- -
- 100%
- +
Квартира наша была, как я уже говорил, двухкомнатной. Комнаты раздельные. Одну отдали мне. С непривычки я долгое время боялся спать один. Потом научился читать под одеялом. Комната была довольно узкой. Один ее торец, противоположный окну, занимал платяной шкаф. В окно, лишенное и форточек, и подоконников, упирался письменный стол. Его покупка была целым событием! Он был обтянут специальной мебельной бумагой светло-коричневого цвета, с древесными как бы прожилками. На верхней плоскости лежало полупрозрачное оргстекло, которое отец принес с работы, а под ним – розовая карта СССР.
Зайдя в комнату, нужно было совершить ловкий маневр между шкафом справа и спинкой дивана прямо. Диван доходил не до самого окна, и поэтому образовывался чрезвычайно уютный закуток, ограниченный спинкой, подоконной батареей и боковиной письменно стола. Там я любил сидеть, прислонясь спиной к батарее, греясь, читая или играя.
Напротив кровати на стене, сверху донизу, размещалась так называемая (даже в артикуле) «полка школьника» – система лакированных полок разной длины и ширины, крепящаяся на вертикальных металлических носителях с помощью довольно остроумной системы кронштейнов. На полке были все книги, тетради, а в том ее месте, которое примыкало к письменному столу, стоял радиоприемник, включающийся в сеть. Сначала однопрограммный, потом – трех. Я чрезвычайно любил радио. Читал, рисовал исключительно под него. И ничему оно не мешало. Особенно, конечно, любим был «Театр у микрофона» и час детских программ, «Клуб знаменитых капитанов» да даже и «Радионяня». Мораль ее и полезные советы меня мало касались, мне нравились именно голоса ведущих и их странные имена – если не ошибаюсь, двух ассистентов ведущего звали Лившиц и Левенбук. Фамилию ведущего, обладателя чудесного, бархатистого голоса, звучащего и во многих других передачах, я сейчас не вспомню. Просто она относится, видимо, к тому сорту слов, которые или помнишь навсегда, или забываешь сразу. И это равно несущественно – они всегда остаются с тобой.
Весной я перевелся в школу номер 84, где учился до окончания первого класса. Школа была типового проекта уже 70-х, совершенно минималистского. Несколько бетонных кубов, соединенных между собою, а сверху полностью покрытых многочисленными камушками, навечно влипшими во внешнюю облицовку. Как, собственно, и мой девятиэтажный дом. Мы, протягивая руку с лоджии, бывало, отламывали эти камешки и швыряли их вниз, пытаясь попасть в кого-нибудь.
Особенно мне эти полгода пребывания в 84-й ничем не запомнились. Разве что тем, что там я познакомился со своим лучшим школьным другом Евгением Б. Я пришел в школу чуть раньше, он – чуть позже. Я спросил его, новичка, в каком доме он живет. Он ответил – в сорок первом. То есть там, где и я! Совершенно театрально я развел руками и грохнулся на пол. Вроде как от изумления. И, кстати, мои одноклассники эту эмоцию и этот спектакль поняли вполне.
Еще одно обстоятельство, относящееся к этому периоду. Читал я хорошо, еще с четырех лет, а вот почерк у меня был да и остается неразборчивым. С точки зрения неких канонов каллиграфии да и просто школьного чистописания – отвратительным. И вот в назидание меня заставляли писать по полстраницы примерно следующее: «Саша хорошо читает. Маша хорошо пишет».
Машу эту я уже и не вспомню, а обида, присутствовавшая в этом явно непедагогическом высказывании, запомнилась.
Родители по-прежнему работали на своих заводах (вскоре отец перешел в НИИ), и меня отдали в продленку. Тут случился большой конфуз – я украл у кого-то карандаш. Очень красивый, белый. Вышел скандал, с унизительным отчитыванием и торжественным возвращением несчастного карандаша. Не помню, зачем он был мне нужен. Просто, наверное, так он мне понравился, что устоять я не смог, и похищение свершилось автоматически. В общем, и в этой продленке я не прижился. Приходилось возвращаться домой, подниматься на лифте на третий этаж, отпирать несложный замок. Кажется, он не менялся все десять с лишним лет, которые мы прожили в той квартире. Менялись только ключи, теряемые мною регулярно. Они были по-своему очень хороши – длинные, не плоские, а цилиндрические. Головка круглая, с дырочкой посредине и с маленькой выемкой сбоку. Если смотреть сбоку, получался человечек с глазом и ртом.
Ну а в сентябре я пошел, вместе с упомянутым Евгением Б., в только что открывшуюся школу 88. Где и проучился до 10 класса. Школа была точь-в-точь как 84-я, только, конечно, за девять лет я ее обжил от и до. Изучил школьные углы и закоулки, куда прятался, сбежав с урока – преимущественно физкультуры.
Конечно, все это время жизнь шла по этапам, только частично совпадающим с переходом в следующий класс. И если говорить откровенно, вспоминать о собственно школьной жизни особо нечего. Помню только, с каким нетерпением я ждал окончания уроков, чтобы вернуться домой, забраться в свой уголок и открыть книжку, включив при этом радио. Книжки я читал, кажется, всегда и всюду. И времена как раз разделяются для меня по отношению к способам и обстоятельствам чтения.
Так, в классе третьем я с гордостью объявил одноклассникам, что за четыре дня прочитал «Детей капитана Гранта». Помню коричневую обложку с почти стершимися уже тогда золотыми курсивными буквами. Книга была, во-первых, толстой, а во-вторых – библиотечной, растрепанной, зачитанной. Это придавало ей еще большую увесистость. На приятелей, впрочем, это сообщение ровно никакого эффекта не произвело.
Или еще раньше, в 68-й школе. Нас повели в школьную библиотеку, на знакомство. Потом предложили, записав, взять книги домой. Я выбрал «Школу» Аркадия Гайдара – и мне в ней отказали, сказав, что я еще слишком мал. Это меня и обидело, и удивило. Дома я эту книгу прочитал уже раз пять! Да-да, именно столько, повесть была напечатана в гайдаровском двухтомнике роскошного издания 1949 года. Двухтомник был подарен моему отцу моим дедом, которого я никогда не видел. Кстати, отец читать не любил (разве что дефицитный в то время еженедельник «Футбол-хоккей»), но к моим занятиям относился вполне снисходительно. Гайдар меня уже тогда удивил своим стилем, или, вернее, интонацией. В «Судьбе барабанщика» она совершенно кафкианская. Но и стиль очень хорош, просто блестящ.
Или то, как я впервые пронес книгу в ванную комнату. Это мне запрещалось прямо, но я сначала нарушал запрет, пряча книги под одежду или под полотенце, а потом, к старшим классам, добился относительной легальности занятия. Причем я расчетливо читал в ванне книги библиотечные, которые не жалко. Первым томом, нелегально пронесенным мной туда, была книга о революционере Загорском, ставшем после победы Октября каким-то крупным московским начальником и взорванном эсерами, кинувшими бомбу в зал заседаний. В каком-то советском кино, если не путаю, его играл Валерий Золотухин.
Вспомню еще одну деталь и один эпизод, относящиеся не к школе, но к школьным временам. Деталь такова: очень долго, вплоть до старших классов, моим любимым занятием было рассматривать небольшой атлас мира (политическую карту). Я не то чтобы совершал мысленные путешествия и не то чтобы удивлялся необычным названиям городов и рек. Они мне казались как раз совершенно обычными. По-другому в экзотических странах и быть не могло. Я больше рассматривал цветовые пятна, присвоенные каждой стране. Конечно, огромный СССР был розовым. Очень приятного, кстати, цвета. А вот африканские страны, в огромном количестве размещенные на контуре, живо напоминающем кобуру, были самых различных, пестрых, поистине африканских оттенков. Тут и зеленые джунгли, и синие огромные реки, и желтые пустыни, и коричневые саванны. Я и сейчас думаю, что составители атласа тоже вдохновлялись этими соображениями. Советских географов в таком легкомыслии, впрочем, упрекнуть сложно, но, наверное, сам принцип цветового решения был позаимствован ими из какого-нибудь авторитетного географического издания. Почему-то мне кажется, что британского. Наш атлас в скромной бумажной обложке был издан массовым тиражом «Политиздатом».
Рассматривал я его, в основном спрятавшись в уголок между кроватью и батареей, спиной к ее рельефу. А если болел (а болел часто, почему-то все преимущественно бронхитом), то и лежа в постели, дни напролет. Потом, лет в 17—18, когда я всерьез размышлял, кем мне стать – поэтом, художником или музыкантом, я сочинил об этом стихи, в прямом подражании Набокову. Вот отрывок.
В детстве часто болел я. Отлично
Помню атлас – цветное кино.
И Китай в полумаске горчичной,
И гренландский медведь ледяной —
Все под стать затяжному бронхиту,
Долгой сказке с хорошим концом.
Парус поднят, и люки закрыты.
Поплывем. Что ж, теперь поплывем.
И так далее. Комментировать не берусь, и так все ясно. Стихи все-таки неплохие, мало ли, что подражательные. Это тоже, скажу не очень скромно, уметь надо. А вот случай.
В летние каникулы (после класса пятого-шестого) был я отдан дальним родственникам в деревню. Вырванный из привычного окружения (не человеческого, но куда мне более дорогого, вещного), я довольно сильно скучал. И вот, чтобы развлечь меня, не иначе, мой двоюродный дядька вместе с женой и сыном, только что пришедшим из армии, отправились на дальнюю рыбалку. Предполагалось, видимо, что мальчику, будущему брутальному солдату и все такое, нужны мужественные развлечения. Уж конечно!
Они полдня гнали свой желтый «ИЖ-универсал», потом остановили где-то у самого края географии. По моему мнению, дальше деревни ехать было совсем не обязательно, и так далеко до чрезвычайности. Но там располагались замечательные озера, полные каких-то невообразимых даров Нептуна. На самом деле, и я это понимал уже тогда, карасей, подлещиков, чебаков. Я их не различаю, путаю и этим ничуть не огорчен.
Был уже вечер. Моя тетка быстро соорудила какой-то ужин, мужчины выпили. Комары звенели, но не кусались. В общем, было неплохо, но совсем не для меня. Потом все отправились купаться. Я, конечно, плавать не умел, но сказать об этом как-то не додумался. Родители-то в этом смысле на меня совсем рукой махнули и даже не приставали.
Дядька с сыном быстро надули черную резиновую лодку, все, в купальниках и плавках, в нее погрузились и выплыли на середину небольшого озера. И тут выяснилось зачем. По очереди, с полагающимся уханьем и визгом, все мои заботливые родственники покинули ненадежный корабль. Я было открыл рот, чтобы пояснить свою неприспособленность для подобных забав, так как смутно начинал кое-что подозревать. Но, увы, веселый дядька дернул меня за ногу, и я упал в теплую воду. После чего немедленно стал тонуть.
В первый из двух раз вверху мелькнуло вечернее солнце, стремительно начавшее удаляться прочь.
Я не очень и сопротивлялся, на меня напало какое-то отупение и равнодушие. Тут дядька наконец спохватился и с громкими ругательствами извлек меня наружу, бросив, как мешок, через широкий борт лодки. Тем все и закончилось. Конечно, мои родственники испугались просто ужасно, но при этом и на меня обиделись. Чуть было не подвел их под монастырь. Тем не менее рыбалка все-таки состоялась, а я все ее время провалялся в машине на заднем сиденье, читая единственную книгу, найденную в деревенском доме. А именно старинный учебник «Новая история» за 10-й класс. Между прочим, это была интересная книга, с красивыми, хотя и плохо воспроизведенными, иллюстрациями. Конечно, рассуждения об империализме я пропускал, но вот рассказы о том, как воевали англичане с бурами или как завоевывалась Африка (с картинками, изображавшими толпу негров с копьями и белых в пробковых шлемах, которые целились в дикарей из тонких длинных ружей), мне очень нравились. Они и были написаны неплохо, вполне ярко и литературно.
И вот школа подошла к концу. Прозвенел последний звонок, и мы, десятиклассники в длинных школьных мундирах, повели первоклашек вокруг школы. Мой друг Евгений Б. умудрился за это время выкурить сигарету, что запрещалось, конечно. Но первоклассникам это было все равно. На физкультуру я ухитрялся не ходить три последних года, из-за чего вышел большой скандал, и в моем аттестате появилась единственная тройка. Родители, посовещавшись, решили, что это будет мне уроком, и никаких мер принимать не стали. За что им спасибо.
Был май 1985 года. Мы шли с первоклассниками по мокрому асфальту. Цвела сирень. Пели птицы. Я не знал, что это за птицы, я всегда в них путался, но сейчас это было совершенно не важно. Единственно, что меня смущало, это необходимость поговорить с мальчиком, которого я вел – а вернее, он меня крепко держал – за руку.
– Что, брат, как дела? – спросил я, собравшись с духом.
– Ничего себе, – серьезно ответил малыш.
Услышавший этот диалог Евгений Б. издевательски захохотал. И в самом деле, получилось по-дурацки.
Так кончилась школа, потому что экзамены, конечно, были формальностью, хотя я здорово нервничал и наделал глупостей, вплоть до того, что получил тройку по литературе за то, что не читал поэму Твардовского «За далью – даль» и не смог этого скрыть. Потом, во время учебы на филологическом факультете, мне, конечно, приходилось обманывать преподавателей и сдавать нечитаные тексты не раз. И знаете ли, угрызения совести меня совсем не мучают!
Глава III. Свободный художник
Филфак в 1987 году. – Дурак ли Горбачев? – Происхождение Галилея. – «ХУ-С» и его члены. – Смысл искусства. – Знакомство с героиней. – Отец и сын. – Случай в лагере. – Отважный физрук. – Бандитская финка.
Была последняя неделя перед зимней сессией. На третьем курсе филфака, где я учился, именно эта сессия считалась самой сложной. И даже роковой. Анналы хранили многочисленные имена срезавшихся и ушедших в аут, именно «земную жизнь пройдя до половины», всего-то ничего не дожив до медианы. Нам нужно было, в частности, сдавать политэкономию капитализма, первую часть исторической грамматики и базовый предмет – «современный русский язык», причем самую сложную его часть – синтаксис. Приятного мало для большинства филфаковцев, исключения в виде разного рода ленинских стипендиатов не в счет… Но ей-богу, в этом декабре экзамены вызывали отвращение даже у них, круглых отличников. Когда вокруг кончается 1987 год, изучение исторической грамматики кажется натуральным издевательством!
Кроме того, и у меня на душе было довольно смутно. Назревало несколько важных решений-поступков, а еще больше все никак не назревало, хотя было им уже пора.
Но – сначала нужно было все-таки разобраться с сессией. А для этого не мешало бы попасть в универ. Как обычно, опаздывая, я мотался по всей квартире, разыскивая то ручку, то галстук. Мой сосед по подъезду Вадим Ж., учившийся на четвертом курсе экономического факультета, равнодушно наблюдал за этим, сидя в кресле и жуя резинку.
– А все-таки Горбачев дурак, – вдруг заявил он. – И сам скоро это поймет.
– Почему это дурак? – поинтересовался я, только чтобы поддержать разговор. То есть чтобы Вадиму было не скучно меня ждать. Ведь вместе толкаться в набитом в любое время дня автобусе целых полчаса куда веселее!
– Да по всему видно. Ни туды ни сюды. Жать надо на все педали, пока не наподдали.
– Кто ему может наподдать-то? – спросил я, уже завязывая синий шелковый галстук перед овальным зеркалом в коридоре. На мне были индийские джинсы, рубашка в полоску, польский полуджинсовый (по виду джинса, на самом деле – нет) длинный пиджак. «Настоящий студент», – одобрительно заметил по поводу моего внешнего вида Вадим. – Да, кто? Он же главный. Он того же Лигачева может в один момент изничтожить, не хочет просто, и вот это плохо.
Вадим презрительно хмыкнул:
– «Главный»! Как же! Там все политбюро против, да и КГБ туда же. Потому и с Лигачевым сделать ничего нельзя. Сдал вот Ельцина, теперь поплатится. А тот, слышь-ка, собирает себе армию. Еще вернется!
В той комнате, где сидел Вадим (она именовалась «большой»), на проигрывателе под прозрачной крышкой крутился первый диск-гигант «Аквариума», недавно выпущенный «Мелодией». А во второй комнате, по которой была в обычном беспорядке разбросана моя одежда, с черного кассетника «Романтика» звучала длинная песня Майка Науменко «Уездный город N». Ее героями (населявшими этот самый мифический город, вполне современный по своему антуражу) были деятели политики и искусства всех времен, а вместе с ними и литературные персонажи. Что интересно, некоторые из них представали перед нами в своем обычном обличии и совершали то, чего от них ждали (например, Золушка). А некоторые, наоборот, переосмыслялись самым коренным образом (например, Флоренс Найтингейл, которую автор отправлял на панель – о, Майк был мастером смеха сквозь слезы!). Но больше всего мне там нравился эпизод с Луи Армстронгом, который приглашает Беатриче пойти потанцевать, они заходят на дискотеку и слышат, как
…главный диск-жокей
кричит: «И все-таки она вертится!»
Вы правы, это Галилей.
Я так часто напевал этот фрагмент, по поводу и без повода, что меня и прозвали Галилеем. Признаюсь, что мне это чрезвычайно нравилось!
Над кое-как заправленной кроватью, на которой валялся кассетник, висели в художественном беспорядке пришпиленные булавками к коричневому ковру следующие артефакты: вырезанный из «Огонька» портрет Андрея Белого, цветная репродукция Сальвадора Дали из «Юности» и несколько листочков с моими рисунками. В то время я довольно много рисовал – преимущественно пером и тушью. Подражал (разумеется, на абсолютно дилетантском уровне) Эшеру, Максу Эрнсту, тому же Дали. Хотя главными ориентирами для меня все же были графические иллюстрации из крайне прогрессивной «Юности». Плюс оттуда же цветные воспроизведения (на особых ярко-белых, плотных листах) западных авангардистов и наших нонконформистов, героев «бульдозерных выставок» и разгромов в Манеже. Вдохновившись этим искусством, упорно продвигавшимся редакцией, несмотря на несомненные рогатки цензуры, я довольно близко познакомился с нашими, П-скими, молодыми неформальными художниками. Что мне понравилось, они, как и полагалось, работали кто оформителем, а кто и просто сторожем. Конечно, меня несколько обидело непринятие в их «ХУ-С» (то есть художественный союз, альтернативную «настоящему» Союзу художников организацию). Хотя было понятно, что мои графические почеркушки – это, в общем-то, не повод… Но зато я присутствовал на учредительном собрании «ХУ-Са», состоявшемся весной нынешнего года в громадном здании бывшей церкви, а потом складе сельхоззапчастей, где по счастливой случайности сторожем был один из неформалов. После съезда я накачался портвейном до самого тяжелого в жизни похмелья в тесной компании безусловных лидеров местного художественного андерграунда – гроссмастеров артели «Улялюм» Бориса Б. (он же и охранял церковь-склад, в последнее время абсолютно пустой) и Антона А.
Однако главным результатом моего общения с художниками я считал даже не это. У Бориса Б. в церкви-складе-мастерской (там же квартировал и Антон А., большую часть времени, впрочем, проводящий где-то в горах) произошло очень перспективное знакомство.
Это случилось буквально пару дней назад. Я сидел у Бориса, был вечер, мы пили крепкий чай, курили, и он, по обыкновению, философствовал. В Борисе мне как раз и нравилось, что он не только занимался живописью, но и любил поговорить об этом (упомянутый Антон А. был крайне угрюм и вообще произвел на меня крайне отталкивающее впечатление – хотя я не мог не уважать его за талант). Борис, одетый в длинный свитер крупной ручной вязки, небрежно указывал рукой куда-то себе за спину, где стояли, прислоненные к стенке, его новые работы. При этом он встряхивал как бы ненароком длинными светлыми волосами, а то и задумчиво сжимал в кулаке свою негустую бороду, размышляя над моим вопросом. Впрочем, вопросов я, очарованный его речами, задавал немного.
В этот раз он растолковывал мне философию своего нового живописного полотна, форматом примерно метр на два. На картине, которая мне очень понравилась, на ярко-желтом, безоттеночном фоне были изображены в большом количестве мелкие куриные тушки, ощипанные, безголовые, преимущественно вверх ногами. Тушки были ярко-красного цвета. Картина называлась «Вариация на тему Забриски-Пойнт». Я уже знал до этого (из разоблачающих буржуазную массовую культуру книжек с картинками, прежде всего весьма небанальных сочинений А. В. Кукаркина), что «Забриски-Пойнт» – это фильм Микеланджело Антониони про студенческие волнения 1968 года. Культовое как-никак время! Приведен в книжке был и кадр «большого взрыва» с такими же тушками.
Борис снисходительно похвалил мою начитанность и осведомленность. При этом, как выяснилось, фильма он, как и я, не видел, а разглядывал точно такой же кадр в другой книжке на аналогичную тему. И это его вдохновило. Меня, как и других, он именовал не иначе как «чувак». Было что-то в этом обращении от времен хиппи, подпольных сейшенов, хождения по «системе»… Возможно, ничего такого в СССР не происходило (а в нашем городе П. – уж точно). Тем лучше – значит, это было воспоминание о будущем! В котором я виделся себе исключительно на первом плане, в окружении настоящих героев «культурного сопротивления». Даже не таких, как Борис и Антон, – куда более героичных!
– Вот, чувак Галилей, – говорил он мне, попыхивая «беломориной», – какой смысл в этой картинке? Не очень понятно, ведь так?
Я поспешно согласился.
– А зачем вообще и понимать-то это? Искусство, оно, чувак, вовсе не для того, чтобы его понимали. Оно как часть природы, часть того, что само вокруг нас растет и происходит. Как говорил Пикассо – вот растет дерево, пытайся понять его! Или – не пытайся понять мою картину. Согласен?
Я столь же поспешно кивнул, хотя моего согласия Борису особо не требовалось, он рассуждал как бы сам с собой.
– Вот в чем все эти реалисты, передвижники, прочие приближенные к народу «типа-художники» – я их так называю, типа-художники, чувак, ерундисты, земляные, если вдуматься, черви – в чем они уверены? В том, что живопись – она как фотоаппарат или зеркало, только красивее. А значит, нужно найти такую точку, в которой отражение будет самое-пресамое. Это все равно как с эрогенными зонами, нажал «точку жэ» – и баба твоя, что хочешь, то и делай. Так?
Покраснев, я торопливо кивнул.
– Но искусство – не баба, тут все куда тоньше, – продолжал размышлять вслух Борис. Вообще, эта его обстоятельность, равно как и плотность телосложения, уж не говоря о бороде, позволяли его отнести к разряду «Митьков» – наших русских дервишей. Антон же, кстати, походил более на обобщенного западного культур-деятеля, в частности – на Уорхола и Боуи в одном лице. – И в итоге они всякие поиски прекращают и думают только об одном – как бы найти не универсальное, но самое прикладное, то, что нравится публике. Одной – одно, другой – другое, а где критерий? А критерий там, где лучше кормят. Такой публике и надо нравиться. А что в итоге? Льстить начальству в доступной для него форме, вот и все, что они могут. А мы – мы совсем другое. Мы жизнь, чувак, отдадим за поиск главного, единственного. Не знаю, выйдет или нет, но мы добьемся другого искусства! Или все это не имеет смысла. Я прав?
Конечно, он был прав. Это было так заманчиво, да более того – необходимо, ставить все на карту, и в случае, если эта карта будет бита, лишаться всего. Зато о возможном выигрыше можно только догадываться, ибо он, судя по всему, будет немал. Или даже безграничен.
Однако обдумать все захватывающие перспективы разрешения данного вопроса я не успел. В старую, рассыхающуюся дверь мастерской-склада постучали и, не дожидаясь ответа, немедленно ее приотворили. Я тут же забыл о своих рассуждениях, или, вернее, они крепко увязались у меня с тем, что, как я увидел, находилось за дверью и намеревалось попасть вовнутрь. Или с кем… В общем, к нам стучались две девицы, как сразу выяснилось, одна другой краше. Одна – блондинка в белой вязаной шапочке и черной мутоновой шубе, едва не достигающей пола. Другая – брюнетка в башнеобразном песце на голове и широком пальто с песцовым же свисающим воротником. «У матери позаимствовала», – подумал я.
– Привет, мальчики! – сказала кокетливая брюнетка. Казалось, у матери, должно быть такой кругленькой, низенькой продавщицы магазина или приемщицы химчистки, она разжилась и своими манерами, развязностью прежде всего. Плюс привычкой говорить обо всем и ни о чем, рассчитывая, конечно, не на смысл своих слов, а на ужимки, подмигивания, подергивания плечиком и все такое. Скажу сразу, что такая манера меня всегда в женщинах возмущала чрезвычайно. Потому, в частности, что казалась чем-то специфическим, просто частью физиологии. А физиологичность, тут я говорю твердо и однозначно, вообще есть то, что совершенно противно роду человеческому.
Блондинка скромно улыбнулась. Эта-то милая улыбка и взяла меня, что называется, за сердце сразу и бесповоротно.




