Империя Солнца. Доброта женщин

- -
- 100%
- +
Сбросив рясу на руки китаянке-ама[8] и переодевшись в маскарадный костюм, он вдруг выяснил, что все эти планы могут оказаться под угрозой срыва. Взбудораженная слухами о том, что скоро начнется война, Вера решила не ехать к родителям.
– Езжай на вечеринку, Джим, – сказала ему Вера, застегивая пуговицы на шелковой рубашке, – а я позвоню родителям и скажу, что не могу тебя оставить.
– Но, Вера, они же так по тебе соскучились. Точно соскучились. Нельзя же думать только о себе, Вера… – Джим осекся и не стал развивать тему. Мама велела ему быть с Верой подобрее и не дразнить ее, как прежнюю гувернантку. Та была из русских эмигранток, настроение у нее менялось что ни час, а как-то раз она по-настоящему испугала Джима, который как раз переболел корью и едва-едва начал приходить в себя, сказав, что слышит, как гремит над Амхерст-авеню глас Господень и упреждает неправедных. Под неправедными явно имелись в виду Джим и его родители. Вскоре после этого Джим произвел фурор среди своих школьных товарищей, заявив, что он атеист. Вера Френкель, напротив, была девушка вполне уравновешенная: она никогда не улыбалась, хотя и сам Джим, и его родители, и все, что с ними связано, казались ей ужасно странными, – такими же странными, как Шанхай, чужой и жестокий город, за тысячи и тысячи миль от ее родного Кракова. Она успела уехать вместе с родителями из оккупированной Гитлером Европы на одном из последних выпущенных немцами пароходов, и теперь, как и тысячи других еврейских беженцев, они жили в Хонкю, мрачном, застроенном сдаваемыми внаем многоэтажками районе по ту сторону шанхайского порта. К полному изумлению Джима, герр Френкель и Верина мама жили вдвоем в одной комнате.
– Вера, а где живут твои родители? – Ответ был известен заранее, но Джим решил убедиться лишний раз. – У них что, свой дом?
– У них комната, Джеймс. Одна комната.
– Одна комната! – Это казалось непостижимым, куда более странным, чем привычные чудеса в комиксах про Супермена и Бэтмена. – А она большая, эта комната? Как моя спальня? Или как наш дом?
– Как твоя гардеробная, Джеймс. Некоторым людям в жизни везет чуть меньше, чем тебе.
Проникшись благоговейным трепетом, Джим закрыл за собой дверь в гардеробную и переоделся в бархатные брюки. И смерил глазами крохотную комнатенку. Понять, как два взрослых человека могут жить в такой тесноте, было не легче, чем разобраться в принципах торга в контрактном бридже. Должно быть, к этой тайне есть какой-то ключ, самый элементарный, – вот и будет ему тема для очередной книги.
* * *К счастью, у Веры были свои представления о должном и не должном, и она таки попалась на его наживку. Она уже давно ушла, отправилась пешком за тридевять земель, к трамвайному кольцу на авеню Жоффр, а Джим все никак не мог выбросить из головы тайну этой волшебной комнаты. Он решил опробовать этот вопрос на отце с матерью, но они, как обычно, были слишком увлечены новостями о войне, чтобы обращать на него внимание. Они стояли у отца в кабинете в маскарадных костюмах и слушали на коротких волнах английские сводки новостей. Отец, в костюме пирата, откинув на лоб кожаную «одноглазую» нашлепку и надев очки, стоял на коленях возле радиоприемника, более всего похожий на ударившегося в разбой профессора, и устало смотрел на желтый огонек настройки – этакий золотой зуб на благородном, из красного дерева, лице приемника. На расстеленной поперек ковра карте уже была отмечена новая линия обороны, на которую отошла Красная армия. Отец прошелся по ней безнадежным взглядом: судя по всему, российские просторы поражали его ничуть не меньше, чем Джима – миниатюрность комнаты Френкелей.
– К Рождеству Гитлер будет в Москве. Немцы по-прежнему наступают.
Мама, в костюме Пьеро, стояла у окна и глядела в стальное декабрьское небо. Вдоль улицы проплыл длинный волнообразный хвост китайского похоронного змея; голова с жуткой яростной улыбкой заглядывала в окна европейских домов, то и дело теряя ветер и ныряя вниз.
– В Москве сейчас, наверное, идет снег. Может, хоть погода их остановит…
– По разу в каждые сто лет? Честно говоря, надежда слабая. Вот если бы Черчиллю удалось уговорить американцев вступить в войну…
– Пап, а кто такой Генерал Грязь?
Отец поднял голову: Джим стоял в дверях, в синем бархате, похожий на волонтера-пехотинца, готового в любой момент отправиться на помощь русским; за его спиной ама, как оруженосец, держала в руках воздушку.
– Нет, Джейми, только не ружье. Сегодня оно ни к чему. Возьми лучше самолет.
– Ама, положи на место! Убью!
– Джейми!
Отец, оторвавшись от приемника, развернулся в его сторону, – вот-вот ударит. Джим встал рядом с матерью и застыл, выжидая. Носиться по Шанхаю на велике – это одно дело, но дома он старался держаться поближе к маме. Она была женщина тактичная и умная, и Джим уже давно решил про себя, что главный смысл ее жизни состоит в том, чтобы ездить на вечеринки и помогать ему делать домашние задания по латыни. Когда ее не было дома, он часами блаженствовал у нее в спальне, смешивая духи из флакончиков и лениво перелистывая фотоальбомы. На фотографиях она была молоденькая, еще до свадьбы: кадры из немого фильма, в котором она сыграла роль его старшей сестры.
– Джейми! Не смей так говорить… Ни ама, никого другого ты не убьешь.
Кулаки у отца разжались сами собой, и Джим вдруг понял, что тот очень устал. Джиму часто казалось, что отец, придавленный угрозами в адрес фирмы со стороны коммунистических профсоюзов, работой в Ассоциации британских подданных, страхами за Джима и за жену, держится из последних сил. Когда он усаживался слушать новости, его клонило в сон. И вообще в последнее время между родителями вспыхнула такая страстная привязанность, какой он раньше за ними не замечал. Отец, конечно, иногда на него сердился, но при этом с самым неподдельным интересом старался вдаваться в малейшие его дела, так, словно действительно верил в то, что помощь сыну в постройке авиамодели куда важнее всяких войн. Впервые в жизни его совершенно перестали интересовать полученные Джимом в школе оценки. Он постоянно пичкал Джима какими-то странными сведениями – о химическом составе искусственных красителей, о том, как компания планирует переустроить систему соцобеспечения для китайских рабочих, о той школе и о том университете, в которые Джим поступит в Англии после войны, и о том, как Джим – если он, конечно, сам этого захочет – сможет стать врачом. Он говорил с ним как со взрослым, так, словно торопился, словно боялся, что эта взрослость может никогда не наступить.
По здравом размышлении Джим решил не подливать масла в огонь и даже не заикаться ни о таинственной комнате Френкелей в хонкюйском гетто, ни о психологических проблемах карточного торга, ни об отсутствии звуковой дорожки в снах про войну. Он больше никогда не станет угрожать ама смертью. Они едут на вечеринку, а он пока подумает, как ему приободрить отца, и еще – нет ли способа остановить немцев у самых ворот Москвы.
Джим забрался в «паккард», вспоминая рассказы Янга об искусственном снеге на Шанхайской киностудии. Амхерст-авеню была битком набита автомобилями – европейцы разъезжались по рождественским вечеринкам, – и Джиму это пришлось по душе. Казалось, что все, кто жил в западных предместьях, переоделись в маскарадные костюмы, и Шанхай превратился в город клоунов.
2
Нищие и акробаты
Родители, Пьеро и Пират, тихо сидели в машине, скользившей по направлению к Хуньджяо, загородному району в пяти милях к западу от Шанхая. Обычно мать предупреждала Янга, чтобы тот не задел расположившегося в самом конце подъездной аллеи старого нищего. Но на этот раз, когда Янг, почти не снижая скорости, лихо вписал автомобиль в проем ворот и вывернул на Амхерст-авеню, Джим заметил, как переднее колесо раздавило нищему ногу. Нищий появился два месяца назад, ходячий пучок лохмотьев, вся собственность которого состояла из вытертого хлопчатобумажного коврика и пустой жестянки из-под сигарет «Крейвен А»: он протягивал ее навстречу прохожим и встряхивал. С коврика он так ни разу за все это время не встал, однако занятый им клочок земли за воротами защищал отчаянно и яростно. Даже Бой и Первый Кули, то есть казачок и первый помощник повара, оказались не в состоянии согнать его с насиженного места.
Впрочем, особого проку от места за воротами старик все равно не добился. Зима в Шанхае выдалась не из легких, и после первой же недели заморозков он настолько ослаб, что был не в состоянии даже поднять жестянку. Джим переживал за него, и мама сказала, что Кули выносит ему к воротам миску риса. Как-то ночью в начале декабря прошел обильный снегопад, и старика укрыло с головой: его лицо торчало из-под толстого снежного пледа, как лицо младенца из-под стеганого, на гагачьем пуху, одеяла. Двигаться он перестал совсем, и Джим решил, что ему просто слишком тепло и уютно там, под снегом.
Нищих в Шанхае была тьма-тьмущая. Они сидели по всей Амхерст-авеню у ворот подъездных аллей и трясли своими сигаретными жестянками, как активисты Армии спасения. Многие выставляли напоказ воспаленные раны и увечья, вот только теперь никто уже не обращал на них внимания. В городе стало не протолкнуться от беженцев из ближайших к Шанхаю деревень и городишек. Амхерст-авеню была сплошь запружена деревянными повозками и рикшами, и на каждой тележке громоздился скарб целой крестьянской семьи. Взрослые и дети, согнувшись под тяжестью привязанных к спинам тюков, толкали руками колеса. Рикши налегали на оглобли, что-то монотонно выкрикивая на ходу и сплевывая под ноги, и переставляли ноги со вцепившимися в икры толстыми пальцами вен. Мелкие чиновники толкали перед собой велосипеды, нагруженные матрасами, печками-буржуйками и мешками риса. Безногий нищий, грудная клетка у которого была притянута ремнями к массивной кожаной подошве, сновал по мостовой, в густом лабиринте колес, отталкиваясь от земли при помощи двух больших деревянных гантелей. Когда Янг попытался клаксоном согнать его с дороги, он плюнул на «паккард», сопроводил плевок могучим хуком справа в бампер и тут же исчез в мешанине повозок и велорикш, уверенно, как рыба в воде, скользя в знакомом царстве плевков и пыли.
Когда они подъехали к выезду из Международного сеттльмента на Большую Западную дорогу, по обе стороны блокпоста выстроились длинные очереди машин. Шанхайская полиция оставила всякие попытки хоть как-то контролировать людские потоки. На пулеметной башне бронеавтомобиля стоял британский офицер, курил сигарету и смотрел на осадившие его с обеих сторон тысячные толпы китайцев. Время от времени, как будто для очистки совести, сержант-сикх в защитного цвета тюрбане нагибался с брони вниз и принимался лупить китайцев по плечам и спинам бамбуковой тростью.
Джим поднял голову и стал смотреть на полицейских, вверх. Он был буквально зачарован их тускло отблескивающими ремнями, их вызывающими смутное чувство тревоги гениталиями, которые они ничуть не стеснялись свободно демонстрировать всему свету каждый раз, как им хотелось помочиться, а еще полированными кобурами, в которых таилось все их мужское достоинство. Джиму хотелось в один прекрасный день самому надеть точно такую же кобуру и ощутить, как тяжко ляжет на бедро огромный револьвер системы Уэбли. В отцовском гардеробе, среди рубашек, Джим как-то раз нашел автоматический «браунинг», маленький блестящий предмет, похожий разом на драгоценный камень и на внутренности родительской кинокамеры, которую он как-то раз нечаянно открыл, засветив не одну сотню футов кинопленки. Трудно было представить, что такие миниатюрные пульки действительно могут убить человека, не говоря уже об этих здоровенных активистах из коммунистических профсоюзов.
С другой стороны, «маузеры», состоявшие на вооружении у старших японских унтер-офицеров, впечатление производили даже более сильное, чем «уэбли». Длинная деревянная кобура свисала аж до самых колен, и было похоже, что в эти ножны можно вставить целую винтовку. Джим наблюдал за японским сержантом на блокпосту, маленьким, но крепко сбитым человеком, который то и дело пускал в ход кулаки, чтобы отогнать китайцев. Крестьяне, пытаясь сладить со своими телегами и двухколесными повозками-рикшами, едва не сбили его с ног. Джим сидел рядом с Янгом на переднем сиденье «паккарда», крепко держал в руках свой бальзовый самолет и ждал, когда же сержант вынет наконец свой «маузер» и выстрелит в воздух. Но японцы не стали тратить патронов зря. Двое солдат расчистили место вокруг крестьянки, чью повозку они только что перевернули. Сержант взял штык, распорол мешок и стал высыпать из него рис, прямо под ноги крестьянке, полукругом.
Она даже не двинулась с места – только дрожала мелкой дрожью и заунывно, на одной ноте, причитала – в окружении сверкающих «паккардов» и «крайслеров», в которых сидели одетые в маскарадные костюмы европейцы.
Она что, пыталась провезти через блокпост оружие? Среди китайцев было полным-полно шпионов, коммунистов и гоминьдановцев. Джим пожалел про себя эту крестьянку, у которой, может быть, кроме этого мешка с рисом, совсем ничего не было, но японцы все-таки молодцы. Ему нравилась их смелость, нравился их стоицизм, а еще ему казалось странным, что они всегда такие грустные: Джиму грустно не было никогда. Китайцев Джим знал как облупленных, они были народ холодный и зачастую жестокий, и все-таки, как бы китаец ни задирал нос, все равно они всегда держались вместе; но всякий японец был в одиночку, сам по себе. У каждого из них были при себе фотографии, а на фотографиях – совершенно одинаковые семьи. Люди на этих снимках стояли и сидели в вынужденных позах: как будто вся японская армия сплошь состояла из клиентов дешевых фотоателье.
В своих велосипедных заездах по Шанхаю – о которых родители, кстати, ровным счетом ничего не знали – Джим подолгу застревал у японских блокпостов, и время от времени у него и впрямь получалось втереться в доверие к какому-нибудь скучающему рядовому. Но ни один из них ни разу так и не показал ему свое оружие – не то что британские «томми» в обложенных мешками с песком блокгаузах вдоль Дамбы. Они лениво лежали в гамаках, не обращая никакого внимания на ключом бьющую вокруг них жизнь прибрежной полосы, и Джиму дозволялось передергивать затворы их «ли-энфилдов» и чистить ветошкой стволы. Джиму нравились и они сами, и их едва ли не потусторонние голоса, когда они принимались говорить о странной, непостижимой стране под названием Англия.
Но если и впрямь начнется война, смогут они побить японцев? Джиму так не казалось, и он знал, что и отцу его тоже так не кажется. В тридцать седьмом, в самом начале войны с китайцами, две сотни японских морских пехотинцев поднялись по реке и зарылись в черную прибрежную грязь, прямо под окнами отцовской хлопковой фабрики в Путуне. Из окон родительской квартиры в «Палас-отеле» можно было во всех деталях наблюдать за тем, как их атаковала целая дивизия китайцев под командованием племянника мадам Чан[9]. Пять дней японцы удерживали свои окопы, которые во время прилива по грудь заливало водой, а потом примкнули штыки, перешли в контратаку и опрокинули китайцев.
Цепочка машин с европейцами и американцами, опаздывающими на рождественские вечеринки, медленно сочилась через контрольно-пропускной пункт. Янг осторожно подкатил к шлагбауму и испуганно присвистнул. Прямо перед ними остановился разукрашенный флажками со свастикой туристический «мерседес», битком набитый нетерпеливыми молодыми немцами. Однако на тщательности японского досмотра машины это никоим образом не сказалось.
Мама положила Джиму руку на плечо:
– Милый мой, только не сейчас. А то японцы испугаются.
– Ни за что не испугаются.
– Джейми, правда не стоит, – присоединился к разговору отец и даже пошутил, что в общем-то, с ним случалось не часто: – А то, чего доброго, дашь им повод для войны.
– Что, правда?
Джима эта мысль заинтриговала. Он опустил самолет пониже, чтобы не было видно из окна. Солдат-японец провел примкнутым к винтовке штыком вдоль ветрового стекла, словно разрезав невидимую паутину. Джим знал, что будет дальше: он заглянет сквозь боковое окно в салон «паккарда», выдохнет, и в его дыхании будет привкус усталости и еще этот неизменный запах, исходивший ото всех японских солдат, – запах угрозы. И все будут сидеть очень тихо, потому что за малейшим движением последует короткая пауза – и тут же следом, жестокий акт возмездия. Год назад, когда Джиму было десять, он едва не довел Янга до сердечного приступа, уставив свой металлический «Спитфайр» прямо в лицо японскому капралу и выпалив: «Ра-та-та-тата…» Капрал едва ли не целую минуту молча, безо всякого выражения, смотрел на отца Джима и медленно кивал сам себе. Отец был сильным человеком; Джим знал, что такого рода сила происходит от привычки играть в теннис.
На сей раз Джиму хотелось, чтобы японец всего-то навсего увидел его бальзовый самолет; не то чтобы оценил, нет. Просто чтобы принял во внимание. Теперь он стал старше, и ему нравилось считать себя вторым пилотом «паккарда». А самолетами Джим всегда интересовался, особенно японскими бомбардировщиками, которые в тридцать седьмом году разрушили два шанхайских района – Нантао и Хонкю. Китайские кварталы улица за улицей обращались в прах, а на проспекте Эдварда VII одна бомба убила целую тысячу человек – больше чем любая другая бомба за всю историю ведения войн.
Главная радость на вечеринках у доктора Локвуда состояла, собственно, в заброшенном аэродроме в Хуньджяо. Японцы целиком контролировали окрестности города, но основные их силы были заняты патрульной службой по периметру Международного сеттльмента. К тому, что несколько американцев и европейцев живут за пределами города, они относились спокойно, и, по правде говоря, японских солдат там если и видели, то крайне редко.
Когда они доехали до одиноко стоящего дома доктора Локвуда, Джим с облегчением понял, что ничего особенного тут сегодня не будет. Машин на подъездной дорожке стояло не больше дюжины, и шоферы деловито вытирали с крыльев пыль, явно не собираясь надолго здесь задерживаться. Из бассейна спустили воду, и садовник-китаец как раз доставал со дна трупик иволги. Дети, которые поменьше, сидели вместе со своими ама на террасе и смотрели, как карабкаются по смешным лесенкам в небо и делают вид, что растворяются в нем, акробаты из кантонской труппы. Они превращались в птиц, распахивали мятые бумажные крылья и притворно, в танце, кидались в самую гущу визжащих от восторга детей, потом прыгали друг другу на спину и превращались все вместе в огромного красного петуха.
Джим провел свой бальзовый самолет сквозь двери веранды. Мир взрослых над его головой зажил своей обычной жизнью, и он пошел дальше по кругу. Многие гости приехали без маскарадных костюмов, так, словно их повседневные роли и без того доставляли им слишком много хлопот, чтобы дать себе труд надеть маску. И Джим тут же вспомнил о давнишних вечеринках на Амхерст-авеню, которые имели обыкновение затягиваться до следующего вечера: матери в помятых вечерних платьях, не слишком уверенно держась на ногах, со смущенным видом бродят вдоль бассейна и делают вид, что ищут мужей.
Разговор угас сам собой, как только доктор Локвуд включил коротковолновый радиоприемник. Ну вот, наконец-то все и заняты – Джим радостно выскользнул через боковую дверь на заднюю террасу дома. Через лужайку протянулась цепочка из двадцати китаянок в черных брюках и блузках, плечом к плечу, каждая со своим крохотным стульчиком. Они стригли газон; ножи вспыхивали в траве, а китаянки безостановочно болтали за работой. Лужайка доктора Локвуда за их спинами превращалась в подобие зеленой чесучи.
– Привет, Джейми. Опять что-то задумал? – На веранде появился мистер Макстед, отец ближайшего друга Джима. Одинокая фигура в блестящем шелковом костюме; и точка зрения на мир – сквозь большой стакан виски с содовой. Он указал на китаянок кончиком сигары: – Если все китайцы, сколько их ни на есть, усядутся в рядок, их хватит ровнехонько от Северного полюса до Южного. Никогда об этом не думал, а, Джейми?
– И они тогда подстригут весь мир?
– Можно и так сказать. Я слышал, ты ушел из волчат[10].
– Ну, в общем… – Джим поколебался, раздумывая, стоит ли объяснять мистеру Макстеду мотивы, по которым он ушел из отряда: бунтарский акт, предпринятый исключительно с целью проверить, чем дело кончится. К его немалому разочарованию, на родителей это, судя по всему, должного впечатления не произвело. Он подумал, а не сказать ли мистеру Макстеду, что он не только ушел из волчат и сделался атеистом; он подумывает еще и о том, чтобы стать коммунистом. Коммунисты обладали поразительной способностью выбивать из колеи кого и когда угодно, а такого рода талант Джим почитал первостатейным.
Впрочем, он знал, что мистера Макстеда и этим не проймешь. Мистером Макстедом, архитектором, который вдруг стал антрепренером, основателем и владельцем кинотеатра «Метрополь» и множества шанхайских ночных клубов, Джим искренне восхищался. Он даже пробовал подражать его отвязной манере, но вскоре обнаружил, что держаться вот так, расслабив все мышцы, – это тяжелая работа. Джим понятия не имел о том, что ему предстоит в будущем: в Шанхае нужно было жить одним днем, и жить интенсивно, – однако в мыслях он видел себя взрослого: похожего на мистера Макстеда. Мистер Макстед, всегда с одним и тем же, как казалось Джиму, стаканом виски-соды в руке, представлял собой законченный тип англичанина, который приспособился к жизни в Шанхае; отец Джима, сколь угодно серьезный и умный, никогда таким не станет. Джиму всегда нравилось ездить с мистером Макстедом на машине: они с Патриком устраивались вдвоем на переднем сиденье и отправлялись в непредсказуемый мир пустынных в светлое время суток ночных клубов и казино. Машину мистер Макстед вел сам – черта, которая Джиму казалась удивительной и даже слегка его коробила. Они с Патриком играли за пустым столом в рулетку на деньги мистера Макстеда, под снисходительно-улыбчивыми взглядами «девочек» из белоэмигранток: они за стойками штопали шелковые чулки, а мистер Макстед сидел в конторе с владельцем казино и перекладывал с места на место пачки банкнот.
Может, взять мистера Макстеда с собой в экспедицию на аэродром Хуньджяо – в качестве ответной любезности?
– Не пропусти кинохронику, Джейми. Я надеюсь, ты будешь держать меня в курсе последних новинок военного авиастроения…
Джим стоял и смотрел, как мистер Макстед неверной походкой идет по самому краю пустого бассейна, и думал: упадет или нет? Если мистер Макстед постоянно падает в бассейны, везде и всюду, тогда почему он падает только в те из них, где есть вода?
3
Заброшенный аэродром
Раздумывая над этой загадкой, Джим сошел по ступенькам с террасы. Он пробежал по лужайке за спинами у китаянок, и его самолет на бреющем пронесся прямо у них над головами. Не обращая на него внимания, они по-прежнему подсекали ножами траву, но всякий раз, как Джима заносило к ним слишком близко, он чувствовал легкую рябь страха. Можно себе представить, что будет, если он упадет – и прямо к ним под руки.
В дальнем юго-западном углу участка у доктора Локвуда стояла радиомачта. Кусок деревянного забора уступил здесь место проволочным растяжкам, и, пробравшись между ними, Джим оказался на краю заросшего сорняками поля. В самом центре, в зарослях дикого сахарного тростника, возвышался погребальный курган; из наспех насыпанной земли торчали гробы, как полки шифоньера.
Джим двинулся через поле. Проходя мимо кургана, он остановился, чтобы заглянуть в открытые, без крышек, гробы. Пожелтевшие скелеты были полуутоплены в подушках из мягкой, намытой дождями глины, так, словно этих бедных крестьян ни с того ни с сего вдруг водрузили на роскошные шелковые перины. И Джима в который раз поразила разница между безликими телами недавно умерших – он каждый день лицезрел их в Шанхае – и этими согретыми теплым солнышком скелетами, каждый из которых был личность. Черепа – их пристальные, искоса, взгляды, их длинные оскаленные зубы – вызывали в нем самый живой интерес. В каком-то смысле эти скелеты были куда более живыми, чем те крестьяне, которые обладали ими ничтожно краткий срок. Джим ощупал собственные скулы, челюсти, пытаясь представить, как его скелет лежит здесь на солнышке, посреди мирного заросшего поля, рядом с заброшенным аэродромом.
Оставив за спиной погребальный курган, населенный выводком желтеющих скелетов, Джим пошел через поле к шеренге чахлых тополей. Он взобрался по деревянному перелазу и очутился на высохшем рисовом поле. В тени, под изгородью, лежал высохший труп буйвола, а в остальном пейзаж был пуст, как будто все китайцы, сколько их ни было в бассейне Янцзы, сбежали в Шанхай. Подняв над головою самолет, Джим побежал по гладкому растрескавшемуся дну сухого рисового поля туда, где в сотне ярдов к западу стояло на самом краешке плоской возвышенности обшитое листовым железом здание. Растрескавшаяся, заросшая крапивой и сахарным тростником бетонная дорога вела мимо полуразвалившейся сторожки, а затем терялась в бескрайнем море бурьяна.








