
Вот – солдат, за плечом у него котомка. А этот, в кирзачах – колхозник, напротив – врач с печальными, усталыми глазами. А вот – инженер… у которого от работы за кульманом даже меняется осанка. И взгляд… Словно прицеливается этим своим взглядом.
Обращают внимание лишь на несоответствие. В таком случае, он – учитель, старый сутулый учитель истории, который сам эту историю и делал столько лет. Вот только учеников у него нет. А то рассказал бы им много чего интересного. Да за один только Брест-Литовск Ленина следовало казнить на лобном месте. Так бездарно отдать почти уже победу немцам и на полном серьезе считать это достижением. Не говоря о пройдохе Троцком, который поспешил превратить революцию в концессию. И весь мир в эту концессию поверил, и терпеливо ждал, когда Троцкий начнет возвращать долги. А Троцкий – им в ответ всемирную революцию, которая спишет все долги.
Так или примерно так делается история, о которой потом будут писать книги. Но, как сказал Достоевский: «Настоящая правда всегда неправдоподобна».
Где-то далеко минорно всхлипнул духовой оркестр – музыканты привычно настраивали инструменты. От мороза пальцы теряют чувствительность, и звуки получались с привизгом.
Ему даже на какой-то миг показалось, что это собираются встречать Его, только побежали не к тем дверям. И когда Он появится перед ними во всем своем величии, сразу забудут и про мороз, и про липнущие к металлу пальцы – заиграют, как никогда (лучшее вдохновение – страх) возвышенно и неповторимо, словно в последний раз.
А огромный брюхатый вокзал спал – дышал, ворочался, всхрапывал, под бдительным оком огромной колхозницы со снопом, которая взирала за всем этим великим переселением народов с потолка.
Иногда в ее по-женски всепонимающих глазах проступали недоумение и тоска, словно начинала догадываться, что это не кошмарный сон разума, а ее собственные дети, которые все едут и едут, сами не зная, куда и зачем. Но металлический голос диктора то и дело напоминал колхознице ее место, и она снова окаменевала на своем посту.
Через забитый до предела зал ожидания направился к большим буквам «кассы». От тяжелого духа толпы на миг почувствовал, что задыхается.
Сразу вспомнил Царицын и тысячи людей вот так же брошенных на произвол судьбы. Но тогда была все-таки война с накалом необузданных страстей. А сейчас – мир, порядок, люди сами строят свое будущее. Откуда же в нем взялось это щемящее чувство вины?
Даже отчего-то навернулись слезы.
Впрочем, подобная чувствительность отличала всех великих – от его кумира Ивана Грозного до Адольфа Гитлера. И перед каждым из них вставала великая задача – из гнетущего хаоса родить танцующую звезду.
Но лишь он один, Сталин, смог из мусора войны и революций построить новый мир, который кто-то по-чиновничьи метко назовет «Системой».
В этой «системе» не будет бога, так как сама «система» будет бог.
Какое-то время он еще по старинке пытался все держать под контролем – то думал, что все будут решать кадры, которые старался подбирать лично.
То думал, что главное – контроль, который надо только усиливать. Ибо человек слаб, и доверять никому нельзя. Даже своим близким, которые в любой момент могут оказаться хуже врагов. А, значит, нужен контроль контроля, как было в добрые царские времена.
И тут произошло то, чего он совсем не ожидал. Он как-то незаметно перестал быть нужен самой «Системе».
Но началась война, и «Система» вернула его в стойло. В сущности, она же его и спасла, когда казалось, что все уже кончено, и в считанные часы могло решиться все.
Он даже готов был заключить с Гитлером мир, по-которому Германии отходила вся захваченная территория, включая и саму Москву. Но Гитлер от его предложения категорически отказался, и это стало самой первой большой победой «Системы».
…Когда-то еще в детстве их утку задрала лиса, и ему самому пришлось выхаживать выводок.
Через несколько дней утята уже принимали его за своего родителя (кто кормит, тот и родитель) и ходили за ним, как на веревочке.
Их преданность не знала страха. Бросались на его защиту, не раздумывая.
Точно так же с не меньшим успехом можно стать отцом змеи или тигра.
Главное – начинать с детства. И чем раньше, тем лучше. Срабатывает биологический закон жизни, хорошо известный еще в древности.
Так воспитывали на Востоке смертников. Их отнимали у матерей младенцами и содержали при дворе своего повелителя, за которого потом они, не раздумывая, отдавали свои жизни.
Пример тому – Тамерлан.
Но он, Coco, пошел дальше – сумел стать отцом для всего народа. А народ – это прежде всего дети, о которых он и заботился, не покладая рук.
«Все лучшее у нас – детям!»
Для самых маленьких – ясли, садики. А подрастут – пионерская и комсомольская организации.
Так постепенно и незаметно происходит отлучение от родителей. И только главный вождь всегда оставался рядом, добродушно поглядывая со всех портретов в каждой комнате, в каждой точке такой необъятной страны.
«Великий гуманист и педагог» Надежда Константиновна Крупская (которую после известной статьи еще в эмиграции Менжинского называли за глаза «Коробочкой») даже предлагала изымать детей у родителей сразу после рождения (не зря ей Бог не дал своих).
Но другой «великий гуманист» – Ленин мудро сказал «нет», наверное, подумал, как на этот акт гуманизма отреагирует чадолюбивая Европа.
Оставался другой выход – изолировать от детей родителей. Желательно навсегда или, по крайней мере, достаточно надолго, чтобы хватило времени вылепить («выковать») из детей миллионы послушных исполнителей, готовых на все. Во имя, конечно, новой жизни, ради новых надежд и новых детей. Чтобы когда понадобятся новые смертники, они были готовы на все – «за Родину, за Сталина – у-рр-а!»




