Необычайные приключения в шашечном мире Пантелея Объедова. Сага о шашках и шашечной жизни

- -
- 100%
- +
В сей-то Вавилон, по воле судьбы и рекомендации дальнего родственника-кочегара, попал наш герой, Пантелей Объедов, отроду семнадцати лет, широк в кости, тих нравом, но с глазами, что глядели на мир с медлительным, но неуклонным вниманием деревенского пахаря. Определили его в «половые» – существа промежуточные, в вечных метаниях меж кухней и залом, обязанности коих заключались в ношении тарелок, вытирании столов и впитывании, подобно губкам, всего спектра человеческих излияний.
О, сколь многому научился он в первые дни! Познал он, что извозчик, пропахший лошадиным потом, может с пеной у рта толковать о трансцендентальности духа, тыча в собеседника-приказчика заскорузлым пальцем. Узрел он семинаристов, хихикающих в углу над томиком, коий при ближайшем рассмотрении оказался не «Творениями Святых Отцов», а искусно переплетённой доской для игры в шашки, причём клетки были украшены ликами ангелов и бесов, а вместо простых шашек стояли фигурки, изображающие праведников и еретиков. Игра называлась «Соблазн и Спасение», или попросту «поддавки на богословский лад», где целью было поддаться так, чтобы твои «грешники» были биты «догматами» противника в нужной последовательности, символизируя путь души через мытарства.
– Епитрахиль на f4 бьёт моё «Малодушие» на g5! – шептал, пылая щеками, юный богослов.
– Но затем моё «Раскаяние» на h6 принимает твою епитрахиль, открывая путь «Благодати»! – ликовал его соперник, потирая руки.
Пантелей наблюдал, таская графины с водкой и тарелки с расстегаями. Ум его, простой и ясный, отточенный в деревне на рассуждениях о погоде и урожае, не мог постичь всей этой словесной и игровой эквилибристики. Но шашки… шашки он знал. Знал ту крепкую, прямолинейную игру, что шла на деревне по вечерам, на нарисованной на обрезке доски сетке, при свете лучины. Там не было епитрахилей, а были простые «дамы» и простые «шашки». И били там напрямую, без богословских поддавков.
Однажды, когда один из семинаристов, отвлёкшись на спор о сущностных иконостасных энергиях, допустил грубейшую ошибку, Пантелей, ставя на соседний столик миску с ухой, невольно ахнул: «Эх, барин, так ведь дамку отдаёте зря!»
Воцарилась тишина. Семинарист уставился на него воспалённым от умственного напряжения взором.
– Ты что же, понимаешь?
– В шашки-то? Понимаю, – просто ответил Пантелей.
– Играть умеешь?
– Умею.
Его усадили за стол, к всеобщему любопытству. Доску очистили от богословских фигурок, нашли обычные, чёрно-белые шашки. «Давай, покажи свою деревенскую премудрость», – сказали ему.
И началось. Пантелей играл не как они – не хитро, не с поддавками, не с намёком. Он играл, как пашет: глубоко, основательно, предвидя на несколько ходов вперёд. Его шашки двигались неуклонно, как полки, выстроенные в чёткий порядок. Он не гнался за красивыми комбинациями, он строил тихую, непреодолимую силу. И побил первого семинариста. И второго. И третьего, самого гордого, того, что считался корифеем «Соблазна и Спасения».
Весть о том, что новый половой, молчаливый детина Объедов, разнёс в пух и прах лучших трактирных шашистов-интеллектуалов, облетела все залы. К столику потянулись другие: засидевшийся без дела чиновник в потрёпанном вицмундире; старый отставной поручик с нервным подёргиванием щеки; даже сам хозяин трактира, Аристарх Прокопьевич, человек с лицом, напоминающим перезрелую дыню, и брюхом, достойным египетского фараона (возможно, он и считал себя потомком тех самых пирамид).
Все они пали. Пантелей играл, оторвавшись от своих обязанностей, забыв о графинах и объедках. Мир сузился до шестидесяти четырёх клеток. В нём он был царь и бог. В нём не было ни половых, ни семинаристов, ни чинов, ни званий. Были только логика, пространство и та непонятная сила, что вела его руку.
Аристарх Прокопьевич, проиграв две партии кряду и с трудом отбившись в третьей, тяжело дыша, уставился на Пантелея.
– Да ты, братец, не человек… ты явление. С такими способностями половым быть – всё равно, что Паганини на скрипке коров доить. Завтра с утра не на посуду. Садись вот за этот столик у колонны. Будешь нашим трактирным… шашечным атаманом. Пусть народ честной тебе на шейку смотрит и умом питается. А я с каждого твоего сеанса – процент.
Так, в удушливых объятиях трактирного Молоха, среди запаха пива, щей и духовной гордыни, среди споров о бытии и небытии, под аккомпанемент звонка в дверь и криков «Полтора шкалика!», родилась слава Пантелея Объедова. Он ещё не знал, что этот дымный, шумный мирок – лишь первая клетка на огромной доске Российской империи, по которой ему предстояло пройти и простой шашкой, и грозной дамкой.
Глава 2. О том, как Пантелей Объедов служил у профессора Трындина-Швырковского и какую науку извлёк из оного служения, с пространными рассуждениями о пользе и вреде просвещения для ума, уже занятого исключительно углами и дамочными ходами
Итак, наш доблестный Пантелей, коего мозолистые персты покорили уже не одну сотню шашечных полей от волжских пристаней до питерских трактиров, был, по воле Совета о культуре (состоявшего, как известно, из трёх чиновников, страдавших несварением, и одного лысого энтузиаста, коллекционировавшего гербарии), направлен для усовершенствования и приобщения к светским манерам в услужение к некоему профессору Аристарху Фаддеевичу Трындину-Швырковскому.
Сей муж науки, худой как щепка и бородатый как козёл, пребывал в непрестанном умственном напряжении, ибо поставил перед собой задачу титаническую: собрать полную коллекцию «народных типов Российской империи в их естественном состоянии». Кабинет его представлял собой невообразимое зрелище: на полках, рядом с черепами и сосудами с заспиртованными уродцами, стояли глиняные свистульки в виде крестьян, деревянные куклы-купчихи с самоварами вместо голов, и даже чучело сибирского шамана с бубном, на которое профессор, в минуты вдохновения, бил соловьём-разбойником.
«Вот, Объедов, – возгласил профессор, встречая Пантелея, коего запах пота и дорожной пыли смешивался с ароматами нафталина и лаванды, – вы есть тип редчайший! Тип „Homo damkovus vulgaris“, то бишь, человек шашечный, простой! Вы будете жемчужиной моей коллекции! Ваша обязанность – пребывать в естестве, но при этом посещать мои лекции о просвещении, дабы я мог наблюдать, как исконная русская натура впитывает семена европейского разума!»
Пантелей, привыкший, что на него смотрят лишь через призму шашечной доски, смутился несказанно. Ему было приказано носить профессору халат, подавать трубку и слушать по три часа в день наставления.
Началось с французского языка. «Основа основ, mon ami! – вещал Аристарх Фаддеевич, размахивая указкой перед носом ошеломлённого Пантелея. – Без языка Мольера и Рабле (ой, прости господи, не того Рабле!) вы в приличном обществе – что слон в посудной лавке! Повторяйте: „Comment allez-vous?“»
Пантелей напряг все извилины, обычно занятые расчётом ходов. Звуки клокотали в его глотке, рождая нечто чудовищное: «Камбон дам?» – выпалил он наконец.
«Нет, нет! „Comment allez-vous?“ – „Как поживаете?“»
«А-а… – озарилось лицо шашиста. – Это как „Как поддаётесь?“. Понял».
Но истинный прорыв случился, когда профессор, отчаявшись, бросил: «Ну, скажем, „Ça y est?“ – „Готово? Кончено?“»
Пантелей замер. Уши его навострились, как у гончей на следу. «Ша… э… э… ма? – прошептал он с благоговением. – Шах э э мат? То есть, концовка, матовая ситуация? О, это полезно! Это запомню!» И с той поры все французские фразы он мерил одной меркой: похоже на шашечный термин или нет. «Merci» отбрасывалось как бесполезное, а вот «Échec» (шах) принималось с восторгом.
Затем настал черёд математики. «Геометрия, друг мой, – гремел профессор, чертя на грифельной доске фигуры, – есть царица наук! Вот треугольник. Вот квадрат. Вот окружность».
Пантелей смотрел на эти каракули и видел лишь одно: игровое поле. «Понятно, ваше благородие. Угол – это угол доски, откуда дамку вывести можно, коли противник зазевается. Квадрат – это клетка, их шестьдесят четыре, тридцать две тёмных, тридцать две светлых, но в поддавки играть – против правил. А окружность… – он прищурился, – это, стало быть, если шашку по кругу гонять, пока соперник не закружится. Бесполезная это штука, окружность, время лишь тянет».
Профессор хватался за голову, но, как истинный учёный, видел в этом феномен. «Записывайте! – кричал он своему ассистенту, тощему юноше в пенсне. – Тип „Homo damkovus“ воспринимает абстрактные категории исключительно через призму узкопрактического игрового интереса! Прямоугольник для него – не фигура Евклида, а „поле для манёвра“! Биссектриса – вероятно, „удар на проходе“! О, какая находка для науки!»
Венцом же педагогических усилий стал урок физики. Профессор, желая объяснить понятие силы удара, взял шашку (конфискованную у Пантелея для «сохранения естественного контекста») и щёлкнул ею по лбу ассистента. «Вот, Объедов, видите? Энергия передалась от моей руки через шашку ко лбу Ивана Петровича!»
Пантелей наблюдал серьёзно. «Вижу, – сказал он. – Но на доске так бить нельзя. Бить можно только через одну клетку и по диагонали. А по лбу – это вне правил. И шашку жалко, она же штофная, казённая».
Профессор Трындин-Швырковский впал в экстаз. «Слышите? Практический материализм! Этика, ограниченная правилами игры! Коллекционный экземпляр высшей пробы!»
Меж тем, Пантелей, слушая сии учёные речи, всё более томился духом. Его мозг, уподобленный хорошо смазанной шашечной машине, отказывался перемалывать эту окрошку из слов. Ему снились по ночам не теоремы, а классические дебюты: «Игра Бодянского», «Обратная игра Кукуева». Он начал чахнуть. И даже обильная профессорская еда (ибо коллекцию надо было откармливать) не радовала его.
И вот однажды, когда профессор пытался объяснить ему теорию вероятности на примере бросания костей, Пантелей не выдержал. Он встал, шагнул к витрине, где стоял как «тип удачливого игрока» в неестественной позе с шашкой в руке, взял свою штофную шашку, положил её в карман и изрёк:
«Ваше благородие. Умом я понимаю, что просвещение – штука важная. Но у меня в голове от ваших треугольников и ша-э-э-ма такой алгебраический шум стоит, что я даже „косяк“ простой рассчитать не могу. А без этого я – не тип, а так, пустое место. Позвольте откланяться. Пора на сеанс в Гостиный двор. Там народ ждёт, а народ – он тоже тип, только живой и в игре».
И, не дожидаясь ответа потрясённого собирателя, наш герой, Пантелей Объедов, вновь облачённый в свой поношенный сюртук, вышагнул из квартиры, набитой «типами», в шумный, вонючий, неупорядоченный и бесконечно милый ему мир дореволюционной России, где геометрия была проста, как угол трактирного стола, а единственным нужным иностранным словом было ликующее: «Мат!»
А профессор Трындин-Швырковский вписал в каталог: «Экземпляр №47: „Homo damkovus pragmaticus“. Под влиянием просвещения проявил признаки аберрации воли и регресса к природному состоянию. Выбыл из коллекции самовольно. Феномен требует дальнейшего изучения». И поставил на полку пустую бутыль с этикеткой «Дух игры», которая, увы, так и осталась пустой.
Глава 3. Триумф на Сухаревке, или О том, как Пантелей Объедов одолел суетливого вития в трактире «Пересыльный» и приобрёл славу, вонючую, как дешёвый табак, но сладкую, как мёд
Случилось сие в один из тех дней, когда небо над Москвой, подобно пролинявшей купеческой подушке, источало не то снег, не то дождь, а воздух, густой от запахов конского навоза, сдобных булок и людского беспросветного пота, казалось, можно было резать ножом и намазывать на хлеб. Пантелей, коему Совет по культуре, сей странный орган, плодивший циркуляры, как заяц – зайчат, выдал на путевые расходы три целковых да мешок сухарей, обретался в Замоскворечье, в знаменитом трактире «Пересыльный», что подле Сухаревки стоял.
О, «Пересыльный»! Храм Вакха и желудка, где запах кислых щей, жареной печёнки и дешёвого портера сливался в единую благоуханную симфонию, способную свалить с ног неокрепшего юнца! Тут сновали половые, ловкие, как гончие псы, с подносами, гнувшимися под тяжестью штофов и закусок. Тут купцы, краснолицые, как варёные раки, решали мировые сделки меж тремя блинами. Тут извозчики, пропахшие лошадиной скорбью, коротали время за стаканом «сорокаведёрным». И тут же, в дымном углу, на грязной клеёнке, разворачивались баталии на чёрно-белых полях шашечных досок, кои были липкими от пива и жира.
Пантелей, устроив свою могучую крестьянскую плоть на шатком стуле, потребовал для подкрепления духа порцию щей «с потрохами» и ржаного кваса, коий в сих стенах имел крепость и дух, достойные древнего этрусского вина. Пока яство исчезало в его недрах с членораздельным удовольствием, слух его привлекла оживлённая беседа у соседнего столика.
Там восседал, ни дать ни взять павлин перед курицами, франт в пенсне и с манишкой, белизны снега альпийского, и вещал, размахивая длинными пальцами:
– Нет, господа! Ваша игра – топорна! В ней нет души, нет полёта! Я, Аркадий Люпинович Чижиков, последователь школы Всемирного Эстетического Шашечного Кружка, утверждаю: шашки – это поэзия! Это мелодия! Надо играть легко, воздушно, с фантазмигорическими комбинациями! Вашу «городскую» плотность я презираю!
Слушатели, люди простые, в основном приказчики да ремесленники, молча ёрзали, чувствуя интеллигентное превосходство оратора, но не смея противоречить. А Чижиков, ободрённый молчанием, продолжал, словно канарейка, выведенная на солнце:
– Вот, к примеру, классический «кол»! Зачем его «запирать» грубыми построениями? Надо дать ему свободу, позволить «дышать», и он сам, изящным пируэтом, приведёт вас к победе! Играйте тоньше, господа! Тоньше!
Тут желудок Пантелея, благополучно принявший щи, издал одобрительный гул, низкий и плотный, как шум земной толщи. Весь трактир на миг замер. Пантелей обтёр губы рукавом, поднял свои ясные, как два медных гроша, глаза на говоруна и молвил голосом, в коем слышался скрип тележных колёс по проселку:
– Тоньше-то оно тоньше, барин. А вот ржаной кирпич, он хоть и груб, да дом от ветра держит. А пушинкой, с позволения сказать, только сопли утирать.
Наступила тишина, в которой было слышно, как шкворчит самовар. Чижиков поправил пенсне и снисходительно улыбнулся:
– О, дикарь! Натур-продукт! Вы, я смотрю, изволите понимать в игре?
– Понимаю, – просто сказал Пантелей. – Играл в деревне на завалинке. На сале, на зерно, на то, что бог пошлёт.
Тут уж публика, почуяв потеху, запищала и загалдела:
– Давайте, Аркадий Люпинович, сразитесь с хлебопашцем! Покажите ему полёт мысли!
– Что ж, – благосклонно изрёк Чижиков, видя в этом возможность блеснуть. – Устроим маленький турнир. На интерес. Скажем, на полбутылку кахетинского?
Пантелей почесал затылок:
– У меня, барин, деньга скудна. А вот мешок сухарей казённых имеется. Хуже кахетинского, зато сытнее.
Все захохотали. Так был заключён договор: эфирный ум против землистой силы.
Доску принесли, шашки расставили. Чижиков начал с изящного, «воздушного» дебюта, двигая шашки вперёд с лёгкостью балерины, перебегающей через лужу. Пантелей же отреагировал так, будто строил забор вокруг своей усадьбы: шашка к шашке, плотно, неуступчиво, создавая на доске нечто монолитное и твёрдое, как его собственные челюсти. Его стиль и впрямь был мужицким, плотным, как ржаной хлеб из печи, стратегией, замешанной на хитрости лисицы, что обводит вокруг пальца собак, и упрямстве вола, что тянет воз в гору, невзирая на удары кнута.
Чижиков щебетал:
– О, какой архаизм! Какая первобытная тяжеловесность! Вы, милейший, давите массой, а не мыслите!
– Мысли-то я мыслю, – хрипло ответил Пантелей, переводя простую шашку в дамки с таким видом, будто вколачивал в землю сваю. – Только мысли мои в землю, а не в облаки, глядят.
Публика облепила стол, дыша перегаром и азартом. Постепенно снисходительная улыбка стала сползать с лица Чижикова, как краска с плохо проклеенных обоев. Его «воздушные» построения натыкались на глухую, непробиваемую оборону Объедова. Его «пируэты» заканчивались тем, что шашки, словно срамные девки, выгоняемые из деревни старостой, бежали под градом «взятий» Пантелея. Тот брал не изящно, а с тяжёлым, хозяйским thud-ом, ставя шашку на поле так, что казалось, доска трещит.
– Да он его, франта-то, как бороною боронит! – восхищённо шептал седой извозчик.
– Мужик-то, видать, на сале играл не зря! – вторил ему приказчик.
И вот настал момент, когда Чижиков, весь бледный, с взмокшими висками, увидел, что его «поэзия» обратилась в полную бессмыслицу. Его королева, «дамка», которую он так лелеял, была заманена Пантелеем в ловушку, простую, как мышеловка, и бесповоротную, как судьба. Последний ход Пантелей сделал, предварительно дохнув на шашку, как на застуженную монету, и поставил её с таким окончательным стуком, что пенсне у Чижикова слетело с носа и повисло на шнурке.
– Шах… то бишь, та-ак… – пробормотал «поэт». – Похоже, партия.
В трактире воцарился рёв, способный, казалось, снести крышу с Сухаревской башни. Пантелея хлопали по могучим плечам, трясли его мозолистые руки, сулили угощение. Сам победитель, слегка покрасневший от такого внимания, как девка на смотринах, молвил сбивчиво:
– Ничего особенного. Барин тонко играл, да я потолще. Мужицкая сметка.
Чижиков, оправившись, с неожиданным благородством протянул Пантелею полбутылки обещанного кахетинского:
– Ваша взяла, cher ami. Ваша игра… она от земли, от почвы. В ней есть… чёрный хлебный дух. Признаю.
А потом, уже обращаясь к публике, воскликнул с прежним пылом:
– Видали, господа? Вот она, подлинная Россия! Не в наших салонах, а здесь, в трактире! Сила её – в этой самой… плотности!
Пантелей, недолго думая, откупорил бутылку, отхлебнул прямо из горлышка, крякнул и разлил остальное по стаканам соседей. Триумф завершился всеобщим пиршеством, оплаченным смущённым, но восхищённым Чижиковым. А слава о Пантелее Объедове, лучшем шашисте Замоскворечья, разнеслась по Сухаревке быстрее, чем весть о дешёвой селёдке. Слава сия пахла луком, махоркой и ржаным квасом, но была для Пантелея слаще всяких франтовских похвал, ибо добыта была не пенсне, а простым, как лопата, и грозным, как медведь, умом. И лежал теперь в его кармане, рядом с казёнными сухарями, теплясь, как жар в печи, целковый, выигранный у одного из приказчиков в последующей, уже неофициальной игре – тёплый, жирный от пальцев, и свой, кровно-заслуженный.
Глава 4. О том, как Пантелей Петрович во чреве модернистского беса оказался, и о великой битве круглого с квадратным
Слух о шашечном гении, коего плоть от плоти земной, а умом, дескать, в надзвездных сферах парит, достиг наконец утонченных ушей московской декадентской братии. Ибо не было в те времена занятия благороднее, нежели отыскивать в простом – сложное, в здоровом – болезненное, а в ясном, как летний полдень, – туманное, как болото в полночь.
Итак, прибыло к Пантелею Петровичу Объедову златокудрое послание на бумаге, пропахшей мускусом и тайной, с приглашением явиться в салон госпожи Лиобфии Анфимовны Кривоколендровой, дабы «приобщить стихийный гений народный к алхимии современного духа».
Объедов, человек простой и прямой, как дорога от поля до кабака, сперва заупрямился: «Какие такие салоны? Я – человек дела. Мне в Воронеж с сеансом, там мужики с поддавками ждут!» Но чиновник из Совета по культуре, человек прожженный и тщеславный, осенил его: «Пантелей Петрович! Сие есть высочайшая честь! Там и протекции, и, возможно, медаль. Да и угощение, сказывают, – загляденье: раки французские, сардинки в маринаде, колбаски мудреные…»
При слове «угощение» душа и желудок Пантелея, всегда пребывавшие в священном единении, возликовали. И вот, облаченный в тугой сюртук, давивший подмышки и честно нажитый живот, герой наш ступил в обитель упадка.
Гостиная госпожи Кривоколендровой походила не на комнату, а на лоскутное одеяло, сшитое безумной портнихой. Тут висели картины, где лица росли из бедер, а деревья коренились в небе; стояли диваны, спинки коих напоминали изогнутые страдания; воздух же был густ, как кисель, от смеси духов, табака «Голубой лотос» и тонкого запаха тления от нереализованных талантов.
Сам хозяин салона, поэт Аполлон Беспупов, с лицом бледным, как парафин, и с прядью, ниспадающей на воспаленный взор, встретил шашиста как брата по духу. «О! Он пришел! Носитель архетипов! Жрец геометрического культа!» – воскликнул он, обнимая ошеломленного Пантелея, от коего пахло дегтем и ветриной, что лишь усилило восторг декадентов.
– Сударь, – начал Объедов, озираясь в поисках обещанных закусок, – я, собственно, для сеанса игры…
– Игра! – взвизгнула худая дама в платье цвета увядшей розы. – О, это не игра! Это мистерия! Борьба космических начал! Круглого, женственного, иррационального, с квадратным, мужским, логичным! Да вы – пифия, вещающая на доске из шестидесяти четырех клеток!
Пантелей, для которого шашка была шашкой, клетка – клеткой, а дамка – всего лишь шашкой, перевернутой кверху пузом, лишь растерянно крякнул. Его усадили на троноподобный стул в центре зала, а вокруг застыли бледные лики, жаждущие откровения.
Тут подали угощение. И если Пантелей ждал окороков да пирогов, то ему предложили: студень из угря с карамелью, мармелад с перцем, крошечные бутерброды с черной икрой и ананасом, и, главное, напиток цвета мутного изумруда – абсент. «Нектар забвения, напиток падших ангелов!» – пояснил Беспупов.
Герой наш, будучи сытом лишь вчерашней щами да кашей, набросился на диковины с рвением заправского обжоры Гаргантюа. Икру с ананасом счел странной, но съел. Студень – скользким кошмаром, но проглотил. А зеленый напиток, от коего во рту стало горько и прохладно, выпил одним махом, ибо жаждал запить сию кулинарную нелепицу.
Сеанс начался. Но едва Пантелей сделал первый ход, как из темного угла воззвал молодой человек в бархатном камзоле: «Смотрите! Он двинул не круглое, а квадратное! Он отрицает саму дихотомию! Это жест нигилиста!» Другая дама зашептала: «Нет, это экзистенция черного и белого! Белое рвется к свободе, но обречено ходить по черным клеткам судьбы! Черное же, как первородный грех, давит своим мрачным совершенством!»
Пантелей, у коего от абсента и жирных закусок начало плыть в глазах и бурлить в животе, пытался сосредоточиться. Но доска перед ним заволновалась, заплыла радужными кругами. И вдруг… о чудо! Шашки зашевелились!
Черная простая шашка, нахохлившись, провозгласила тоненьким голоском: «Зачем двигаться? Весь смысл в статике! Мы – устои мироздания! Нас создал Творец-геометр!»
Белая дамка, сверкнув пузом, парировала басом: «Вздор! Я сверх-шашка! Я преодолела квадратность, я кругла с двух сторон! Я – воля к власти на шахматной доске бытия! Я хожу, где хочу, пожирая ограниченных!»
– Постойте, – попытался вставить слово Пантелей, но его не слушали.
– Мы – пешки в руках богов! – заныла белая простая.
– Нет богов! Есть только Доска! – грохнула черная дамка. – И на ней мы должны танцевать танец вечного возвращения одного и того же хода!
Шашки задвигались сами, вне воли героя, вступая в бессмысленные, пафосные схватки. «Я жертвую собой ради идеи Круга!» – крикнула одна и прыгнула под удар. «А я воплощаю экзистенциальную тоску Квадрата!» – ответила другая и застыла, отказавшись ходить вовсе.
В ушах у Пантелея стоял гул от этой галиматьи, а в животе закипала буря неслыханная. Космогонические споры шашечных философов смешались с восторженными возгласами гостей: «Слышите? Он заставил их говорить! Он – медиум!» «Это галлюциногенный реализм!»
И тут стихийный гений народный, не выдержав ни мистического символизма, ни противоестественного союза угря с карамелью, издал звук, сравнимый разве что с ревом исполинского Гаргантюа после пиршества. Звук сей, низкий, протяжный и полный телесной правды, на миг повис в благовонном воздухе салона, заглушив все рассуждения об экзистенции черного и белого.
Наступила мертвая тишина. Бледные лики застыли в немом ужасе. Поэт Беспупов первый пришел в себя и, поднестя платок к носу, изрек с придыханием:
– О… Это… Это высшая форма критики! Несловесный протест против условностей! Пан-телесный манифест! Футуристический перформанс!
Но Пантелей Петрович уже не слышал. Обливаясь потом, с мутными очами, он поднялся с трона и, шатаясь, двинулся к выходу, бормоча:
– Круглое… квадратное… Боже ж ты мой… Тухлятиной какой-то накормили… Все ходуном ходит…
И он бежал из этого царства вывихнутого духа, в котором даже шашки сошли с ума, на просторную, вонючую, ясную московскую улицу, где извозчики ругались матерно, а снег был просто белым, а не символом вечной пустоты. И поклялся он в душе никогда более не слушать тех, кто в честной шашке ищет тайн, а в здоровом аппетите – мистических откровений. Ибо истинная болезнь, понял он, бывает не желудка, но ума, когда тот, оторвавшись от земли, начинает видеть в обеденном столе – алтарь, а в ветренных газах – философские концепты.



