- -
- 100%
- +

Иллюстратор Илья Александрович Васякин
Дизайнер обложки Илья Александрович Васякин
© Илья Скад, 2026
© Илья Александрович Васякин, иллюстрации, 2026
© Илья Александрович Васякин, дизайн обложки, 2026
ISBN 978-5-0069-0102-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Пролог
Воздух в Штальбурге, густой и удушливый, висел над ним, словно саван из испарений и копоти, душное покрывало для умирающего мира. Небеса, лишенные светил, вечно кутались в багрово-медные облака – дымные отблески адского пламени бесчисленных топок, горящих в поднебесье, словно неугасимые лампады по усопшей природе. И когда колокол, тяжелый и приглушенный, как сердце в предсмертной агонии, возвестил конец дневной каторги, звук его пополз по кирпичным утробам трущоб, завыл в проулках-склепах и заставил содрогнуться маслянистые воды в лужах – слепых, невидящих очах города.
Калеб Эддисон, извергнутый на волю ненасытным чревом «Мануфактуры Прайса», ощущал, будто не свинец, а сама тягота бытия пропитала его кости до мозга, а легкие, вывернутые наизнанку, вдыхали не воздух, но тонкую пыль отчаяния. Он прислонился к стене, почерневшей, как совесть этого места, и уставился на фабричную трубу – на ту черную, беспрерывную реку, что изливалась в поднебесье. И в помрачении ума ему мнилось, будто то – не дым, но сама агонизирующая душа мира, высасываемая стальными щупальцами и навеки растворяющаяся в ядовитом хаосе вышины.
«Полчаса, – шептала ему мысль, в то время как пальцы, огрубелые и нечувствительные, перебирали в кармане жалкие, холодные кружочки металла, плату за двенадцать часов у парового молота. – Всего полчаса – и я узрю ее».
«Ею» же была дочь его, малютка Элси, чье существование теплилось, подобно угасающей свече, в конуре над трактиром «Гнилой котёл», где царствовали запахи дешёвого джина, вечной плесени и тлена. Кашель её, сухой и надсадный, звавшийся в тех краях «фабричным свистком», был песнью всех местных детей – похоронным маршем, что доктора лечили сказками о чистом воздухе и молоке. Воздух же сей был диковинкой, равно как и алмазы в короне лорда-мэра, а на молоко не хватало средств даже в дни мнимого изобилия.
Мысль о лике её, бледном и прозрачном, как восковая куколка, и побудила его совершить роковой поступок. Вместо пути через зловонные, кишащие отбросами и тенями переулки Свинцового берега, он свернул на проспект, где обитали те, чьи ноздри вдыхали не смрад промышленности, но благоухания тонких сигар и выпечки из муки белой, как саван.
Он шел, сгорбленный, пряча лицо в воротник, и ощущал себя волком, вторгшимся в слишком опрятный, слишком пахнущий ладаном и воском мир. Стук его кирзовых сапог по идеальному булыжнику мостовой отдавался в его ушах похоронным боем. Он чувствовал на себе взгляды из окон карет, запряженных сытыми, холеными тварями – взгляды холодные, любопытные, как у естествоиспытателя, взирающего на редкого и презренного жука.
А впереди, за оградой чёрной и ажурной, высился, подобно усыпальнице, особняк Веридайн. И окружал его Сад. Остряки из дешёвых газетёнок, подражая столичным щеголям, величали сие место «Веридайн» – частным королевством, где цвели цветы невиданные, из-за морей, и трава была зеленей, чем надежда.
Калеб приблизился к ограде. Она была невысока, и любой мальчишка-сорванец мог бы преодолеть её. Но никто не делал сего. Не то чтобы из почтения к собственности сильных мира сего – нет, скорее из-за древнего, тёмного инстинкта, что шепчет на ухо твари: «Сия земля – не для тебя. Сия земля – жива».
«Бредни, – отринул он сей внутренний голос. – Страхи дураков. Сокращу путь и явлюсь к ней скорее. Может, она еще не спит, и я успею поведать ей сказку».
Улица была пустынна. Словно по волшебству, испарились последние прохожие. Позади всё так же стонал и скрежетал город-левиафан, но здесь царила тишина – глубокая, торжественная, как в склепе. Калеб перелез через ограду, мягко ступил на влажную землю и замер. Ни звука. Лишь стук собственной крови в висках, мерный, как маятник.
И запах. Сладкий, тяжкий, как запах тления и мёда, с примесью металла и гниющих лилий. Воздух был иным – не чище, но яд его был утонченней, изощренней.
Он двинулся вглубь, меж клумб тёмных и причудливых. Растения здесь были неестественны: слишком крупные, яркие, правильные до ужаса. Лепестки их отливали металлом, а стебли, толстые, как руки мертвеца, были покрыты чешуйчатыми узорами. Они не колыхались. Воздух был мёртв и недвижим.
«Скорее, скорее бы миновать это место», – торопил он себя, чувствуя, как холодный пот струится по позвоночнику.
Внезапно нога его погрузилась во что-то мягкое, податливое и холодное. Он взглянул вниз и узрел, что ступил на ковёр из стелющихся лиан, холодных и скользких, словно отлитых из олова. Попытка высвободиться оказалась тщетной; напротив, холодное кольцо сжалось сильнее, и ледяная влага, живая и цепкая, просочилась сквозь кожу прямо к кости.
Паника, острая и всепоглощающая, вспыхнула в его груди. Он рванулся, потерял равновесие и рухнул на колено. Земля была ледяной и влажной, как погреб. Он схватился руками за сей стальной жгут и ощутил шипы – крошечные, отточенные, как иглы демонического инструментария, впивающиеся в его ладони и оставляющие тонкие, кровоточащие дорожки.
«Нет. Не может быть…»
Он собрал воздух в легкие, чтобы издать крик, выплюнуть весь накопленный ужас, но крик замер в горле.
Из тьмы перед ним, с тихим, мелодичным шелестом, возникла другая лиана – тонкая, гибкая, острая, как клинок. Кончик её, отточенный до бритвенного совершенства, сверкнул в медном свете небес. Время замедлилось, стало тягучим, как патока. Калеб узрел каждую деталь: капли влаги на стальной поверхности, изощренный узор прожилок, разумный, целеустремленный изгиб.
Он услышал звук. Негромкий, влажный, похожий на то, как пробка выходит из бутылки. Или как вертел входит в мясо. Острая, ослепительная боль пронзила его грудь. Он посмотрел вниз и увидел, как из-под его ключицы, медленно и нехотя, появляется на свет тонкий стальной усик, обагренный его собственной, тёплой и тёмной кровью.
Разум его отказался постичь сие. Картина распадалась на части, не желая складываться в целое.
Он попытался вдохнуть, но вместо воздуха в горло хлынула тёплая, солёная влага. Он закашлялся, и алая пена запятнала землю пред ним. Силы покидали его с каждым ударом сердца, с каждой пульсацией невыносимой муки. Он рухнул на бок, и взор его упал на почву.
И тогда он увидел.
Корни. Не корни деревьев, но нечто бледное, жирное, подобное спутанным внутренностям. Они уже выползали из земли, извиваясь, как черви. Они облепляли его руку, бок, тянулись к тёплому источнику, что бил из его груди. И когда первая капля его крови упала на склизкую, бледную поверхность, та часть корня, коей она коснулась, слабо пульсировала, засветилась багровым, нездоровым светом и… втянула её. Впитала. С наслаждением гурмана.
Прозрение снизошло на Калеба Эддисона в последние мгновения его земного пути. Сей Сад не был собранием растений. То был единый организм. Хищник. Древний и ненасытный. И он только что вкусил свою первую сознательную трапезу. Глоток тепла. Глоток жизни.
Сознание его помутилось. Гул города отступил, сменившись нарастающим гулом в ушах, шумом водоворота, увлекающего его в пучину. Боль утихла, уступив место всепроникающему холоду, ползущему изнутри. Он более не чувствовал тела. Последним, что предстало его взору, было зрелище того, как земля под ним расступается, как жадные, пульсирующие корни обвивают его, сжимают в ледяных объятиях и медленно, неотвратимо втягивают вниз, в сырую, ненасытную утробу. В помутневшем сознании мелькнул бледный лик Элси, и он попытался издать прощальный мысленный стон, но мысль сия распалась, как сон.
Спустя несколько минут на том месте, где только что корчился в последней агонии человек, осталась лишь вмятина в утрамбованной, чёрной земле. И несколько капель крови, кои последние, выползающие корни тщательно впитали, словно вылизав драгоценное блюдо. Воздух вновь застыл, неподвижный и сладковато-тленный. Сад затаился, погруженный в процесс неторопливого, вдумчивого переваривания своей первой осмысленной жертвы. Удобрение сработало превосходно.

Глава 1. Дочь Садовника
Воздух в оранжерее был густым и тяжёлым, как влажное сукно, прижатое к лицу. Им дышала целая вечность, и эта вечность пахла. Пахла сырой, прохладной землёй, маслом, просочившимся в почву от небрежно смазанных садовых механизмов, и сладковатым, приторным химическим душком, от которого на языке появлялся странный, будто металлический привкус. Элис Ван Дерен двигалась меж стеклянных витрин и чугунных подставок, как тень, её простое шерстяное платье, запачканное у подола тёмными разводами земли, не шуршало, а лишь тихо шелестело о собственные края. В руке она сжимала длинную латунную лейку – неказистый, потёртый сосуд, но отполированный до блеска прикосновениями её пальцев. Носик лейки был узким, и вода вытекала из него тонкой, прозрачной струйкой, беззвучно впитываясь в чёрный грунт.
Оранжерея была её миром. Её церковью, её тюрьмой и её единственным спасением. Стеклянный купол, затянутый снаружи вечной, непроглядной пеленой угольной дымки, пропускал лишь тусклый, жёлто-серый свет, в котором пыльца, кружащая в воздухе, казалась ядовитой золотой пылью. Под этим куполом стоял немой, звенящий хор её детей. Растения. Но не те простые, зелёные твари, что росли в лесах за Штальбургом – если там ещё оставались леса. Нет. Это были творения её отца, Люциуса Ван Дерена. Диковинные гибриды жизни и механизма, плоти и металла.
Она остановилась перед высоким кустом, который отец называл «Плачущий Железняк». Его листья, тёмно-зелёные, почти чёрные, были испещрены тончайшей паутиной серебристых, явно металлических прожилок. На кончиках листьев дрожали капли некой маслянистой, прозрачной субстанции, которая, падая на землю, издавала тихий всплеск. Элис осторожно, почти с нежностью, провела пальцем по холодной, жилистой поверхности листа. Растение ответило ей едва слышным высоким звоном, словно где-то в его сердцевине задрожала крошечная струна.
– Тише, тише, малыш, – прошептала она, и её голос, сиплый от долгого молчания, прозвучал неуместно громко в этой звенящей тишине.
Она потянулась к другому созданию – низкорослому кустику с причудливыми, завитыми в спираль ветвями, увенчанными соцветиями из латунных цветков. Каждый цветок был размером с напёрсток, идеально отлитый, с тончайшей гравировкой, имитирующей прожилки. Они не пахли. Совсем. Лишь когда солнце, пробиваясь сквозь смог, случайно находило брешь в облаках и на мгновение касалось их, от цветков исходил слабый запах раскалённого металла и остывающего воска. Один из цветков склонился набок, будто под тяжестью невидимой ноши. Элис аккуратно, двумя пальцами, поправила его, вернув хрупкой латунной ножке вертикальное положение. Её руки, покрытые мелкими царапинами и следами застарелой земли под ногтями, делали эту работу с привычной, автоматической точностью.
Но взгляд её, серый и внимательный, был тревожен. Беспокойство копилось где-то глубоко внутри, в самой тёмной и тёплой части её существа, подобно семени какого-то странного паразита, и теперь оно медленно прорастало, направляя свои ростки к сердцу. Она не могла определить причину. Всё в оранжерее было как всегда. Глухой грохот паровых ковшей и гулких молотов с фабричного квартала доносился снаружи привычным, монотонным аккомпанементом. Воздух был прежним. Даже её «дети» вели себя как обычно. Но что-то было не так. Что-то сломалось в невидимом механизме этого места, в его негласной гармонии.
Она подошла к огромной, в целую стену, стеклянной панели, составлявшей часть купола. Стекла были мутными, покрытыми изнутри тонкой плёнкой конденсата, а снаружи – вечным, липким налётом копоти и пепла. За ними лежал Штальбург. Бесконечное море грязных кирпичных трущоб, прошитое чёрными линиями железнодорожных путей и увенчанное частоколом фабричных труб. Трубы, толстые и тонкие, как руки мертвецов, поднятые к небу в последней мольбе, непрестанно изрыгали в поднебесье густой, жёлто-чёрный дым. Он полз по городу, тяжёлый и неумолимый, застилая солнце, окрашивая мир в грязные тона и делая каждый вдох на улице маленьким самоубийством. Небо было не просто задымленным. Оно было мёртвым. Потухшим. Одеялом из пепла, наброшенным на весь мир.
Иногда, по ночам, Элис просыпалась от собственного кашля – её лёгкие, привыкшие к странной атмосфере оранжереи, с трудом переносили отравленный городской воздух, просачивавшийся в её комнату, – и ей казалось, что эти трубы дышат. Что это не выбросы фабрик, а некое чудовищное, коллективное дыхание. Дыхание голода. Дыхание машины, которая перемалывает человеческие жизни в уголь для своих топок.
Она отвернулась от окна. Её взгляд упал на самое древнее и самое странное растение в коллекции отца – «Стальной Древенец». Оно стояло в самом центре оранжереи, напоминая собой не то карликовое, искривлённое деревце, не то собранный из ржавых прутьев и жил скульптурный эскиз. Его ветви, цвета окисленной меди, были покрыты мелкими, острыми, как бритва, шипами. Подойдя ближе, Элис почувствовала исходящий от него холод. Она никогда не поливала Древенец. Отец строго-настрого запретил ей это делать. Он сам ухаживал за ним, принося какие-то склянки с мутными жидкостями, которые выливал прямо на оголённые корни, похожие на спутанные проволоки.
Сегодня утром Древенец выглядел… иначе. Обычно его ветви были скрючены в плотный, неестественный клубок. Сейчас же они казались чуть более расправленными. Расслабленными. И на самом кончике одной из них, на самом острие длинного, черного шипа, Элис заметила крошечный, почти невидимый клочок чего-то тёмного. Она наклонилась, щурясь. Это была ниточка. Обычная шерстяная ниточка, серая, какая могла быть от рабочей робы.
Сердце её дрогнуло и забилось чуть быстрее. Откуда? Оранжерея была заперта. Кроме неё и отца, сюда никто не входил. Может, это принесло ветром? Но окна не открывались. Может, с одежды отца? Но Люциус Ван Дерен никогда не носил ничего шерстяного и грубого. Его костюмы шились из тончайшей камвольной ткани, а плащи – из плотного, но лёгкого габардина.
Она потянулась было к ниточке, чтобы снять её, но в этот момент из глубины оранжереи донёсся звук. Негромкий, влажный щелчок. Элис замерла, рука повисла в воздухе. Она прислушалась. Гул города. Тихий звон её металлических растений. Собственное неровное дыхание.
Больше ничего.
Но чувство беспокойства, которое до этого было смутным и рассеянным, вдруг сгустилось, стало осязаемым. Оно висело в маслянистом воздухе, смешивалось со сладковатым химическим запахом, прилипало к коже, как плёнка. Что-то вошло в её мир. Что-то чужеродное. Или что-то, что всегда здесь было, наконец-то решило показать себя.
Она медленно опустила руку, так и не дотронувшись до ниточки. Лейка в её другой руне вдруг показалась неподъёмно тяжёлой. Ритуал был нарушен. Утро, которое начиналось как десятки других, внезапно перестало быть безопасным.
Она услышала его шаги ещё до того, как скрипнула дверь. Они были особенными, эти шаги – отмеренные, чёткие, с лёгким металлическим призвуком, ведь каблуки его начищенных до зеркального блеска ботинок были подбиты стальными пластинами. Они отбивали ритм, чуждый живому, органическому миру оранжереи. Ритм машины. Ритм конвейера.
Люциус Ван Дерен вошёл, и воздух, казалось, сгустился, стал ещё тяжелее. Он был высок и худ, а его чёрный сюртук, сшитый по последней столичной моде, сидел на нём безупречно, подчёркивая резкие, угловатые линии плеч и спины. Лицо его, с орлиным носом и тонкими, бледными губами, было маской холодной, почти научной любознательности. Но если присмотреться – а Элис присматривалась всю свою жизнь – в уголках его рта таилась усталость, а в глубине тёмных, бездонных глаз плясали крошечные огоньки чего-то, что она в детстве принимала за усмешку, а теперь боялась назвать своим именем. Безумием.
Он не посмотрел на неё. Его взгляд сразу же устремился к растениям, скользнул по ним, оценивая, взвешивая, вынося вердикт. Элис замерла у «Плачущего Железняка», сжимая в руках латунную лейку так, что пальцы побелели. Она чувствовала себя не дочерью, не живым человеком, а всего лишь ещё одним придатком этого места – немного более сложным, но столь же подчинённым.
– Утренний полив завершён? – его голос был ровным и безжизненным.
– Почти, отец, – тихо ответила Элис. – Остался только «Аргентский папоротник».
Люциус кивнул, не глядя, и направился к центру оранжереи, к «Стальному Древенцу». Элис невольно задержала дыхание. Он заметит? Он заметит ту ниточку? Но взгляд отца скользнул по шипам без малейшего интереса. Он был сосредоточен на самом растении. Он обошёл его кругом, и его длинные, тонкие пальцы с изысканной медлительностью провели по одному из ржавых, холодных стволов.
И вот тогда она увидела это. Яркую, неприкрытую, бытовую деталь, которая всегда заставляла её внутренне содрогаться. Его руки. Руки аристократа, с безупречно подстриженными ногтями и тонкой, почти синеватой кожей на запястьях. Но под ногтями, в самой их глубине, засела тёмная, почти чёрная земля. Не та относительно чистая почва, что была в оранжерее, а что-то иное, густое, маслянистое, словно взятое из самых нижних, донных слоёв города. Это была грязь трущоб, грязь доков, грязь, в которой копошилась сама суть этого мира. Он никогда не оттирал её дочиста. Это было частью его. Как клеймо.
– Звук стал чище, – произнёс Люциус, прислушиваясь к тихому, едва уловимому гулу, что исходил от Древенца. – Вибрации стабилизируются. Ты слышишь, Алисия?
Он редко называл её Элис. Только Алисия. Это имя звучало как укор, как напоминание о том, кем она должна была бы быть, будь мир иным. Будь она другой.
– Я… не уверена, – осторожно сказала она.
– Нужно тренировать слух, – отрезал он, и в его голосе прозвучала лёгкая, холодная укоризна. – Они разговаривают с нами. Шепчут. Рассказывают о том, что скрыто от грубых человеческих органов чувств. О токах, что бегут глубоко под землёй. О давлении пара в трубах. О… жертвах.
Последнее слово он произнёс особенно тихо, почти ласково, и от этого по спине Элис пробежал ледяной мурашек.
Он отошёл от растения и направился к ней. Его взгляд наконец-то упал на неё, но это был не взгляд отца на дочь. Это был взгляд учёного на интересный, но вторичный эксперимент.
– Ты сегодня не в форме, – констатировал он. – Дрожь в пальцах. Неравномерный полив. «Железняк» получил меньше, чем вчера. Это критично.
– Простите, отец, – прошептала она, опуская голову. – Я… плохо спала.
– Сон – это роскошь, которую мы не можем себе позволить, пока цель не достигнута, – сказал он, проходя мимо и касаясь рукой листа «Плачущего Железняка». Лист затрепетал и издал тот самый высокий, звенящий звук. Люциус закрыл глаза, погружаясь в него. – Слышишь? В этом звуке – будущее. Будущее, очищенное от слабости. От хаоса. От грязи человеческих эмоций.
Элис молчала. Она слышала только тоску. Глухую, металлическую тоску.
– Они думают, что мы просто сажаем цветы, – продолжал он, и в его голосе впервые появились нотки чего-то живого – презрительного, почти фанатичного возбуждения. – Эти тупые бюргеры с их бальными залами и эти голодные, жалкие черви из трущоб. Они не видят дальше собственного носа. Они не понимают, что именно здесь, в этой оранжерее, рождается новый мир. Мир порядка. Мир совершенной формы.
Он повернулся к ней, и его глаза горели теперь тем самым огнём, который так её пугал.
– Для великой цели нужны великие жертвы, Алисия. Это аксиома. Банальная, как дважды два – четыре. Дерево не вырастет сильным без обрезки слабых ветвей. Машина не заработает без смазки. Наш сад… наш прекрасный, новый мир… не взойдёт без удобрения. Ты понимаешь меня?
Элис кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Горло её сжалось. Удобрение. Что он имел в виду? Навоз? Костную муку? Или что-то ещё? Что-то, что висело в воздухе трущоб, что-то, что она иногда слышала в ночи – приглушённый крик, заглушаемый рёвом парового молота.
– Я понимаю, – выдавила она.
– Хорошо, – он снова стал холодным и отстранённым. – Займись папоротником. И проверь электролит в корневой системе «Медного Вьюнка». Показания должны быть стабильными. Не подведи меня.
Он не ждал ответа. Развернулся и тем же чётким, металлическим шагом направился к выходу. Дверь за ним закрылась с тихим, но окончательным щелчком.
Элис осталась одна в звенящей тишине, нарушаемой лишь гулом города. Его слова висели в воздухе, как ядовитые споры. «Великая цель». «Необходимые жертвы». «Удобрение».
Она посмотрела на свои руки. Они всё ещё дрожали. И тогда она поняла, что её тихий, упорядоченный мир, её ритуал, её спасение – всё это было иллюзией. Стены оранжереи были не защитой. Они были границей чего-то чудовищного, что медленно вызревало внутри, вскармливаемое холодным безумием её отца. И она, поливая эти странные металлические цветы, помогала ему расти.
После ухода отца оранжерея замерла в неестественной, звенящей тишине. Слова Люциуса висели в маслянистом воздухе, как тяжёлые, ядовитые испарения. Элис попыталась вернуться к работе, к «Аргентскому папоротнику», но её пальцы не слушались, а в ушах стоял навязчивый, металлический гул, которого раньше она не замечала. Ей нужно было вырваться из-под этого стеклянного купола, из-под этого взгляда, который, казалось, всё ещё висел над ней, холодный и оценивающий.
Она бросила взгляд на «Стальной Древенец». Та самая ниточка всё ещё болталась на шипе, тёмный маячок в её упорядоченном мире. Сердце ёкнуло. Она не могла оставаться здесь, среди этих безмолвных, звенящих свидетелей.
Узкая, замысловатая дверь, скрытая за стеной вьющихся растений со стальными усиками, вела на маленький чугунный балкон. Он был частью архитектурного каприза, крошечным выступом на стене особняка, обращённым не в сторону парадного сада, а прямо в сердце промышленного квартала. Элис нажала потайную защёлку, дверь со скрипом отворилась, и её окутал звук. Не тот приглушённый, привычный гул, что проникал сквозь стёкла, а оглушительный, живой рёв.
Он обрушился на неё стеной – грохочущая, рычащая симфония прогресса. Лязг бесчисленных молотов по железу, пронзительный свист паровых гудков, скрежет лебёдок и грохот вагонеток на рельсах. Воздух, который она вдохнула, был совсем иным. Он не пах влажной землёй и металлом. Он вонял. Вонял гарью, едким угольным дымом, кислым запахом химических стоков и чем-то ещё, густым и тошнотворным – запахом нищеты, немытого человеческого тела, отчаяния и горящих на свалках отбросов. Этот запах обжигал ноздри и оседал комком в горле.
Элис прислонилась к прохладной, копчёной кованой решётке балкона, чувствуя, как её колени подкашиваются. Отсюда, с этой высоты, Штальбург представал во всей своёй чудовищной мощи. Каменное и кирпичное море трущоб раскинулось прямо за высокой стеной, отделявшей владения Ван Деренов от остального мира. Дома стояли так тесно, что казалось, они подпирают друг друга, чтобы не рухнуть. Кривые, покосившиеся крыши, окна, забитые гнилой фанерой, бельевые веревки, на которых висела жалкое, серое тряпьё – лоскуты былой жизни.
А дальше, куда хватал глаз, тянулись фабрики. Чудовищные сооружения из красного кирпича и ржавого железа, испещрённые сотнями окон, похожих на пустые глазницы. Из их недр вырывались клубы пара и дыма, сливаясь в одно удушающее одеяло. По извилистым каналам, вода в которых отливала радужной, маслянистой плёнкой, медленно ползли угольные баржи, словно чёрные жуки.
И повсюду – люди. Муравьиная, копошащаяся масса. Элис видела крошечные, сгорбленные фигурки, сновавшие между цехами, закутанные в грубые, тёмные робы. Она видела, как они толкали перед собой переполненные телеги, тащили на плечах мешки. Она не различала их лиц – только движение, однообразное и безостановочное. Они были частью машины. Шестерёнками, которые, стираясь, издавали этот оглушительный, немой крик.
Её взгляд упал на узкий переулок прямо за стеной. Там, в вечных сумерках, создаваемых высокой стеной и клубами дыма, стояли несколько женщин. Они окружили общественный насос, из которого, судя по их неторопливым, усталым движениям, сочилась лишь тонкая струйка ржавой воды. Одна из них, высокая и худая, с лицом, испещрённым морщинами и копотью, подняла голову и посмотрела прямо на балкон. Прямо на Элис.




