- -
- 100%
- +
– Да, – я сел рядом на холодный камень. Вода в пруду пахла иначе, чем Дон – затхлее, старше. – Мать. Она говорила о парных душах. Она знала.
– Она знала, – Кира захлопнула блокнот и наконец посмотрела на меня. Ее глаза были уставшими, но в них горел какой-то новый огонь. – Они все знают. Маргарита, Ли… все, кто здесь живет. Но никто не говорит об этом вслух. Потому что река не любит, когда о ней говорят. Она любит, когда о ней молчат. И рисуют.
– Что мы будем делать? – спросил я, глядя на ее бледное, серьезное лицо.
– То, для чего мы здесь, – она слегка улыбнулась. – Рисовать. Вспоминать. По кусочкам, по крупицам, отвоевывать свою память у воды. И не позволить реке забрать нас полностью. Противостоять. Вдвоем.
– А если… если не получится? – живой голод внутри, тот самый, о котором говорили, пошевелился, напоминая о себе холодным сосанием под ложечкой.
– Тогда мы уйдем вместе, – ее рука легла поверх моей. Ее пальцы были холодными, но крепкими. – Но не как жертвы, не как затопленные души. А как те, кто сделал свой выбор. Кто предпочел исчезнуть целиком, чем остаться половинкой.
Вернувшись в студию, я снова взял в руки кисть. Эйфория накатила снова, знакомая и сладкая, но теперь я знал ее истинную цену. Каждый мазок – это кусочек меня, отданный на алтарь этого места. Но теперь это знание не было парализующим. Потому что я был не один. Я чувствовал Киру рядом, даже когда ее не было в комнате. Я чувствовал отзвук ее пульса в своих венах, эхо ее дыхания в своих легких. Мы были двумя зеркалами, и наше отражение уходило в бесконечность, силясь, сопротивляясь.
Я не стал рисовать женщину у реки. Я смешал краски и начал выводить на холсте две фигуры. Два человека – юношу и девушку. Они стояли не к воде спиной и не лицом к ней. Они стояли друг к другу, плечом к плечу, их руки были крепко сцеплены в замок, а лица были обращены к зрителю, к мне. И за их спинами бушевала река, из ее глубины тянулись тени, но теперь они не выглядели угрожающе. Они были частью пейзажа, частью фона. Они не тянулись к фигурам – они были от них отделены. Эти двое смотрели вперед, и в их глазах (я выписал их особенно тщательно, добавив те самые звездные точки) был не ужас, а вызов. Решимость.
Когда я закончил, солнце уже садилось, окрашивая студию в багровые тона. Я отступил от холста, чтобы взглянуть на работу целиком, и почувствовал странную, горьковатую победу. Затем я взглянул на свое запястье.
Узор изменился. Он стал сложнее, витиеватее, но теперь это был не просто хаотичный клубок линий. В нем угадывалась симметрия, закономерность. И я понял. Я посмотрел на Киру, которая как раз стояла на пороге. Она молча протянула свою руку. На ее запястье, на том же месте, был выведен абсолютно идентичный узор, только в зеркальном отражении. Две половинки одного целого. Печать.
– Мы начали, – прошептал я, и где-то в глубине дома, внизу, громко, с упреком, скрипнула дверь. Маргарита знала. Река знала. Игра, о правилах которой мы только догадывались, началась по-настоящему.
Но теперь у меня был союзник. Не просто попутчик в беде, а часть меня самого. И впервые за все время, проведенное в этом проклятом месте, я почувствовал не просто инстинктивную жажду выживания. Я почувствовал, что у нас есть шанс. Что мы можем победить. Или, по крайней мере, наша борьба будет не напрасной.
Потому что голод – вечен. Он всегда будет частью этого места, частью нас. Но теперь я знал – голод можно разделить. Его можно обратить в искусство. И, возможно, его можно перехитрить.
Глава 5: Метроном Судьбы: Живые Холсты
Я проснулся с ощущением, будто мир залит густым, тягучим сиропом. Воздух был неподвижен и тяжёл, дышать им было трудно, словно лёгкие наполнялись мутной водой. По коже бежали мурашки, и под ними что-то шевелилось, будто за стеной комнаты дышало само русло реки.
Я посмотрел на часы. Стрелки застыли на 3:33.
Три часа тридцать три минуты. Три. Три. Три.
Мама называла это «дыханием реки». «Когда стрелки сходятся в тройку, – говорила она, – река делает вдох, задерживает дыхание и выдыхает. Кто услышит этот ритм, уже не сможет его забыть».
В доме было тихо, но в тишине шёл другой звук – лёгкий, едва различимый стук, будто кто-то босыми ногами проходил по коридору. Тень мелькнула у двери, и я подумал, что дом живёт своей жизнью.
Я поднялся. Воздух был густой, как пар над водой. От стен исходило слабое дыхание – будто дом выдыхал вместе со мной. На мгновение я подумал, что слышу, как кто-то рядом шепчет моё имя, но звук растворился в тяжёлом запахе сырости и старой краски.
Узор изменился. Он стал сложнее, витиеватее, но теперь это был не просто хаотичный клубок линий. В нём угадывалась симметрия, закономерность. Он не удивился – только почувствовал, что наконец увидел то, что давно знал. Не открытие, а воспоминание, вернувшееся из глубины крови. И я понял. Я посмотрел на Киру, которая стояла на пороге. Она молча протянула руку. На её запястье, на том же месте, был выведен абсолютно идентичный узор, только в зеркальном отражении. Две половинки одного целого. Печать.
Где-то внизу, под полом, протяжно вздохнула вода. Я понял – Маргарита чувствует это. Река чувствует. Мы нарушили равновесие.
– Мы начали, – прошептал я, и где-то в глубине дома, внизу, громко, с упрёком, скрипнула дверь. Маргарита знала. Река знала. Игра, о правилах которой мы только догадывались, началась по-настоящему.
Но теперь у меня был союзник. Не просто попутчик в беде, а часть меня самого. И впервые за всё время, проведённое в этом проклятом месте, я почувствовал не просто инстинктивную жажду выживания. Я почувствовал, что у нас есть шанс. Что мы можем победить. Или, по крайней мере, наша борьба будет не напрасной.
Потому что голод – вечен. Он был частью нас, как вода – частью Дона. Но теперь я знал: если его нельзя утолить, его можно направить. И, возможно, обмануть.
Дон лежал внизу черным, маслянисто-блестящим полотном. Он не тек. Он лежал. Могучий, древний, неподвижный. И в этой неподвижности что-то двигалось. Не тени, не игра света. Что-то живое. Что-то большое. Не всплеск рыбы, не рябь от ветра. Это было похоже на медленное, ленивое движение гигантской мышцы под тонкой кожей воды. Я прислонился лбом к холодному стеклу, пытаясь разглядеть, и мне показалось, что черная гладь расступилась на мгновение, и в глубине мелькнуло что-то бледное, бесформенное и огромное, повернувшееся в мою сторону. Я отшатнулся, сердце заколотилось где-то в горле, сжимая его в тиски.
Время остановилось. И река проснулась.
Студия встретила меня запахом скипидара, свежей краски и… страха. Да, именно так. Страх имел свой запах – острый, металлический, как привкус крови на губах после удара. Я включил свет, и желтоватый свет лампы выхватил из полумрака лица моих картин. Они смотрели на меня. Все эти фигуры у воды, эти тени, эти застывшие в вечном ожидании позы.
Я почти бежал сюда, подальше от застывшего времени в спальне, но здесь стало еще хуже. Здесь все дышало тем же ожиданием. Я поставил телефон на штатив, руки дрожали, и я долго не мог ровно выставить аппарат. Мне нужно было зафиксировать реальность. Потому что после ночного кошмара, после застывших стрелок я больше не мог доверять своим глазам. Собственному разуму. Мне нужны были доказательства. Материальные, осязаемые. Пиксели на экране, которые нельзя оспорить.
Первый снимок щелкнул с тихим, деловитым звуком. Вспышка ослепила на мгновение, и в красных кругах перед глазами мне померещилось, как тени на полотне дёрнулись, уходя глубже в углы. Я протер глаза. Полотно с двумя фигурами у реки. Руки, соединенные в замок. Все как вчера. Точно, как вчера. Я выдохнул с облегчением, которое было таким острым, что аж заболели зубы. Просто сон. Просто нервное истощение. Наваждение.
Второй снимок. Я сделал его через десять минут, как и планировал. Подошел ближе, вгляделся в экран. И кровь медленно, ледяной струей, начала стекать от лица куда-то вниз, оставляя внутри пустоту и звон. То же полотно. Но тени за спинами фигур стали глубже, гуще, плотнее. Они не просто отбрасывались фигурами – они жили своей собственной, отдельной от света жизнью. Теперь они не просто защищали – они обвивались вокруг ног, словно черные, дымчатые щупальца, удерживая от шага, от падения в черную воду.
– Этого не может быть, – я прошептал это вслух, чтобы заглушить нарастающий гул в ушах. – Этого не может быть.
Третий снимок. Я делал его уже с почти животным ужасом, с отчаянием загнанного зверя. Я не хотел нажимать на кнопку. Боялся того, что увижу. Но какая-то сила, сильнее меня, заставила палец дрогнуть. Фигуры изменились. Их позы стали неестественными, напряженными, мышцы нарисованных рук и спин выступили буграми. Они больше не стояли – они боролись. С невидимой силой, что тянула их назад, в воду. А тени… тени превратились в сотни цепких, костлявых рук, с явными, слишком уж детализированными пальцами, впивающихся в одежду, в плоть, тянущих, тянущих безжалостно и неумолимо.
Я отшвырнул телефон, он ударился о пол, и пластик треснул с сухим, жалобным звуком. Мои собственные руки тряслись так, что я не мог их унять. Я схватился за волосы, сжал голову, пытаясь вдавить обратно расползающиеся мысли. Это не могло быть правдой. Картины не меняются сами по себе. Краска не оживает. Это невозможно. Это противоречит всему. И все же… я видел это. Сначала своими глазами, а потом на экране. Доказательство было там, на полу, с паутиной трещин на стекле.
«Ты сходишь с ума, Лео, – прошипел я сам себе, зажимая рот ладонью, чтобы не закричать. – Ты окончательно и бесповоротно теряешь рассудок».
Но в голове, как эхо из глубокого колодца, всплыл голос матери, тихий, усталый, пропахший лекарствами и тоской: «У реки свои правила, сынок. То, что невозможно на берегу, становится единственной правдой в воде. Не пытайся спорить с течением. Ты утонешь».
Кира появилась в дверях, когда я, обессиленный, сидел на полу, прислонившись спиной к холодной стене, и пытался заставить себя дышать ровно. Она была как глоток чистого воздуха в этом затхлом, пропитанным ужасом помещении. В руках она несла два стакана с чаем, пар от которых поднимался ровными, спокойными струйками. Но ее глаза, большие, бездонные, с мерцающими в них «точками», были прикованы не ко мне, а к полотну. Она замерла на пороге, и я увидел, как по ее лицу пробежала тень. Не удивления. Признания.
– Они снова изменились, – констатировала она, ее голос был ровным, слишком спокойным для происходящего. Она поставила стаканы на краешек стола, будто боялась расплескать, и сделала шаг к картине.
– Ты… ты тоже это видишь? – выдохнул я, чувствуя, как сердце, замершее было, снова начинает колотиться где-то в горле, сдавливая его. Я вскочил, жадно впиваясь в ее лицо, ища подтверждения, что я не один, что я не сумасшедший.
– Конечно, вижу, – она не отводила взгляда от холста, ее пальцы медленно провели по воздуху в сантиметре от краски, словно ощущая исходящее от нее тепло или холод. – Они всегда меняются. Ты просто раньше не замечал. Не хотел замечать.
– Почему? Как? – я схватил треснутый телефон с пола, с трудом включил его, листая снимки. – Я фотографировал. Смотри. Вот первый, вот через десять минут, вот еще через десять! Это же… это же безумие!
Кира взяла телефон из моих дрожащих рук. Ее пальцы были холодными, когда они ненадолго коснулись моих. Она молча листала изображения, одно за другим, и с каждым новым кадром ее лицо становилось все серьезнее, суровее. Легкая беззаботность, с которой она обычно держалась, испарилась, обнажив что-то древнее и напряженное.
– Это плохо, – наконец прошептала она, и в ее шепоте я услышал отголосок того же ужаса, что сжигал меня изнутри. – Раньше они менялись за ночь. Пока мы спали. Пока мы не видели. Теперь – за часы. За минуты.
– Что это значит, Кира? – спросил я, хотя часть меня уже знала ответ. Знала его с того момента, как проснулся и увидел застывшие стрелки.
– Это значит, что река торопится, – Кира посмотрела на меня, и в ее глазах, в этих бездонных озерах с плавающими звездами, читался чистый, недетский страх. – Она чувствует что-то. Она хочет, чтобы мы закончили историю. Чтобы мы сделали то, для чего пришли. И ушли. Или… остались. Навсегда.
Я сел за мольберт, потому что не мог больше просто сидеть и ждать. Нужно было действовать. Нужно было что-то делать. Я взял кисть. Деревянная рукоять была знакомой, уютной, единственной точкой опоры в рушащемся мире.
И эйфория пришла сразу. Волной, смывающей все страхи, все сомнения. Сладкий, пьянящий наркотик творчества затопил меня, и я вздохнул с облегчением. Вот оно. Вот мое спасение. Мой якорь.
Но сегодня что-то было иначе. Обычно я чувствовал себя рулевым этого корабля, я выбирал курс, я смешивал краски. Сейчас же рука двигалась сама по себе, словно кто-то другой, более сильный, более знающий, держал кисть и вел ее по холсту. Я пытался остановиться, сделать паузу, отдышаться – но не мог. Мои мускулы не слушались. Я был марионеткой. Инструментом. Пером, которым водила невидимая рука.
Краски смешивались на палитре, создавая оттенки, которых я никогда не видел в природе. Синий, глубокий как сама бездна, с искрами холодного, мертвенного серебра. Черный, но не плоский, а объемный, живой, с проблесками глубинного золота, как чешуя у огромной рыбы. Зеленый, цвет болотных огоньков, манящий и ядовитый. Река на холсте оживала. Она не была просто изображением воды. Она была водой. Она была глубиной. Она дышала. И она смотрела на меня.
И тогда я почувствовал. Не боль. Не страх. Не эйфорию.
Голод.
Глубокий, всепоглощающий, древний голод. Он жил где-то в самом основании моего желудка, в глубине костей. Он пульсировал, рос с каждым движением кисти, с каждым мазком, в такт с «точками» в глазах. Это был не голод к пище. Это была жажда чего-то иного. Целостности? Забвения? Принадлежности? Я чувствовал, как что-то внутри меня рвется на части, и эту пустоту нужно срочно заполнить. Залить этими красками. Этой водой. Отдать себя всего, без остатка.
– Лео, – голос Киры доносился издалека, будто через толщу воды. – Лео, остановись. Слышишь меня? Остановись сейчас же!
Но я не мог. Я был зажат между небесной эйфорией и леденящим душу ужасом. С одной стороны – блаженное облегчение, как будто я наконец-то нашел то, что искал всю жизнь. Возвращение домой. С другой – острое, пронзительное осознание того, что этот «дом» меня поглотит, растворит, сотрет без следа. Что я перестану быть Лео. Стану просто… частью. Частью этого места, этой реки, этой вечной, ненасытной тени.
Кира схватила меня за запястье. Ее пальцы впились в мою кожу с такой силой, что болью отозвалась даже в оглушенном сознании. Кисть выпала из моих пальцев, упала на пол, оставив на половице кроваво-алый мазок.
Я задышал, как после марафона, сердце колотилось, выпрыгивая из груди. Я посмотрел на холст.
Теперь там были не две абстрактные фигуры у реки.
Там были мы.
Наши лица, выписанные с фотографической точностью, – мое, искаженное мукой творчества и ужасом, и ее, сосредоточенное и испуганное. Наши тела, наши позы. Наши души, вывернутые наизнанку и выставленные на всеобщее обозрение. И за нашими спинами – тени. Но теперь это были не щупальца, не руки, тянущиеся из воды. Это были крылья. Теневые, расплывчатые, но огромные. Они не тянулись, чтобы забрать нас. Они раскрывались, чтобы защитить. Чтобы укрыть от чего-то, что было впереди, за пределами холста.
– Ты почти ушел, – Кира все еще держала мою руку, ее пальцы были ледяными, но ее пульс – бешеным, и он отдавался в моем запястье, сливаясь с моим в один сумасшедший ритм. – Еще немного, еще один мазок, и ты бы переступил грань. Стал бы частью картины. Навсегда.
– Я чувствовал голод, – прошептал я, смотря на свои дрожащие, испачканные краской руки. Они казались мне чужими. – Такой сильный… Как будто я не ел годами. Веками.
– Это не голод тела, Лео, – Кира взяла меня за подбородок, мягко, но настойчиво заставляя посмотреть ей в глаза. Ее «точки» мерцали тревожно и часто. – Это голод реки. Она питается нами. Нашими чувствами. Нашими страхами. Нашим искусством. Это симбиоз. Или паразитизм. Я еще не поняла.
Мы сидели на полу в студии, прислонившись спиной к прохладной стене, и молча смотрели, как солнечный свет медленно перемещается по комнате, удлиняя тени. Пахло краской, чаем и страхом – густым, не рассеивающимся. Я смотрел на узор на своем запястье. За последние часы он стал сложнее, из простого переплетения линий превратившись в детализированную, почти картографическую схему – миниатюрную реку с притоками, заводями, островками. Она пульсировала в такт сердцебиению. Кира молча показала мне свое запястье. Узор был таким же, но в зеркальном отражении, будто это были два берега одной и той же реки.
– Моя бабушка, она родом из здешних мест, – тихо заговорила Кира, разрывая давящее молчание. – Она рассказывала мне сказки. Не совсем сказки. Предупреждения. О водяных Дона. Не таких, как в книжках – не усатых и злых, с гармошкой. Нет. Она говорила о них как о тех, кто… выбрал реку вместо берега. Добровольно или нет – она не уточняла.
– Что ты имеешь в виду? – спросил я, и мой голос прозвучал хрипло.
– Она говорила, что некоторые люди рождаются с пустотой внутри. С голодом, который не может утолить ничто земное – ни еда, ни любовь, ни слава, – Кира провела пальцем по своему узору, и мне показалось, что линии на миг вспыхнули тусклым синим светом. – Они всегда ищут что-то большее. И река их находит. Она дает им силу. Талант. Вдохновение. Остроту чувств, которую другие не могут даже представить. Но взамен… она забирает. По кусочку. Кусочки души. Внимания. Памяти.
– И мы… мы из таких? – спросил я, глядя на наши соединенные руки, на зеркальные узоры-реки.
– Да, – Кира кивнула, и в ее глазах читалась не детская усталость. – Мы из таких. И теперь нам предстоит решить: позволим ли мы реке забрать нас полностью, уйти в нее с головой, или найдем в себе силы остаться на берегу. Но остаться, помня о голоде. Всегда помня.
Вечером я отправился на поиски ответов. Вилла была огромной, и в ее глубинах таилось множество забытых комнат. Я нашел библиотеку случайно, отворив тяжелую, покрытую пылью дверь с резной ручкой в виде змеиной головы. Воздух внутри был густым и сладким – пахло пылью, трухой старых книг и все тем же непременным запахом ила, который, казалось, пронизывал здесь все.
На самой дальней полке, в углу, я нашел ее. Толстый фолиант в потрепанном кожаном переплете, без каких-либо опознавательных знаков на корешке. Я потянул его к себе, и с полки с тихим шелестом посыпалась пыль. На обложке, вытисненной потускневшим золотом, было написано: «Легенды Дона: от берега до глубины».
Я открыл книгу. Бумага была пожелтевшей, хрупкой, шершавой на ощупь. Текст был набран убористым, старомодным шрифтом, а на полях чьей-то старательной рукой были выведены чернилами заметки и рисунки – те самые вязкие узоры, что были теперь на моей коже. Я начал читать, и с каждой строчкой мороз по коже становился все сильнее.
Страницы рассказывали не о жертвах, не о несчастных утопленниках. Они говорили о добровольцах. О тех, кто сознательно, по зову крови или по великой нужде, приносил себя в жертву реке, чтобы защитить тех, кто оставался на берегу – свою семью, свою деревню, свою любовь. Они уходили в воду и становились стражами, хранителями памяти реки, барьером между миром живых и тем, что таится в глубине. Но книга не скрывала правды: со временем даже самая сильная воля ослабевает. Голод – тот самый, что чувствовал я, – брал верх. Стражи забывали, кто они такие, зачем пришли. Оставалась только пустота, которую нужно было заполнять. И вечный, ненасытный голод. Голод, который передается по крови. От поколения к поколению. От художника к художнику. От сердца к сердцу.
«Жертва реке – не конец, а начало нового пути, – гласила книга. – Те, кто ушел, продолжают жить в воде, наблюдая за берегом сквозь толщу лет и забвения. Но память их тает, как следы на мокром песке, и остается лишь смутное томление, голод. И этот голод ищет выхода. Ищет новых голодных душ».
Я посмотрел на свою руку. Узор стал еще четче, еще сложнее. Казалось, будто сама река, живая и мыслящая, выводила на мне свою карту, свою историю, свой приговор.
Ночью я снова погрузился в воду. Это уже не было неожиданностью. Это было ожиданием. Я вошел в черную, маслянистую воду Дона, и она приняла меня как своего – без сопротивления, без холода. Она была теплой, как кровь.
Но на этот раз я не был один. Рядом со мной, ее пальцы сплелись с моими, была Кира. Ее серебристые волосы плавали вокруг головы нимбом, а «точки» в глазах светились мягким, успокаивающим светом, рассеивая мрак. Тени, те самые безликие, темные сущности, окружили нас плотным кольцом. Они не нападали. Они не тянули нас на дно. Они просто наблюдали. Множество глаз из густой тьмы.
– Ты видишь? – голос Киры звучал у меня в голове, четкий и ясный, без искажений, будто мы разговаривали на берегу. В воде это было похоже на мысленное общение. – Они ждут. Они всегда ждут.
– Чего? – мысленно спросил я, чувствуя, как вода заполняет мои легкие, но не принося дискомфорта. Дышать водой было так же естественно, как воздухом. – Чего они ждут?
– Чтобы мы выбрали, – она повернула ко мне лицо, и ее взгляд был полон той же древней печали, что и в рассказах ее бабушки. – Сделали шаг. Остаться здесь, с ними, в глубине. Или… вернуться. На берег. Отказаться.
– Я не хочу уходить, – признался я, и это была правда. Здесь, в этой тихой, темной глубине, не было боли. Не было страха одиночества. Не было вопросов. Был только покой. И голод. Но голод здесь казался… правильным. – Но я и не хочу оставаться. Я боюсь.
– Ты не один, – ее пальцы сжали мои руку крепче. Ее уверенность была живым канатом, связывающим меня с реальностью. – Помни это, Лео. Что бы ни случилось. Ты не один. Твой голод – и мой голод. Твоя пустота – это и моя пустота. Мы несем их вместе.
Я проснулся с криком на губах. На этот раз звук вырвался наружу, грубым, рваным ревом, разорвав тишину комнаты. Грудь ходуном ходила, тело было покрыто липким, холодным потом. В комнате было светло – первые лучи рассвета пробивались сквозь щели ставней. Я подбежал к окну, распахнул его.
Дон лежал внизу, спокойный и величественный. Вода все так же манила, звала, обещала покой. Но теперь я знал – я не один. И это знание было и кнутом, и пряником. Страхом и надеждой.
Я нашел Киру в саду, у старого, заросшего ряской пруда, который казался слепком с самой реки. Она сидела на корточках на самом краю каменной плиты и что-то быстро и уверенно рисовала в своем блокноте, ее пальцы летали над бумагой.
– Ты тоже видел сон, – сказала она, не оборачиваясь, будто чувствовала мое присутствие спиной.
– Да, – я подошел и сел рядом на прохладный камень. – Они ждут. Смотрят. Давят. Пока мы не выберем.
– Или пока река не выберет за нас, – Кира захлопнула блокнот и повернулась ко мне. Ее лицо было серьезным. – Я читала не только бабушкины сказки, Лео. Я изучала местные легенды, пока ты писал свои картины. Те, кто уходил… они не были просто жертвами. Они были добровольцами. Стражами. Но книга права – голод стирает все. Он съедает память. И тогда страж превращается просто в еще один голодный рот. В часть реки, которая вечно хочет есть.
– И что нам делать? – спросил я, глядя на ее профиль, на сосредоточенные губы, на мигающие «точки» в глазах. – Как бороться с этим? Как не забыть?
– Продолжать рисовать, – она улыбнулась горьковатой улыбкой. – Творить. Кормить ее. Но делать это осознанно. Помнить, кто мы. Помнить свои имена. Помнить друг о друге. Мы – якоря друг для друга. Не дадим друг другу уплыть.
– А если голод станет сильнее? – спросил я, уже чувствуя, как он шевелится у меня внутри, скулящее, тоскующее щенком существо. – Сильнее нас обоих?
– Тогда мы поделим его, – Кира положила свою ладонь поверх моей. Ее кожа была прохладной, а узор на запястье идеально совпал с моим. – Мы будем кормить его вместе. По чуть-чуть. Не отдадим себя всего. Помнишь, что я сказала в воде? Твой голод… он и мой. Не дай ему нас разлучить. Потому что, если мы будем по отдельности, он съест нас поодиночке. А вместе… вместе у нас есть шанс.
Вернувшись в студию, я снова взял в руки кисть. Она лежала на полу, где упала, и мне казалось, что она смотрела на меня, упрекая за брошенность.
Эйфория пришла снова. Сладкий зов. Но теперь я знал его цену. Я видел крючок за приманкой. Я посмотрел на холст – фигуры изменились за ночь. Теперь мы с Кирой на картине держались за руки так крепко, что наши силуэты начали сливаться в одно целое. Мы были двумя отдельными существами, но нас связывала одна воля, одно намерение – не сдаваться.
Я начал рисовать. На этот раз я не позволил голоду, этой темной реке внутри, взять верх. Я вцепился в сознание, как в спасательный круг. Я думал о матери. О ее глазах, полных тайн и страха. О ее словах о близнецах душ, разбросанных по миру. Я думал о Кире. О ее руке в моей. О ее голосе в темноте. Я думал о береге – о шершавости песка под босыми ногами, о тепле солнца на коже, о вкусе обычного хлеба. О реальности.






