- -
- 100%
- +
– Ты в порядке, сынок? – спросил он.
Я заплакал и тут же умолк, потому что боль в легких оказалась невыносимой. Я начал падать вперед. Он подхватил меня сзади под мышки и усадил ровнее. Я слышал, как тяжело он дышит.
– Ты в порядке, сынок, – повторил он, и на этот раз слова не звучали вопросом.
– Стреляли, – прошептал я и больше не мог выдавить ни слова.
Я видел, как моя кровь испачкала его рукав.
– «Скорая» уже едет, – проговорил мужчина тихонько прямо мне в левое ухо. – Уже вот-вот, сынок.
Отчасти из-за того, что он называл меня «сынок», я в растерянности на миг поверил, что в силу таинственной общности всех людей мой отец дотянулся до меня через этого человека. И едва не разрыдался опять.
Боковые улицы начали заполняться народом. Раненые демонстранты лежали на асфальте, их дрожащие стоны напоминали мольбы неверных. Полицейские и агенты в штатском сновали вокруг. Человек за моей спиной чуть откинулся назад, моя голова покоилась у него на груди. Мужчина в окне мирного дома напротив все так же наблюдал за происходящим. Я услышал рокот вертолета. Дышать было трудно. Что еще хуже, я и не хотел этого делать. Теперь, похоже, для дыхания требовалась особая вера.
– Уже скоро, – повторил мужчина, словно утешая ребенка. – Я сниму балаклаву, парень?
Я помотал головой, и он больше не спрашивал.
Появился санитар, и они вместе с мужчиной уложили меня на носилки. Теперь я увидел, что мой спутник, человек, который поддерживал меня все это время, был полицейским. На мгновение он наклонился, и мы оказались лицом к лицу. Какое удивительное лицо, подумал я, совершенно необыкновенное, я таких никогда не видел. В нем не было особенно ярких черт. Наверное, я даже не узнал бы его, столкнись с ним на улице. Однако оно напоминало все другие лица, включая мое собственное. Именно так, хотя я отлично видел, что он совсем на меня не похож. Я узнавал в нем свою мать, отца и Суад. Видел Рану, Мустафу, профессора Уолбрука и, хотя я еще не встречался с ним, был уверен, что и Хосам Зова в нем тоже где-то есть. Я узнал человека, который продавал газеты и сладости рядом с моей школой в Бенгази. Моих детских друзей. А потом увидел другие лица, которых не знал. Некоторые – уродливые и жуткие. А потом явилось и оно, лицо, царившее над моим детством, лицо Вождя, которое стремилось стать всеми лицами сразу.
– Теперь можно снять? – спросил полицейский, имея в виду балаклаву.
Я вновь потряс головой и прошептал:
– Пожалуйста, не надо.
Рядом шумели лопасти вертолета. А я все еще таил надежду, что улизну неопознанным, смогу закончить образование, получить диплом и вернуться домой. Никто ничего не узнает. Люди будут обсуждать этот день, а я прикинусь, что совершенно не в курсе. «В самом деле? Но как ты мог это пропустить? Это же было во всех новостях», – скажут они, а я объясню, что был слишком занят учебой, что писать диплом на языке, который тебе не родной, чертовски трудно, особенно по литературе, где, естественно, основной предмет исследования сам язык, а каждый язык – это отдельная река, со своим собственным истоком, экологией и течением. Я объяснял бы все это и повторял, какая это чертовски сложная работа, потому что нужно обрести внутри себя дух иной культуры, а для этого часть тебя должна умереть.
Меня закатили в машину скорой помощи, полицейский забрался следом.
– Как тебя зовут, сынок? – спросил он. – И твоих ближайших родственников здесь, в Великобритании?
– У меня тут нет никого, – сказал я, а потом назвал первое имя, которое пришло в голову: – Рана Ламессе. Студентка-архитектор. Университет Эдинбурга.
– Ламессе, так правильно пишется? – уточил он и почти сразу махнул рукой: – Неважно.
Санитар, ни о чем не спрашивая, стянул мою балаклаву. Полицейский посмотрел на него, потом на меня. На пару секунд задержал взгляд на моем лице, а потом вылез из машины. Прежде чем дверь захлопнулась, я услышал, как он сказал: «Удачи, сынок».
Только когда мы тронулись и взвыла сирена, я заметил, что не один тут. На носилках рядом лежал еще человек. Он как будто разговаривал сам с собой. Голос доносился издалека, а потом вдруг невыносимо близко и громко. Я приподнялся на локте и увидел Мустафу. Они знали, что мы пришли вместе? Откуда им это стало известно?
– Лежи спокойно, – раздраженно рявкнул санитар.
– Я его знаю, – прошептал я.
– Тебе нельзя говорить. У тебя ранение в грудь, – объявил он прямо над моей головой.
Он был очень молод и, наверное, напуган, но его громкий и нервный голос взбудоражил Мустафу, и тот принялся выкрикивать бессвязные оскорбления по-арабски:
– Грязные ублюдки, головорезы, бандюги… – Он остановился перевести дыхание, голос сорвался, Мустафа заплакал и тихо, словно разговаривая сам с собой, проговорил: – Покажи мне лицо свое, мама, приди за мной, целую ноги твои.
Мои глаза налились слезами. Тогда я понял, что за всем, что думал и чувствовал, не только после стрельбы, но с того самого дня, как родился, всегда стояло имя моей матери. Я снова увидел очертания ее руки, контуры щеки, нежное и сильное основание шеи, где начинаются ключицы. Клянусь, я почувствовал запах ее духов. Она была там, в машине скорой помощи, рядом со мной. Я обернулся, и санитар прижал мои плечи к носилкам.
– Пожалуйста, сэр, – повторил он.
Боль расползалась из глубины груди по всем уголкам тела. Она утверждала свою страшную власть, пока не оказалась и впереди, и позади меня, разрастаясь в обоих направлениях, в то время как я пытался перевести дух между волнами боли.
Мы прибыли, меня выкатили головой вперед и стремительно повезли по длинным коридорам. Вдоль стен выстроились бесчисленные люди, и все они неумолимо пялились на меня. А потом я остался один, в тупике. Появился человек. Он выглядел чересчур молодо для врача. На мне была только расстегнутая куртка, свободная рубаха, а под ней футболка, но он долго возился с моей одеждой. Потом ушел и вернулся с парой больших ножниц с ярко-желтыми ручками и принялся бледными, трясущимися руками разрезать ткань, беспрерывно повторяя «простите» по мере продвижения вверх. Время от времени холод стали касался моей кожи, но в целом он неплохо справился с работой. Когда наши глаза встретились, он, кажется, испугался. Я следил за его лицом, пока он разглядывал мои раны. Никогда не забуду, что случилось дальше. Из всех событий того дня это единственная деталь, о которой я не в силах думать. Склонившись надо мной, держа трясущимися руками перекрестие открытых ножниц над моей грудью, молодой доктор повернул голову в сторону и завопил во весь голос: «Сюда!» Он повторял это слово снова и снова.
18
За все годы, прошедшие с той стрельбы, я никогда не возвращался на Сент-Джеймс-сквер. Можно всю жизнь прожить в городе, избегая определенных мест. Я не был ни на одном ежегодном поминовении. Если я вдруг еду в такси и есть шанс, что водитель выберет путь через площадь, я прошу его изменить маршрут. Но сегодня, тридцать два года спустя, когда поезд Хосама уже, наверное, в тоннеле под проливом, я вдруг по доброй воле оказался здесь. Вот и те же деревья, только повыше. Вот место, где я стоял, место, где меня скосили. Странно, что я не помню, что было написано на плакате, который я выбрал из кучи. СВОБОДУ СТУДЕНТАМ, ДОЛОЙ ТИРАНА, СВОБОДА ИЛИ СМЕРТЬ – это, помнится, некоторые из предлагавшихся вариантов. Между протестующим и его транспарантом существует огромная дистанция, и в этом разрыве умещается вся история политики. Вскоре после того, как мы протолкались в первые ряды, я положил свой транспарант около ограждения и оставил его там, не чувствуя потребности объясняться. Потом и Мустафа сделал то же самое. Сегодня эта деталь поражает меня. Меня осеняет, что если бы я тогда сказал ему, что ухожу, он двинулся бы следом, свернул за угол, мы сняли бы балаклавы и сошлись на том, что уже внесли свой вклад.
Очнувшись после операции, я не чувствовал конечностей. Понятия не имел, где я и как здесь оказался. Медленно припоминал, как ливийский чиновник орет мне в ухо: «Считаешь себя мужчиной? Так дай мне увидеть, как ты снимаешь чертову маску». Я был убежден, что комната без окон, в которой я нахожусь, спартански обставленная и наполненная механическим жужжанием, расположена в недрах тюрьмы в Триполи. Я потерял сознание на допросе, поэтому у них не осталось иного выбора, кроме как прерваться и ждать, пока я очнусь. Я знал, что виновен, но не мог вспомнить в чем, и это меня пугало, потому что я очень хотел сознаться. Они вернутся, думал я и был уверен в этом, как в самых базовых принципах жизни. Но что это была за жизнь? Куда она шла? Она определенно мне не принадлежала. Как только я достаточно оправлюсь, чтобы встать на ноги, напоминал я себе, вопросы возобновятся. Я думал, думал и думал, копая песок в пустыне в поисках воды, чтобы дать им хоть что-нибудь, каплю доказательства, которая потом превратится в струйку. И именно этот образ вернул меня к картине моей собственной крови, стекающей в водосток. Я начал всплывать, одинокий пузырек, поднимающийся на поверхность после кораблекрушения.
Вошел врач и сказал:
– Привет, Фред. Рад, что ты очнулся. Как чувствуешь себя? – Он рассказал, что в меня попали две пули. – Очень близко к сердцу. Тебе очень повезло, Фред.
Я хотел сказать, что меня зовут не Фред и потому все, что он сообщил, должно быть, адресовано другому человеку. Но я не мог говорить. Врач не сказал ничего особенного, но от его улыбки мне захотелось плакать.
Рядом с доктором стояла медсестра. Она была красивая, такая красивая, что все это казалось выдумкой, как будто актрису пригласили сыграть роль. Когда доктор ушел, она еще задержалась. Я хотел задать ей один вопрос. Очень важный, но я не мог его сформулировать. Получилось, только когда она уже ушла. Вопрос касался наших представлений о пулях, что в кино их часто изображают как награду, почетный знак. Герой или злодей получает пулю, и время останавливается. Мы смотрим, как он хватается за рану, корчится на земле или картинно падает с большой высоты через окно, с балкона или с моста прямо в реку. Вся его жизнь вела к этой кульминации, финальному всплеску. А потом все вновь приходит в движение, правда же, хотел я сказать прекрасной медсестре, жизнь продолжается, правда же, точно такая же, как раньше. Я хотел спросить медсестру, что случилось с молодой женщиной-полицейским, той, что лежала на асфальте, на боку, словно собралась вздремнуть.
19
Теперь я был Фред. Нам всем дали вымышленные имена, велели отзываться только на них и сказали, что мы никогда не должны раскрывать свои подлинные личности и что это ради нашей же безопасности. Чтобы помочь нам запомнить, полиция выбрала короткие односложные имена.
Настоящая фамилия медсестры была Клемент. А звали ее Рэйчел. По мере того как шли дни и мое сознание обретало равновесие, она становилась менее ослепительной и потому еще более привлекательной. Когда она уставала или была завалена работой, ее щеки, губы и уши становились ярко-розовыми. Когда она улыбалась, большая часть улыбки пряталась в глазах. Иногда, думая, что я сплю, она бережно подтыкала простыню, точными движениями, как опытный повар, разделывающий рыбу.
Меня последним перевели в палату для выздоравливающих. Едва я появился на пороге, Мустафа и остальные пациенты принялись аплодировать, но вяло, и вскоре аплодисменты стихли. В палате у дверей всегда сидел на страже полицейский, иногда он читал газету, а иногда просто таращился в длинное пространство комнаты или в окна, расположенные в ряд над нашими головами. Когда дежурство заканчивалось и коллега приходил на смену, они шепотом перебрасывались несколькими фразами.
Моя койка стояла ближе всего к полицейскому, в начале палаты, а с другой стороны от меня лежал Мустафа, только теперь он был Том.
Мои немногочисленные пожитки, упакованные в прозрачный пластиковый пакет, лежали на тумбочке. Бумажник, маленький приемник, подаренный отцом, и «Лондонское книжное ревю», которое я оптимистично купил на нашем окольном пути к Сент-Джеймс-сквер в утро демонстрации. Кровью был испачкан только один уголок коричневого кожаного бумажника. Странно, но если не считать нескольких замятостей, «ЛКВ» остался невредимым. И приемник, который был со мной всю дорогу, работал идеально, индикатор батареи горел ярко и не мигал.
– Я проследил, чтобы тебя положили рядом, – сообщил Мустафа по-арабски.
Подошла медсестра и с улыбкой сказала:
– Ваш друг постоянно спрашивал о вас. Иногда каждый час. Практически сводил нас с ума.
– Прошло одиннадцать долгих дней, – укорил ее Мустафа, словно бы разочарованный работой больницы. Увидев мое лицо, он удивился: – Ты что, не знал?
Правда в том, что я не знал, не подозревал, что прошло столько времени. Я полагал, что провел в реанимации максимум четыре-пять дней.
Остальных шестерых ливийцев в палате мы не знали. И они друг с другом, кажется, не были знакомы. С самого начала между нами возникла некоторая настороженность.
Мы с Мустафой обсудили свои ранения. Он получил пулю в живот, она прошла навылет, ничего не задев. Мустафа выглядел довольно неплохо и постоянно пребывал в приподнятом настроении. Я подумал, может, он ожидал чего-то подобного и теперь, когда все уже случилось и вроде обошлось, испытывал облегчение и даже немножко радовался, что Бог, или судьба, или рок, или что там еще решает такие вещи, пощадил его. Все его поведение отмечено было той едкой жизнелюбивой бодростью, которая свойственна людям, пережившим катастрофу. Разница между тем, каким Мустафа стал сейчас, и тем, каким я видел его в последний раз в машине скорой помощи, была громадной, и это меня нервировало.
– Ты в «скорой» совсем слетел с катушек, – сказал я.
– Откуда ты знаешь? – Он смотрел на меня с искренним недоумением.
Я рассказал, что тоже был там. Он заявил, что теперь это неважно. И рвался пересказать мне все, что успел узнать.
– После стрельбы посольство оказалось в осаде. На десять дней. Можешь поверить? А потом под предлогом дипломатического иммунитета Тэтчер позволила всем, включая ублюдков, расстрелявших нас, покинуть страну.
– Полагаю, это разумно, – сказал я, не имея сил возмущаться.
Я поймал удивленные взгляды медсестер, заметивших, что мы болтаем.
– Дипломатический иммунитет, поцелуй меня в задницу, – прошептал Мустафа. – Вертел я на члене Железную леди. – Он пересел на край моей койки. – Двенадцать человек подстрелили. – Не успел я открыть рот, как он перебил: – Да! Ты должен знать факты, прежде чем говорить. Одиннадцать ливийцев, все студенты, но никто – ни один человек, представляешь? – не умер. Доказательство того, что Бог хранит нас. Тебе и мне досталось больше всех, у остальных легкие ранения – царапина или пуля в ноге или руке, ничего серьезного. Некоторых отпустили в тот же день. Твои раны, дружище, самые опасные.
– А двенадцатый? – спросил я. – Ты сказал, подстрелили двенадцать человек.
– Тебе никто не рассказал? – поразился он. – Ее звали Ивонн Флетчер, полицейская, всего двадцать пять лет. На все воля Божья. – Он положил ладонь на матрас рядом со мной. – Помилуй ее Господь. Павшую в нашей битве. Ни в чем не повинную.
– О чем ты?
– Она умерла через несколько часов. Мученица за наше дело. – Чуть помолчав, он продолжил:
– Это запросто могли быть ты или я.
Слова «павший», «битва», «невинный», «мученик», «рок», «ты», «я» сыпались друг на друга, громоздясь бессмысленной кучкой.
У меня имелись собственные слова, острыми лезвиями засевшие во рту, способные располосовать мой язык. Я боялся произнести их и боялся не произнести и знал: их, как и все по-настоящему важные вещи, нельзя отложить или сохранить, чтобы использовать позже. Если сейчас упущу возможность, думал я, придется вечно нести груз этих невысказанных слов. Звучащих во тьме.
Тут Мустафа чуть поостыл. Взгляд его потеплел. Может, он вспоминал про Эдинбург и понимал, что я тоже об этом думаю. Что парни из нашей группы, особенно стукачи, уже сложили, наверное, два и два. Я представлял, как поздно вечером они обсуждают новости, жарко спорят, подогреваемые злостью и восторгом, а может, втайне испытывают облегчение, как те, что боятся исчерпать темы для беседы на тусовках и, медленно проезжая мимо места аварии, рассказывают, что лично знали двоих пострадавших. Они с радостью выложат детали, которые в ретроспективе, оказывается, предсказывали случившееся: нашу склонность к чтению, что мы были книжными парнями, вечно нас видели с книгами под мышкой, что даже по выходным мы торчали в кафе и читали там и по вечерам никогда не выходили из дома, не затолкав в карман куртки какой-нибудь тонкий томик, как оружие. Скажут, что мы боялись реальности. А, как известно, если читать слишком много, это нарушает психическое равновесие, путает мозги и все такое. Представил Саада: он хотя и сочтет обязательным участвовать в подобных обвинительных заседаниях, но ограничит свой вклад до минимума. Уверен, он не сознается, что Мустафа спрашивал у него совета про отель, поскольку тогда и на него пало бы подозрение.
– В новостях сообщают об этом каждый день, – сказал Мустафа. – Все время появляются новые подробности. В тот момент, когда в нас стреляли, Каддафи приказал войскам окружить британское посольство, угрожая держать в заложниках всех британских граждан в Ливии, если здешним сотрудникам посольства не позволят беспрепятственно покинуть страну. Правительство Тэтчер прогнулось. Я с того времени весь извелся, думая ровно то же, что ты сейчас, – что как только мы встанем на ноги, нас отправят домой.
Способность Мустафы читать мои мысли казалась столь же сверхъестественной, сколь и неизбежной. Я должен провести четкую грань между нами, сказал я себе, чтобы он не мог видеть меня насквозь.
– Но не переживай, никто нас не тронет. Двое представителей от «Международной амнистии», мужчина и женщина, приходили сюда и наводили справки и про тебя тоже. Они сказали, что у нас обоих очень убедительный случай для получения политического убежища. Почти наверняка, сказали они.
Я прикрыл глаза.
– Тебе надо отдохнуть, – сжалился он и вернулся на свою койку.
20
Родители наверняка слышали новости, смотрели по телевизору. Узнали ли они меня по одежде? Наверное, сходили с ума от беспокойства. Вплоть до последнего времени я отправлял им по открытке каждую неделю. «Мы взяли за правило, – рассказывала мама в одном из писем, – что никто не читает, пока мы все втроем не усядемся за столом. Так, чтобы никто не жаловался, что он первый или последний». У мамы очень развита интуиция. Однажды я в школе упал на лестнице и рассек нижнюю губу. Кровь хлестала, и я потерял сознание. А когда очнулся, мама была рядом. Никто ей не сообщал. Но эта способность имеет свою цену. Мама почти постоянно в тревоге. Я слышал, как дядя Усама, ее младший брат, сказал как-то: «Тебе нужно чуть отпустить вожжи» – и как она ответила: «Не могу», произнеся это очень категорично, но одновременно и с ноткой сожаления. Мама вполне была способна, руководствуясь исключительно интуицией, шестым чувством, потратить кучу денег на звонок в университет, потребовав, чтобы я сам перезвонил ей.
Я попросил у сестры Клемент бумагу и конверты. Предпринял несколько попыток сочинить письмо домой. В голове было абсолютно пусто. Вскоре сестра Клемент вернулась.
– Лучше поторопитесь, не то пропустите почтальона, – посоветовала она.
На письме будет лондонский штемпель. И как это объяснить? Я решил черкнуть короткую записку Ране.
Дорогая Рана,
Я в Вестминстерской больнице в Лондоне, но со мной все в порядке. Придется пробыть тут еще какое-то время. Не знаю, как долго. Может, неделю, или две, или три. Пожалуйста, не говори никому. Кроме, может, проф. Уолбрука, но только если он спросит. Если он спросит, прошу, убедись, что он понимает, что никому больше рассказывать нельзя.
Скучаю,ХаледЯ заклеил конверт, стараясь не дышать. Я видел свои швы, аккуратными крестиками идущие непрерывной волнистой линией прямо от правого соска через весь бок и останавливающиеся в нескольких дюймах от позвоночника. Я чувствовал, как они натягиваются, будто поскрипывающая пеньковая веревка, растянутая до предела. Я старался дышать как можно более поверхностно и ждал. Едва отступала одна, как власть захватывала иная, гораздо менее внятная боль – холодный туман, клубящийся внутри легкого. Даже сегодня еще порой возвращается более мягкая версия той боли, достаточно лишь небрежно одеться в промозглую погоду. Сестра Клемент хлопотала в дальнем конце палаты. И я сделал еще один заход.
Родные мои мама, папа и Суад,
Лондон прекрасен. Небо сейчас в облаках, но совсем недавно оно было таким же голубым, как дома. Я приехал сюда с другом. На выходные. Может, на пару дней. Мы побывали в музеях, а сегодня будем ужинать в Чайна-тауне. Жалко, что вас нет со мной.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Район Западного Лондона, где расположен крупнейший в Европе торговый центр, большой многонациональный рынок, а классические постройки соседствуют с современными. – Здесь и далее примеч. перев.
2
Триумфальная арка недалеко от Уголка ораторов в Гайд-парке.
3
Город на северо-западе Ливии, третий по величине город страны.
4
Овидий, «Метаморфозы», книга II, пер. С. Шервинского.
5
Мухаммад Идрис ибн-Мухаммад аль-Махди ас-Сануси – король Ливии в 1951–1969 гг. Был свергнут в результате военного переворота, заочно приговорен к смертной казни. Остаток жизни провел в изгнании в качестве политического беженца, скончался в Египте в 1983 году.
6
Династия, правившая в Восточном Судане и Ливии до 1969 года, тесно связанная с суфийским орденом Санусия. Тарикат сенуситов активно участвовал в сопротивлении итальянскому вторжению. Во время Второй мировой войны британцы признали Мухаммада Идриса, шейха тариката санусия, эмиром Киренаики, он же был впоследствии провозглашен королем Соединенного Королевства Ливии под именем Идрис I.
7
Суфийская обитель, в которой живет шейх. Изначально приюты дервишей, впоследствии превратившиеся в общественно-культурные центры, выполняя множество функций: школа, гостиница, больница, приют, место собраний.
8
Тайиб Салих (1929–2009) – крупнейший суданский автор XX века, его роман «Сезон паломничества на север» входит в число лучших африканских книг века; писатель понимал в равной мере культуру Востока и Запада, активно поддерживал переводы арабской литературы на европейские языки. Низар Каббани (1923–1998) – один из наиболее значительных арабских поэтов XX века и основоположников свободного стиха. Салим аль-Лози (1922–1980) – ливанский журналист и издатель, основатель и главный редактор известного журнала «Аль-Хавадет».
9
Ид аль-адха – праздник окончания хаджа, отмечается в память жертвоприношения Ибрагима (Авраама), который почитается пророком в исламе.
10
Поэма, признанная вершиной творчества Альфреда Теннисона, написана в 1850 году. Формально реквием по безвременно почившему другу, поэма наполнена библейскими образами и литературными аллюзиями; одновременно пронзительный личный дневник и философский трактат.




