Между льдом и собой другим: хроника выживания разума

- -
- 100%
- +
Перед самым обедом снова прилетел беркут.
Он появился внезапно, с хрипловатым вскриком, и закружил над расселиной. На этот раз в его повадках не было молчаливого превосходства. Птица словно злилась. Кричала, резко махала крыльями, будто укоряла: «Ты ещё жив? Почему? Я хочу тобой накормить моих птенцов!»
Фрол вскинул голову, прищурился.
Беркут. Огромный, почти сказочный. Парил, раскинув крылья, как живой символ силы. Ловил потоки. Скользил по ним, почти не двигаясь. Лапы сжаты. Шея вытянута. Он смотрел вниз. Прямо на него.
Фрол не шевелился. Он знал: беркут видит. Он умён. Он различает — жив ты или мёртв. Сильный — или обречённый.
Он сидел, прижавшись к ледяной стенке, обессиленный, заросший, весь покрытый инеем, который превратил его одежду в белую чешую. Он и сам сейчас был как зверь, загнанный, придавленный холодом, застрявший в скальной расщелине. Хорошая находка. Свежая. Ещё дышит. Можно забрать птенцам.
Птица зависла почти неподвижно, поймав мощный термик, и медленно начала опускаться, будто проверяя: насколько он живой?
Фрол выдохнул — коротко, почти со смехом.
— Прости, друг, — хрипло прошептал он. — Я пока не корм. Пока я ещё сражаюсь.
Беркут сделал ещё один круг — широкий, осторожный. Затем поднялся чуть выше, поймал новый поток и медленно скрылся за ледяным скатом.
Фрол долго смотрел в просвет. Воздух двигался. Лёд тихо потрескивал. Внутри поднималась странная ясность.
Свет есть. Окно есть. Там, наверху — не просто небо. Там — жизнь.
Обед был скудным: вчерашняя овсянка, которую он разболтал в кружке с крепким сладким чаем. Он ел сидя, не торопясь, провожая взглядом беркута, уходящего в высоту, прочь. Холодная еда не задевала его — он давно научился подавлять чувства, когда дело касалось комфорта. Завтрашнее утро было его ближайшим ориентиром. Раз в три дня в его суровом графике случались горячая каша и чай. Это нехитрое торжество было не просто едой, а топливом для воли, помогавшим не дать душе заиндеветь окончательно.
После короткого отдыха вернулся к работе. Рубил лёд до темноты. Сегодня получилось вырубить девять ступеней. Лучше, чем вчера — но до цели ещё далеко. По расчётам, впереди ещё минимум тридцать шесть, а может, все сорок ступеней. Значит, ещё два полных дня работы, если не хуже. Он понимал: торопиться нельзя. Лучше надёжно, иначе одна ошибка — и всё.
Когда закончил, сел. Сидел долго, молча. Не ел. Просто смотрел в стену.
Слишком много пота. Одежда в спине влажная, пах поднимается, зудит кожа под мышками, под воротом. Сильный запах тела, немытый ни разу за много дней. И в голове — пустота.
Он вздохнул. Поднялся. Всё сам, всё по шагам.
Зажёг горелку. Поставил кипятить воду — две кружки, как обычно. Пока грелась, готовил: разложил сухую одежду, приготовил старую, но чистую салфетку, достал мыло. Обычное мыло, белое, гладкое, пахнущее домом. Странно, что оно ещё пахнет.
Когда вода остыла до терпимой, сел на коврик.
Начал с ног — смыл грязь, пот, соль. Кожа на пятках потрескалась. Пальцы в мелких ссадинах. Потом пах — аккуратно, сдержанно. Там чувствовался запах телесный, звериный. Подмышки. Живот. Грудь.
Осторожно — шею. И в самом конце — лицо. Долго тёр виски и лоб, пока не появилось ощущение чистоты, почти детской.
Он весь дрожал. От холода и от странной нежности к себе.
Обтёрся насухо полотенцем, бережно. Не торопясь.
На запястьях — мыльный запах. Тёплый, домашний.
Он провёл пальцами по коже и на секунду представил, что это не он — что это заботливые руки.
Фрол закрыл глаза. Слишком сильно стучало сердце.
Короткие, скупые движения: оделся, сел. Пил горячий сладкий чай, вглядываясь в лёд перед собой. И в тот лед, что сковал его изнутри.
Мысли ускользали, но одна держалась упорно: даже когда он вылезет — это ещё не спасение. Чтобы дойти до лагеря самому, нужно будет отдохнуть, восстановиться. И дождаться два хороших дня погоды. Иначе — зря всё.
Он закрыл глаза, чувствуя, как сердце замедляется. Лёд над головой сиял отблесками налобника, как потолок из стекла. И где-то там, в темнеющем небе, возможно, снова кружил беркут — раздражённый, нетерпеливый.
Фрол улыбнулся краешком губ.
— Подожди, не дождёшься.
Записал в блокнот:
День 25
Любушка, пишу тебе и вдруг так ясно помню, как ты засыпаешь, уткнувшись носом мне в шею.
Слышала бы ты, как ночью хрустит лёд под собственной тяжестью... Огромный он, Люба, и живой. Дышит, ворочается. Но ты не бойся за меня — я тоже живой. И я упрямее этого льда.
Проснулся сегодня сам, даже будильник не ждал. Тело ноет, кости гудят, но это уже как старое приветствие, привычно стало. Умываюсь теперь по-особенному: первый удар ледоруба, и ледяная крошка в лицо. Бодрит лучше любого кофе, честное слово.
Весь день на ступенях. Делаю их на совесть: широкие, надежные, с наклоном внутрь. Стою на нижней, а над собой рублю следующую — и так шаг за шагом. Работа тяжелая, медленная, но верная.
Опять прилетал мой «старый знакомый» беркут. Знаешь, он сегодня не просто парил, он орал на меня. Натурально злился. Бесит его, Люба, что я не стал его обедом, что шевелюсь и лезу вверх. Иногда загляну ему в глаза — страшно, врать не буду, он ведь умеет ждать. Но и я умею. Посмотрим, кто кого пересидит.
Обед у меня сегодня был скромный: холодная каша да сладкий чай. Зато завтра устрою себе пир — горячее, раз в три дня положено. А сегодня у меня «банный день», если можно так назвать обтирание снегом. Сплошные праздники у твоего Фрола, видишь?
Сегодня одолел девять ступеней. Это личный рекорд. Посчитал — всего их нужно штук сорок, не меньше. Значит, еще пару дней такой работы. Главное сейчас — не сорваться в спешку. Здесь спешка — это смерть, а лед любит только точность.
Я понимаю, Люба: выбраться наверх — это только половина дела. Надо будет набраться сил и поймать окно в погоде хотя бы на два дня. Без него не дойду, гора не пустит. Но я дождусь. Ты только жди и ты.
Твой Фрол.
ДЕНЬ 26. ДЕД И ПРАДЕД – 12 СТУПЕНЕЙ – БЕРКУТ ВОЗМУЩЁН
Сон пришёл не как видение, а как возвращение. Не полёт, не падение. Просто дорога. Поездка в Красноярск — в ту самую квартиру в центре города, который дед называл сибирской столицей.
Фролу было восемь. Он шёл через городскую толчею, держась за руку деда, и знал: они едут к отцу деда. К тому, с кем не разговаривали сорок лет. Прадед, легендарный военный лётчик, генерал авиации в отставке. Дед — конструктор, строивший корабли и подводные лодки на Амуре, а теперь живущий с бабушкой в тихой деревне в Восточных Саянах. Две жизни, два берега, два молчания.
Дверь открылась без стука. В проёме — прадед. Домашний китель с потёртыми петлицами, прямая спина, взгляд, привыкший командовать эскадрильями. Они стояли друг напротив друга. Ни объятий, ни лишних слов. Только тяжёлый воздух, в котором уместилась вся неприкаянность двух поколений. Потом дед шагнул вперёд. Протянул руку. Прадед взял. Не рывком, а медленно, тяжело. Фрол смотрел на их руки. Старые, во вздувшихся жилах, с тёмными пятнами на костяшках. Они сомкнулись и замерли. Никаких слов. Только глухой, долгий нажим. Мальчик не знал, сколько лет прошло. Он видел лишь, как плечи деда опустились, а прямая спина прадеда чуть подалась вперёд. Словно тяжёлое, невидимое, наконец сняли с плеч. Ладони держались долго. Фрол видел, как пальцы разжались не сразу. Словно проверяли: можно ли теперь отпустить.
— Я ошибался, — сказал старик. Голос хриплый, но ровный. — Пытался привязать тебя к небу. А ты ушёл в глубину. Корабли, потом лодки. Я не мог знать подробностей — ведомство другое, секретность строжайшая. Но имя твоё доносилось. Через флотских коллег. Через ордена, что иногда мелькали в газетах при спусках кораблей. Видел, как тебя уважают люди, которые в деле разбираются. И понял главное: ты работал с увлечением. С той тихой радостью, которую не приказать, но видно по результату. Я думал, указываю верный маршрут. А отнимал волю. Ты своим делом доказал: человек силён только там, где его собственный выбор. Я горжусь тобой, сын.
Дед кивнул. Без слов. Всё было сказано.
Тяжёлый воздух в прихожей дрогнул и рассеялся. Из коридора вышла прабабушка. Невысокая, седая, в тёмном домашнем платье. В руках — фарфоровый поднос. Чашки тихо звякнули, и воздух сразу наполнился запахом свежезаваренного чая, липкого мёда и чего-то сладкого, от чего у Фрола тут же потекли слюнки. Торт. Высокий, в густой кремовой шапке, с вишнями, похожими на маленькие рубиновые фонарики. Для восьми лет это было не просто угощение — это было чудо. Чудо, которое появилось прямо здесь, среди строгих лиц и долгой тишины.
Они пили в столовой. Комната была высокой, с тяжёлыми шторами и длинным столом из тёмного дерева. У дальней стены стоял тяжёлый сервант со стеклянными дверцами. Внутри, на полках, сиял хрусталь: гранёные бокалы, вазы с резьбой, чайные пары с золотой каймой. Свет от лампы ловился в гранях, и Фролу казалось, что за стеклом спрятан целый ледяной город, переливающийся тихим, волшебным блеском. Чашки были белые полупрозрачные, с золотыми ободками. На белых салфетках лежали позолоченные ложки с узорчатыми ручками.
Прабабушка аккуратно отрезала ему самый пышный кусок с вишней, положила на тарелку и пододвинула ближе. Её глаза, окружённые сеточкой мелких морщин, смотрели на него с тихим, нескрываемым обожанием. «Ешь, милый, — мягко сказала она, поправляя ему воротник. — Набирайся сил. И приезжайте к нам почаще. Всей семьёй. Дедушке будет приятно, да и мне не скучно».
Воздух пах пчелиным воском, горячим чаем и чем-то ещё. Фрол сидел на высоком стуле, болтая ногами, которые не доставали до пола. Прадед говорил мало, но голос его звучал иначе — ровнее, без командных ноток. Словно он отпустил невидимую струну внутри себя и просто пил чай.
Дед улыбался. Фрол сидел на краешке стула, осторожно отламывая бисквит, и чувствовал, как тёплая сладость расходится по груди. Страх ушёл. Осталось только тихое, надёжное спокойствие.
Потом настало время прощаться. Уже у двери, в полутьме прихожей, прадед повернулся к Фролу. Присел на корточки. От него пахло дорогим табаком, старой кожей и резким одеколоном после бритья. Точно таким, каким пахло от дедушки по утрам. Два разных человека, сорок лет врозь — а флакон один.
Он положил ладонь на плечо мальчишки — тяжёлую, шершавую, тёплую.
— Чтобы человек был в целом доволен жизнью, — сказал он, глядя прямо в глаза, — ему нужно для себя понять, чего он хочет. Не чего ждут. Не что принято. А что отзывается в нём самом. Это одно знание… оно как компас. Не кричит. Но поворачивает каждый твой шаг. Каждое ежедневное решение. Каждое «нет» и «да». И медленно, без спешки, ведёт туда. Просто потому, что ты перестал блуждать наугад.
Фрол хотел спросить: «А если я ещё не знаю?» Но ледяной сквозняк подул в лицо, разрывая картинку. Запах табака сменился сыростью мокрого льда и камня. Стены квартиры осыпались инеем.
Проснулся с тяжестью в теле, но голова ясная. Пальцы сжались в кулак с первого раза — хороший знак.
Боль в спине стихла, дыхание ровное. Сегодня с утра была каша. Горячая. Не из термоса, а сваренная на горелке, как полагается — густая, липкая, сладкая. После неё крепкий чай. Горячий, настоящий, с запахом дома. Он долго грел ладони о кружку, прислушиваясь к шорохам льда. Кажется, даже улыбнулся.
Свет был рассеянный, серый, но уже не пугающий. Привычный. Он знал, что день будет долгим, но продуктивным.
Работал медленно, с выверенной точностью. Каждая ступень — с уклоном внутрь, широкая, надёжная. Он вырубал их, как мастер, будто вырезал по дереву: ритмично, с вниманием к каждой детали. Ступеньки во льду внутри переливались всеми цветами радуги, когда солнечный луч попадал в ледовую трещину.
Беркут прилетел днём, будто по расписанию. Пролетел низко, с шумом, будто хлопнул крылом в лицо.
Широкие крылья держали поток. Он не взмахивал ими — только скользил, пользуясь восходящим теплом. Потом повернул, прошёл вдоль щели — и завис, глядя вниз.
Фрол замер. Он чувствовал, как птица изучает его. Присевшего, исхудавшего, недвижимого. С высоты он выглядел, должно быть, как упавший в трещину зверь. Ослабевший. Возможно — уже мёртвый.
Он не шелохнулся. Только смотрел в ответ. Потом встал и резко взмахнул рукой.
Беркут закричал — пронзительно, резко. Звук был не просто голосом, а претензией. Как окрик — почему ты всё ещё жив? Я жду добычу уже очень долго, и ты должен был умереть!
Беркут подержался на месте, а потом взмахнул крыльями и ушёл вверх, за край. Туда, где был воздух, ветер и жизнь.
Фрол продолжал стоять, ощущая, как от напряжения мелко дрожат руки. Но внутри — впервые за несколько дней — не было страха. Только спокойствие.
Он хрипло выдохнул:
— Ошибся ты, птица наглая. Я жив и умирать не собираюсь. Завтра я выберусь, а ты поищи себе другую добычу.
Потом медленно поднялся. Ледоруб привычно лёг в руку. Лёд ждал. Но теперь в нём как будто стало больше света.
К вечеру было уже двенадцать. Двенадцать крепких, просторных ступеней. Пожалуй, лучшие за всё время. Руки дрожали, но это была усталость с результатом. Он даже положил руку на последнюю ступень, как на плечо другу.
Перед уходом прикинул: ещё одна серия ступеней — и можно будет дотянуться до просвета. Ещё один день — и всё. Он выйдет. Он знал это точно. Но знал и другое: нельзя спешить. Выйти на поверхность ледника еще не окончательная победа. Потом ещё надо выжить, дойти, не сломаться. Раньше он дошел бы до база за полтора дня, но сейчас это уже не так просто.
Он сидел у горелки, прижав к груди кружку с чаем, уже остывшего, и позволил себе немного думать.
О Генке. Если бы не потащил его на тот склон... Если бы не спешил, не выпендривался, не считал себя везунчиком — может, всё было бы иначе. Может, Гена бы не пропал. Теперь он — внизу или нигде, и уже не спросишь, простил ли. Фрол скрипнул зубами. Понял, что скучает. По нему, по их глупым разговорам, по голосу.
А ещё — по Любе. Он знал, как она тревожится. Как ходит по квартире, проверяет телефон, звонит в КСС, убеждает директора заповедника в организации поисковой операции своими силами, успокаивает детей и Зою, жену Гены, делает вид, что держится. Она всегда держалась — за всех. И за него сейчас держится — молча, издалека. Он хотел ей сказать, что почти выбрался. Что ещё немного — и всё. Что не геройствует. Не тупит. Что бережёт себя ради неё, ради детей, ради жизни.
Но сказать нечем. Только думать. Только работать. Только выбираться.
Он улыбнулся снова — на завтра осталась всего одна цель. И это уже не казалось невозможным.
Он на финишной прямой. А дальше будет дом. Будет свет. Будет запах её волос.
В дневник записал:
День 26
Любушка, я пишу тебе и будто чувствую твое дыхание.
С утра была горячая каша. Крепкий чай. Знаешь, как дико и просто может быть счастье? Казалось, один этот запах держал на ногах. Я не спешил. Делал ступени как для дома — надёжные, широкие, с уклоном внутрь. Чтобы стоять, бить, не срываться. Сегодня вышло двенадцать. Хороших. Ложатся под ноги, как родные.
Беркут снова прилетал. Кружил, кричал, будто злился. Я крикнул ему: «Погоди, орёл. Я ещё поднимусь». Кажется, услышал.
По расчётам — ещё один день работы. Потом отдых. Потом путь. Рывком не пойдёшь. Нужно выйти в ясную погоду. И быть сильным. Просто сильным.
Сегодня весь день не выходили из головы старые слова: человек жив только тогда, когда понимает, чего хочет сам..
Я наконец понял, Люб. Я думал, быть мужем и отцом — значит быть стеной. Молчать, держать, вести за руку по своему маршруту. А стена не слышит. И отец не должен тащить сына на свою тропу. Я мало говорил тебе о том, что внутри. И тебя почти не спрашивал. То же и с сыном. Думал, отец — это тот, кто держит крепче и знает, куда идти. А ребёнку нужен не командир. Ему нужен тот, кто слушает. Кто видит в нём не своё продолжение, а отдельную жизнь. Просто разговаривать. Спрашивать, куда зовёт его мечта. Помогать выбрать свою дорогу, а не навязывать свою.
Когда выберусь — исправлю. Буду не крепче. А ближе.
Сегодня был хороший день.
Я скоро буду с тобой.
День 27. СВЕТ МОРЯ – ДЕВЯТЬ СТУПЕНЕЙ – СРЕДНИЙ ПАЛЕЦ БЕРКУТУ
Ему снился Инжир — место, где время замирало, вязло в смолистом аромате можжевельника и оседало солью на губах. Ночь у подножия мыса Айя была настолько густой, что казалась бесконечной. Они лежали у самой кромки прибоя на крупной гальке, которая еще дышала накопленным за день нутряным теплом.
Они были наги и свободны. Шум моря здесь, внизу, перестал быть фоном — он превратился в мощный, утробный ритм их общего дыхания. Каждое касание кожи отзывалось первобытным узнаванием, словно их тела были вытесаны из той же древней скалы.
В памяти Фрола всплыло, как они зашли в море. Вода мгновенно отозвалась, взорвавшись бирюзовым пламенем биолюминесценции. В этом сне не нужно было слов — он видел, как светящиеся капли стекают по плечам Любушки, превращая её силуэт в живое созвездие в кольце неонового сияния.
И когда в этой живой, фосфорической прохладе они наконец слились в одно целое, мир вокруг окончательно растворился. В этот миг экстаз был подобен штормовой волне: море вокруг них вспыхнуло миллиардами искр, отзываясь на каждое движение, на каждый всплеск и превращая их тела в единый, сияющий вихрь.
Этот поток подхватил их, стирая границы между «я» и «ты», между плотью и водой, и выбросил в абсолютную, звенящую тишину космоса, где над головой безмолвно пульсировал Млечный Путь, а под пальцами Фрола медленно остывали камни Аязьмы.
Сон оборвался на вдохе, оставив на губах фантомный вкус соли и поцелуя.
Утро началось с дрожащего нетерпения. Фрол не завтракал — только торопливо хлебнул горячего чая, сунул за щёку кусок сухофрукта и сразу пошёл к лестнице. Осталось всего девять ступеней. Он чувствовал это кожей — сегодня он выберется. Сегодня он поднимется на поверхность, вдохнёт полной грудью ледяной воздух свободы.
Он работал быстрее обычного, почти без передышек. Не из глупости — сердце гнало вперёд, выбивая в висках гулкий, торжественный ритм. Лёд крошился под точными ударами, ступени росли одна за другой, как звенья победного марша. В каждом движении — азарт хищника, в каждом вдохе — предвкушение финала. Он почти не чувствовал боли в плече, игнорировал ломоту в спине. Тело превратилось в послушный, совершенный механизм, для которого больше не существовало усталости. Всё это не имело значения: свобода была уже осязаема.
Под вечер он стоял у вершины своей лестницы, вырубленной в толще льда за четыре дня. Под ним — тридцать семь широких, надёжных ступеней. Каждая из них — не просто труд, а отвоеванный у смерти плацдарм. Каждая — как кость в скелете его спасения, как печать: «Я не сдался». Он посмотрел вниз, в сумрачную глубину расщелины, и почувствовал вспышку дикой, кристально чистой эйфории. Тот человек, что упал сюда, остался там, на дне, а этот — высеченный из воли и преодоления — стоял здесь.
Перед ним — кромка ледника на уровне пояса. Ещё одно усилие — и он наверху. Не почти, а по-настоящему. Он победил. Он выжил. Внутри всё звенело от невозможной радости, которая бывает только у того, кто заглянул за край и сумел вернуться. Перед ним — ослепительный свет, бескрайний простор, обжигающий ветер. Следующий шаг — и он на поверхности. Он вдыхал этот холод, как самый ценный в мире кислород. Всё получилось.
Он сделал невозможное. Сил почти не осталось, но он был выше физики, выше предела человеческих сил. Фрол выпрямился в полный рост. Он стоял, широко расправив плечи и подставив лицо колючему ветру, словно заново рождённый. В этот миг он чувствовал себя абсолютным победителем. Огромный мир лежал у его ног — не как враг, а как свидетель его неоспоримого торжества.
И вдруг — резкий крик над головой. Пронзительный, хриплый, рвущий воздух.
Он узнал его раньше, чем успел поднять глаза.
Беркут.
Снова он.
Медленно кружит над расселиной, будто ждёт.
Не молчит — кричит. Яростно. Почти с исступлением.
Птица парила прямо над ним, словно прикованная к этому месту невидимой цепью. В тяжёлых взмахах крыльев чувствовалось нетерпение. В крике — злость. Будто сам воздух над ледником не понимал, почему человек всё ещё жив.
И Фролу вдруг на миг показалось, что беркут вопрошает:
— Что ты ещё здесь делаешь?
Ты должен был сдаться.
Птица снова закричала — хрипло, зло.
— Ты мой.
Мясо для моих птенцов.
Фрол вскинул голову и так резко дёрнул руку вверх, что сам качнулся вслед за этим движением. Губы дёрнулись в сухой, злой усмешке.
— А вот хрен тебе!.. — выдохнул он и показал беркуту средний палец.
Плечо ушло вперёд — чуть сильнее, чем нужно. Ледоруб на темляке дёрнулся, потянул кисть. Вес тела сместился влево и вперёд.
Он успел почувствовать, как вся фигура подалась за движением руки. Ступня, стоявшая на верхней ступени, едва заметно поплыла по льду — не сорвалась, не соскочила, а именно поплыла по поспешно вырубленной кромке.
Мышцы спины рефлекторно рванулись удержать баланс — слишком резко. Слишком поздно.
Опора ушла.
Он дёрнулся назад, но вместо этого только раскрутился — как акробат, у которого внезапно исчезла точка опоры.
Гравитация рванула вниз, как зверь за шиворот. Левое плечо потянуло корпус следом, тело сделало полуоборот, и теперь голова шла первой — в пустоту.
Ступени — его победные, выверенные и вырубленные ступени — мелькали мимо, ускользая из поля зрения.
Он летел лицом вниз, головой вперёд — в сужающуюся ледяную глотку, в мутную синеву. В самую пасть трещины.
Падал всем телом, тяжело, с полной инерцией — с весом, который уже не могли удержать ни руки, ни ноги.
На глубине около двенадцати метров тело врезалось в сужение. Где-то внутри что-то хрустнуло — может, ребро, может, ключица.
Но последним пришёл удар головой — резкий, звонкий, глухой. В глазах брызнул белый свет. Всё исчезло.
Ледоруб сдёрнуло с темляка. Последний инструмент выживания канул в темноту.
Сознание оборвалось.
Тьма.
Без времени, без ощущения тела.
Сквозь плотный мрак что-то медленно возвращалось — боль, гул, тяжесть.
Голова разламывалась изнутри, как будто в черепе распускался железный цветок — острый, скрежещущий, раздвигающий кости лепестками боли.
Сознание всплыло медленно, рвано. Сначала — только шум в ушах, пульсирующий, как отбойный молоток. Потом — давящая тяжесть на плечах, боль в правой руке, словно сустав пытались вырвать с корнем. Грудная клетка сдавлена, живот сжат, ноги затекли до онемения. Что-то текло к голове.
Он был вниз головой.
Фрол попытался пошевелиться — и выдохнул от боли. Правую руку словно залили свинцом.
Ничего не понятно. Где он? Что с ним?
Веки открылись сами собой. Тьма. Не ночь, а глухая слепота.
Лёд. Трещина. Он в ловушке.
Мысли стучались одна за другой, обрывками: падение… ступени… беркут… палец…
Он застонал, не в силах связать их вместе.
Дыхание рвалось — короткими, паническими всплесками. Сердце колотилось где-то в горле.
Нужно… вверх.
Инстинкт вёл, пока разум барахтался. Левой рукой — единственной, что ещё слушалась, — он начал шарить по стене.
Скользко. Острые края льда.
Где-то выше — шероховатость.
Ступенька.
Он зацепился пальцами, подтянулся, нащупал край ботинком. Нога дрожала, но держала.
Второе движение — и он уже висел в кривом полуобморочном положении, одной ногой зацепившись за ледяной выступ, одной рукой зацепившись за ступеньку.
Дальше — как в горячечном сне.
Он медленно, вслепую, вслушиваясь в собственные стоны, забрался на площадку перед входом в пещеру, повалился на лёд и потерял сознание.
Он не знал, сколько это длилось — час, два, вечность.
Тело лежало криво, мокрое, ломкое. Боль накатывала волнами.
Ночь опустилась медленно, как занавес.
Он пришёл в себя среди ночи — не сразу, рывками. Темно. Холодно.
Он шевельнулся — и застонал. Всё болело. Всё.
Ориентировался почти вслепую. Пространство то вспухало, то сжималось, как будто он был внутри качающейся банки. В голове стоял гул, шум — словно затяжной шторм никак не мог утихнуть и бился теперь изнутри, о стенки черепа. Волнами накатывала потеря равновесия, всё крутилось, плыло, ускользало. На секунду казалось, что он стоит, — и тут же всё падало вбок, и вместе с ним падала уверенность в реальности.
Дышать было трудно.
Он знал только одно: нужно в укрытие. В спальник.
Ползком, ощупью, цепляясь левой рукой и ногами, он добрался до своего лежбища.



