Слуга государев 10. Расцвет империи

- -
- 100%
- +

Название: Слуга государев 10. Расцвет империи
Автор(-ы): Денис Старый
Глава 1
Москва
17 мая 1685 года
В те долгие годы, когда Мария Казимира была законной супругой короля Речи Посполитой Яна Собеского, она вынужденно вела образ жизни, который целиком и полностью зависел от воли ее мужа. По сути, ее блестящий, на первый взгляд, королевский удел мало чем отличался от глухого, беспросветного затворничества, в котором до сих пор коротали свой век русские женщины в тесных, скрытых от чужих глаз боярских теремах.
С той лишь разницей, что Марии Казимире дозволялось выходить в свет. Она блистала на пышных дипломатических приемах, носила тяжелые, расшитые золотом платья, но при этом обязана была улыбаться и говорить исключительно выверенными, подобострастными фразами подчиненной женщины. Вся ее публичная жизнь, каждый жест и каждый взмах веера имели под собой лишь одну-единственную, непререкаемую цель — прославление и всяческое возвеличивание собственного венценосного мужа. Шаг в сторону считался недопустимым.
Но сейчас всё изменилось. Находясь в России, она впервые полной грудью вдохнула пьянящий воздух независимости. Она почувствовала свободу. Каждая клеточка ее тела отзывалась на это новое, давно забытое чувство легкости — она могла сама распоряжаться своим временем, своими мыслями и своими решениями.
Конечно, Мария Казимира, как женщина амбициозная и хитрая, прекрасно понимала: там, в родной Варшаве, располагая такой же свободой действий, она смогла бы развернуться куда масштабнее. Сцена была бы привычнее, а инструменты влияния — острее. Однако реальность диктовала свои суровые условия. Уже по всей Европе, достигая даже заснеженной Москвы, гуляли мрачные, тревожные слухи о том, что в Варшаве нынче стало катастрофически небезопасно.
Столица Речи Посполитой задыхалась от преступности. В крупных городах появилось невиданное количество наглого ворья и откровенных ночных головорезов. Узкие, мощеные булыжником улочки Варшавы, едва на них опускались сумерки, превращались в смертельно опасные ловушки. Так что, доведись ей сейчас жить там, ни о каких свободных вечерних променадах не могло быть и речи.
Любой выход из дома требовал бы сопровождения огромной, вооруженной до зубов личной охраны, за которую приходилось бы платить баснословные деньги. И даже тогда это была бы не свобода, а унизительная паранойя — вздрагивать от каждого шороха, сжиматься при виде любой подозрительной тени, скользящей вдоль сырых кирпичных стен.
Всё дело крылось в разрушительных последствиях гражданской войны. И хотя формально масштабная резня вроде бы закончилась относительно быстро, ее уродливое эхо до сих пор отравляло страну вялотекущим, непрекращающимся кровопролитием.
Польско-литовское государство слабло, зато частные армии росли как на дрожжах. Влиятельные магнаты, чувствуя безнаказанность, собирали вокруг себя целые полки. В эти частные войска стекались все: и откровенно потерявшие себя в этой жизни люди, и лихие наемники, и, что самое страшное — некогда мирные землепашцы.
Обедневшие, доведенные до абсолютного отчаяния крестьяне массово бросали свои дома. Случалось, что мужики целыми деревнями уходили со своих земель, чтобы наняться на службу к какому-нибудь очередному богатому пану. Они брались за сабли и мушкеты лишь с одной целью — чтобы хоть что-то заработать и не дать умереть с голоду своим семьям.
Виной тому были новые экономические порядки. Алчные, жестокие арендаторы, которым магнаты за звонкую монету отдавали земли на откуп, действовали безжалостно. Они, словно ненасытные клещи, высасывали из крестьян и самой плодородной земли всё, что только было можно. Выгребали последние амбары, забирали последнюю скотину, оставляя после себя лишь выжженную нищету, пустые избы и медленно умирающие от голода семьи. Страна, растерзанная изнутри собственной жадностью, погружалась во мрак.
Как это всегда и бывает после окончания большой войны, остаются тысячи людей, не способных найти себя в скучной мирной жизни. Вчерашние рубаки превращаются в стервятников. Именно этот кровавый бандитизм, эти свирепые ватаги разбойников сейчас безнаказанно промышляли не только в польских городах, но и густыми стаями разбрелись по всем лесам и главным торговым трактам Речи Посполитой.
Будь государство сильным, оно бы выжгло эту заразу каленым железом. Не сразу, конечно, но за полгода регулярная кавалерия загнала бы душегубов в болота, а вдоль дорог выросли бы частоколы виселиц, чтобы другим неповадно было. И вся эта бандитская вакханалия быстро вернулась бы в приемлемые, контролируемые рамки. Но Польша была слаба.
Так что Мария Казимира, в очередной раз найдя железобетонные аргументы и убедив себя в собственной правоте, с легким сердцем планировала свою неделю. В ее графике обязательно должен был присутствовать хотя бы один, но исключительно яркий, блестящий выход в свет.
Она неумолимо стремилась стать первой настоящей светской львицей — той, чей образ уже витал в воздухе обновляющейся России, но еще не обрел плоти. А кто, как не бывшая польская королева, подходил на эту роль лучше всего? Да и, откровенно говоря, ей до одури нравилось ловить на себе восхищенные взгляды и принимать почести. Нравилось, когда перед ней, как когда-то в Варшаве, гнули спины в почтительных поклонах, а в любом богатом Гостином дворе хозяева почитали за великую честь бесплатно накрыть для нее роскошный стол. Денег у вдовы Яна Собеского хватало с избытком, но ведь как приятно, когда мир сам падает к твоим ногам!
«А не завести ли мне хорошего любовника?» — лукаво подумала Мария Казимира, глядя в окно на проплывающие мимо московские улицы.
Почему-то в голове мгновенно всплыл образ Артамона Сергеевича Матвеева. Женщина тут же, словно от удара электрическим током, брезгливо передернула плечами и прогнала прочь эти дурацкие мысли. Молодого нужно брать, молодого и горячего! А не старика Матвеева. Пусть он в последнее время и не выглядит древней развалиной, изрядно схуднул, сбрил бороду, так и не таким уж стариком кажется. Как еще шепчутся придворные, даже по утрам начал бодро махать тренировочной сабелькой, но всё же…
— Да нет же, нельзя, глупости какие! И думать не сметь! — вслух, властно приказала сама себе Мария Казимира.
Сидящая напротив Тереза Кунегунда, сопровождавшая мать на этот выезд, с любопытством склонила голову:
— Матушка, о чем же столь бурно вы спорите сама с собой?
— Ты еще мала. Вырастешь — расскажу, — привычно отмахнулась бывшая польская королева.
— А вот мне кажется, мама, что кое-что вы вполне могли бы мне объяснить уже сейчас, — не унималась дочь. — Например, как мне смотреть на Петра Алексеевича? Что говорить ему при встрече? Я же правильно понимаю, что именно юный царь нынче занимает все ваши мысли?.. Император...
— Чертова русская карета! — в сердцах, но с затаенным восторгом воскликнула Мария Казимира. — Тут внутри так тихо, что можно услышать не только шепот, но и собственные мысли!
Пусть ее слова и прозвучали грубовато, но в душе женщина искренне восхищалась тем шедевром каретного ремесла, что преподнес ей в дар генерал-лейтенант Стрельчин. На данный момент это был лучший выезд во всей Москве, не считая разве что царских экипажей. Мало того, даже в чванливой Варшаве подобного чуда на мягких рессорах было не сыскать. А запряженные в нее кони были столь породисты, мощны и дороги, что их вид нисколько не оскорблял высокий статус королевы, пусть и бывшей.
Мягко покачиваясь, карета прибыла к месту назначения. У Спасских ворот вытянулся по струнке караул: рослые парни в новеньких синих камзолах Семеновского полка. Они тщательно и строго проверили пригласительные бумаги. Затем, следуя новой, удивительной и какой-то щегольской русской традиции, офицер отдал честь — четко, как гласил новомодный устав, приложив два пальца к виску, аккурат под срез треуголки.
Карета медленно проследовала в глубь Кремля, к той части старых боярских хором, которые сейчас бурно, с европейским размахом перестраивались, так что их уже смело можно было называть Дворцом. Именно здесь располагалась новая художественная мастерская.
У входа стоял еще один пост охраны. Дюжий гвардейский поручик, завидев выходящих из экипажа дам, по старой привычке попытался было пригладить несуществующую бороду, но вовремя вспомнил про свои усы и принялся браво накручивать их на палец.
Мария Казимира деланно засмущалась. Разумеется, она искусно играла. Но женское тщеславие было удовлетворено настолько, что от этого откровенного мужского внимания она будто помолодела лет на двадцать. С величественной грацией она протянула офицеру руку, ожидая галантного поцелуя.
Но тут вышла заминка. Молодой поручик явно растерялся от таких заморских политесов. Вместо того чтобы припасть губами к унизанным перстнями пальцам, он схватил узкую ладонь женщины и по простому военному обыкновению пожал ее, как крепкую мужскую руку. Да так искренне, что у королевы едва кости не хрустнули.
Стиснув зубы, чтобы не поморщиться, Мария Казимира снисходительно хмыкнула. Она аккуратно высвободила онемевшую кисть, взяла Терезу Кунегунду за руку и с поистине королевским достоинством шагнула в высокие двери. Ей не терпелось своими глазами увидеть, что же там пишут эти русские: есть ли в этой мастерской место настоящему профессионализму живописцев, или же на холстах красуется лишь варварская мазня.
Каково же было удивление Марии Казимиры, когда, подойдя к резным дверям мастерской, она вдруг услышала изнутри изящную, быструю французскую речь. А следом кто-то громко и возмущенно затараторил по-голландски.
— А ну, немчура, не горлопань! — рокочущий, по-медвежьи грозный рык на русском языке резко оборвал зарождающийся спор живописцев. — Его Величество громкого шума не выносит!
Двери отворились, и навстречу Марии Казимире и ее дочери вышел он… Русский царь. Тот самый, второй. Иван Алексеевич. Формально он считался полноправным правителем наравне с младшим братом, но ни в каких государственных делах участия не принимал, оставаясь как бы «запасным». Европа полнилась обильными слухами о его скорбном недуге и телесной немощи.
Или нет? Получается, что один царь короновался заново, уже императорской короной. Иван же был тем, кто первый поздравил с этим своего брата. Но все равно же перед бывшей польской королевой... получается, что бывший русский царь.
И сейчас бывшая польская королева воочию убедилась: слухи не врали. Лицо Ивана, обрамленное жидковатой бородой, было бледным и осунувшимся. Глаза у него были того же разреза и цвета, что и у юного Петра, но если у младшего брата во взгляде постоянно полыхала шальная, необузданная искра, то у Ивана взор был пугающе тихим, глубоким и осмысленным, но при этом направленным внутрь себя.
Физически же царь выглядел настолько тщедушным, что казалось, будто лишь тяжелые парчовые одежды сдерживают эту хрупкую конструкцию из костей и бледной кожи, не давая ей рассыпаться прахом прямо здесь, на каменном полу.
— Я рад, — тихо, монотонно произнес Иван Алексеевич, глядя не в лицо Марии Казимире, а куда-то сквозь нее, словно читая узоры на невидимой стене.
За свою жизнь она встречала подобных людей. В народе их часто называли «божьими людьми» или блаженными, а злые языки над ними глумились. Неизменно считалось, что такой человек ни на что толковое не способен, разве что скоморошничать на потеху толпе, бормотать пророчества да веселить зевак своим недугом.
Но Иван Алексеевич, обладатель слабого здоровья и того особенного, закрытого от всего мира разума, медленно поднял руку с длинными тонкими пальцами и указал в сторону светлой галереи. Там, вдоль стен, вывешивались наиболее яркие картины. Те, что писал он сам, и те, что принадлежали кисти его лучших учеников, жадно впитывающих новую науку живописи.
И здесь не было ни капли придворной лести: картины царя Ивана разительно отличались от ученических. Они были неизмеримо глубже, то вспыхивая неземной яркостью, то погружаясь во мрачную, тусклую тоску — в зависимости от того, какую именно эмоцию хотел выплеснуть на холст их творец.
Когда Мария Казимира перевела взгляд на полотна, она попросту опешила. Уж она-то знала толк в хорошей живописи — в ее личных коллекциях имелись подлинники великих голландских мастеров. Но то, что она видела сейчас, было не варварской мазней, не плоскими старорусскими парсунами, а настоящим гениальным искусством.
— Нам нужно делать выставку! — воскликнула Мария Казимира, мгновенно найдя для себя новую, блестящую цель, способную возвысить ее статус в этом диковатом государстве.
Иван Алексеевич лишь равнодушно повел узкими плечами. Ему совершенно не была нужна публичная признательность или мирская слава. Свое единственное, абсолютное блаженство — ту искру чистой эмоции, что была доступна ему сквозь пелену его недуга — он испытывал исключительно в процессе работы, когда краски ложились на холст.
В галерее было много картин на религиозные темы: лики святых смотрели с полотен пронзительно и живо. Но так как Иван Алексеевич недавно был обручен с Прасковьей Федоровной Салтыковой, самые свежие его работы были посвящены лику невесты.
Причем видел и писал он ее совсем не такой, кем эта девица являлась на самом деле. В реальности Прасковья была женщиной крутого, властного нрава, способной подмять под свою тяжелую руку почти любого мужчину. Но кисть царя-аутиста отобразила иное: с холстов на зрителя смотрела нежная, всепрощающая забота — абсолютная квинтэссенция чистой любви, какой только мог ее понять и почувствовать оторванный от мирских страстей Иван Алексеевич.
— Так вы не против, если я займусь этим вопросом? — с профессиональным светским нажимом настаивала Мария Казимира.
Иван снова промолчал, едва заметно пожав плечами, но тут дюжий усатый мужик, стоявший у него за спиной, гулким басом произнес: — Уж будьте добры, Ваше Величество, озаботьтесь этим! А то вон, словно бабы в запертом тереме сидим. Парсун намалевали почитай под полсотни, а никто той красоты и не видит, окромя нас самих да мышей!
А Тереза Кунегунда в это время медленно шла вдоль освещенной галереи, буквально приоткрыв рот от изумления. Еще там, в Польше, один из ее именитых учителей часто повторял, что истинное художественное искусство — есть великое благо от Господа, понять и прочувствовать которое суждено далеко не всем.
Тереза никогда не считала себя «как все». Она с детства была свято уверена в собственной исключительности, правда, до сего дня ей часто приходилось лишь театрально играть эту возвышенность, жеманно заламывая руки перед посредственными картинами. Но не сейчас. Сейчас ее искреннему, глубинному потрясению не было границ. Стоя перед полотнами больного русского царя, юная принцесса испытывала то потрясающее очищение души, которое в будущем назовут катарсисом.
***
***
Балтийское море.
21 мая 1685 года.
Свинцовые волны Балтики с глухим рокотом разбивались о форштевень флагманского корабля. Корнелиус Крюйс стоял на капитанском мостике, широко расставив ноги в тяжелых ботфортах, и сквозь линзы подзорной трубы немигающим взглядом смотрел на приближающийся горизонт.
А там, за пеленой соленых брызг, вырастал настоящий лес мачт. Шведская эскадра.
Вокруг Крюйса кипела палуба. Воздух был густым от напряжения, его можно было резать ножом. Тягучий, липкий холодок страха змеей заползал в души матросов всех пяти фрегатов и двух шлюпов — всей той крошечной, почти самоубийственной флотилии, которую новоиспеченный русский адмирал вывел на перехват.
Шведов было не просто больше. Их армада подавляла числом. Более сорока вымпелов. Пузатые торговые суда, медлительные, но опасные транспорты, идущие курсом на Нарву, и тяжелые галеры, чьи трюмы и палубы были под завязку набиты тремя тысячами лучших солдат шведской короны. Вся эта махина казалась неуязвимой, но Крюйс знал то, чего не знали они. Он знал, какое оружие скрыто за закрытыми пушечными портами его кораблей.
— Их слишком много, герр адмирал, — сухо, без эмоций констатировал стоящий рядом Томас Гордон.
Крюйс медленно опустил трубу и смерил капитана флагмана таким ледяным, презрительным взглядом, что Гордон невольно поежился, словно от порыва северного ветра. Нет, шотландец не был трусом, его храбрость была проверена в десятках стычек. Но, в отличие от фанатичной одержимости Крюйса, Гордон сохранял холодный, рациональный рассудок моряка.
— Ветер наш, Томми, — голос Крюйса рокотал, как жернова. — Мы просто прошьем их строй насквозь. Оставим кровавую просеку. А потом ляжем на другой галс, вернемся и прошьем еще раз.
Он шагнул ближе к Гордону, тыча пальцем в палубу, под которой затаились батареи.
— Ты забываешь главное. Мы поставили новые русские дробовые пушки. Каронады, или как их русские называет дробы. Ты же сам видел на полигоне, что они делают на короткой дистанции. Они превращают любой дубовый борт в щепу, а людей — в рубленное мясо для русских котлет. Кстати, ты пробовал русские котлеты? Нет? Советую. В Риге их стали весьма недурно жарить.
Гордон стиснул челюсти и промолчал. Он продолжал твердо держать передовой корабль на курсе, ведущем прямо в сердце растянувшегося шведского ордера. Разум кричал ему, что преимущество в огневой мощи и тоннаже всецело на стороне противника. Глаза видели непреодолимую стену из сорока вражеских бортов.
К тому же, Гордон отчаянно хотел напомнить этому самопровозглашенному флибустьеру, что де-юре Псковское перемирие всё ещё в силе. Но он знал, что ответит Крюйс. Он уже слышал это: «У каперов нет перемирий, Томми. А мы — пираты, пусть и на жалованье и на разрешении у русского царя».
Пираты... Да не совсем таковые, получается. Томас Гордон бросил взгляд на верхушку мачты. Там, туго натянутый попутным ветром, бился незнакомый Европе флаг. Не привычный коммерческий бело-сине-красный триколор. На белом полотнище крест-накрест лежал синий Андреевский крест. Зловещий, хищный символ новой, еще не понятной шведам угрозы. Но это же крест, христианский символ. Когда это пираты такой использовали?
А эскадра под этим крестом летела в атаку с пугающей резвостью. Поймав свежий ветер, корабли выдавали невероятные десять узлов. Вода кипела под килями.
Глава 2
Балтийское море.
21 мая 1685 года.
Русский корабль... Да чего уж там, если так оно и есть... Шел в бой. В шведском строю фрегатов, галер, как военных, так и с грузами, началась суета. Забегали сигнальщики, взвились флаги. Они поняли, что эта горстка безумцев не собирается отворачивать.
Горстка? Нет. По суммарному залпу бортовых орудий только лишь на треть уступавшая шведам. По вымпелам? Да, тут была пропасть. И если начнется абордажный бой, то каперам несдобровать. Если...
На русских фрегатах царила мертвая, жуткая тишина, прерываемая лишь скрипом такелажа. За бортами уже были изготовлены те самые каронады — короткие, толстые, уродливые чугунные монстры, прибывшие с уральских заводов меньше месяца назад.
Крюйс излучал такую звериную, первобытную уверенность, что любой матрос, бросив взгляд на стальное лицо адмирала, мгновенно забывал о страхе. И не только страх отступал — его место занимала выучка. Жестокая, почти бесчеловечная выучка.
Последние два месяца этот голландец гонял экипажи по методике, детально расписанной тем самым загадочным русским сановником — Егором Ивановичем Стрельчиным. На продуваемом всеми ветрами острове Эзель пираты-канониры не пили ром в тавернах. Они потели кровью. Там были выстроены гигантские деревянные качели, имитирующие жесточайшую морскую качку. И день за днем, до кровавых мозолей и тошноты, расчеты учились заряжать и палить по мишеням, взлетая в воздух и падая вниз.
Крюйс выбил из них всю дурь. Жесточайшая физическая подготовка, первоклассно сытное мясо в котлах и абсолютный, тотальный сухой закон для всех, кроме старших офицеров.
И сейчас эти бывшие наемники, сорвиголовы и авантюристы, выстроившиеся у орудий, понимали: они больше не сброд. Они — единый, смертоносный механизм. Машина для убийства, идеально смазанная и готовая к своему первому настоящему экзамену.
— Бах-Бах!
Шведский фрегат охранения не выдержал нервного напряжения. Вдоль его борта расцвели густые, белые облака порохового дыма.
Четырнадцать ядер со свистом разорвали воздух над водой. Дистанция была еще слишком велика, и большинство чугунных шаров с шипением взметнули высокие фонтаны в кабельтове от русской эскадры.
Но несколько ядер нашли цель.
Удар! Флагман вздрогнул. Страшный треск рвущегося дерева донесся с носовой части — одно из ядер проломило борт над ватерлинией.
Гордон напрягся, ожидая криков паники. Но их не последовало. Для вышколенной команды это было не более чем комариным укусом. Высокая волна изредка заливала пробоину, что была сильно выше ватерлинии, но не могла нанести критического урона.
Как муравьи, из люков мгновенно выскочила аварийная команда борьбы за живучесть. Стукнули топоры, завизжали пилы. Заведенный пластырь из парусины и досок лег на рваную рану корабля за считанные минуты.
Крюйс даже не обернулся на звук удара. Он лишь крепче вцепился в поручни, обнажив в хищной усмешке зубы. Дистанция стремительно сокращалась. Время каронад подходило.
— Они поспешили! — Корнелиус Крюйс хищно оскалился, обнажив желтые от табака зубы. В его голосе звенело мрачное, торжествующее удовлетворение.
Он был прав. Сдай у шведского капитана нервы на две-три минуты позже, позволь он русским подойти ближе — и бортовой залп лег бы кучно. Возможно, снес бы мачту, возможно, искалечил бы руль. Это не остановило бы флагман каперов, но крови бы попило.
Но шведы не выдержали. Они выплюнули свой металл в молоко. И теперь, под крики боцманов, судорожно драили стволы, пытаясь успеть перезарядиться до того, как этот безумный корабль под Андреевским флагом промчится мимо.
Шведы не успевали.
Томас Гордон, чье штурманское чутье было поистине дьявольским, в отличии от выдержки, вел флагман прямо в узкую горловину между двумя вражескими фрегатами. С ювелирной, пугающей точностью он вогнал корабль ровно посередине. До левого шведского борта оставалось не больше сотни шагов. До правого — чуть больше. Дистанция пистолетного выстрела. Расстрел в упор.
— Стрелки! Не спать!!! — взревел Крюйс, перекрывая шум волн и скрип такелажа.
На марсовых площадках и вдоль бортов началось шевеление. Русские штуцерники. Элита, приданная пиратской эскадре на усиление. Большинство из них, сухопутных крыс, сейчас отчаянно боролись с приступами морской болезни. Лица солдат переливались всеми оттенками нездоровья — от бледного до болезненно сине-зеленого. Но стоило прозвучать приказу, как тошнота отступила перед вдолбленной сперва в Преображенском, потом на полях сражений, ну и на Эзеле, выучкой.
Вскинулись тяжелые нарезные стволы.
Сразу тридцать винтовок рявкнули в унисон.
Этот первый, снайперский залп мгновенно остудил боевой порыв на правом шведском корабле — том самом, что хитро выжидал момента для удара в упор. Довыжидался. В зияющие квадраты открытых пушечных портов, откуда уже зловеще торчали чугунные рыла шведских орудий, влетел свинцовый рой русских конусных пуль.
Завизжали раненые канониры. Кто-то из штуцерников бил прицельно, снимая шведских офицеров в расшитых золотом мундирах, неосторожно выстроившихся у фальшбортов в ожидании зрелища. Офицеры начали падать, словно подкошенные невидимой косой.
— Залп!!! — скомандовал офицер стрелков.
Второй слитный треск разорвал воздух. Пули продолжали методично выкашивать палубу неприятеля.
А на левом шведском фрегате, том самом, что разрядился впустую, назревала катастрофа. Крюйс не мог видеть деталей, но развязка была предрешена судьбой.
Там, в пороховом дыму, тринадцатилетний перепуганный юнга-«пороховая обезьяна», таская заряды к пушкам, споткнулся. От страха и суеты он рассыпал мелкий затравочный порох, оставив за собой тонкую черную дорожку от самой крюйт-камеры до палубных орудий.
И одна из русских штуцерных пуль, высекшая искру о железную оковку лафета, воспламенила эту дорожку.
Огненная змея метнулась по палубе с ужасающей скоростью. Шведские канониры, заметив неладное, с дикими криками бросились топтать огонь сапогами, но было поздно. Пламя скользнуло вниз по ступеням, прямо в открытый зев крюйт-камеры.
— Ложись!!! — нечеловеческим голосом заорал Томас Гордон, падая на палубу.
— Бах! Бабах!
Оглушительный, сотрясающий внутренности взрыв разорвал море и небо. Фрегат, трюмы которого были под завязку набиты порохом не только для собственных нужд, но и для доставки осажденному гарнизону Нарвы, перестал существовать. Он просто взлетел на воздух ослепительным столбом огня и щепок.








