- -
- 100%
- +
«Сеансы» – это порнографические карты, журналы и прочая подобная литература, кстати, увиденная мной впервые именно за колючей проволокой и бывшая там не таким уж большим дефицитом. «Есть сеансы, пойдем передернем» или «пошкурим» или «лысого погоняем», «гусака помучаем», все это звучало просто и обыденно, как «пойдем покурим». И мы шли, выстраивались в очередь, причем по выходу обменивались впечатлениями: «Чума, такая жопа, такие буфера!», словно к каждому с журнальной полосы сходила его старая знакомая.
Но что это я? Я же, собственно, не об этом собирался. Дело в том, что у каптерки было еще третье предназначение. Там устраивали разборки. «Рамсили», «базарили» и в итоге обязательно кого-нибудь избивали. Мне, Стасу и Мельнику плюс кучке злобных «присяжных» предстояло сесть в кружок среди шлепков и клочков бумаги и решить, кого из нас следует помутузить за нежелание отдавать долги. Произошло это примерно так. Тогда авторитетом у нас в отряде был Грузин, его последнее слово. Он и по национальности грузин, и прозвище у него такое же: Грузин. По-русски он плохо понимал, а говорил еще хуже. Это было смешно. Привычно видеть, как ответчики пытаются затянуть судебный процесс тем, что прикидываются плохо знающими русский. А здесь наоборот было. Ответчики говорили прекрасно, а «судья» ни бельмеса не понимал. Со своей свитой, там было человек пять «пацанов», Грузин слушал, как мы с пеной у рта и чуть не бросаясь в драку, доказывали свою правоту. Потом говорил: «Ээ, слюшай, падажди!» – и обращался к своим клевретам: «Что они хотят, а? Я нэ понимаю.» Ему объясняли, что вон те двое хотели нагреть этого на двести пачек, а этот такой наглый, что сам хочет с них получить сто пачек. Грузин всматривался в меня злым, но уважительным взглядом и спрашивал: «Почему ты хочешь так?» И все начиналось сначала. Мы орали, оскорбляли, угрожали друг другу. Приводя всякие примеры и подбирая слова для Грузина, мы запутывали его еще больше, и с каждым кругом ему становилось все тяжелее и тяжелее нас понимать. Цирк! Наконец Грузину, видно, все это надоело, он велел нам заткнуться, сказал, что наш этот спор «порожняк», виноваты все, и каждый должен сдать на общак по пятьдесят пачек в течение полугода. Все.
Конечно, платить дань этой банде было форменным безобразием, но, что такая развязка напрочь лишена справедливости и здравого смысла, я бы утверждать не стал.
***
Фигура старшего лейтенанта Быковского, нашего отрядника, всплывает сама собой после Стасовой комбинации. Все они, возглавляемые Кузнецом, для которого тесное общение с отрядником было просто обязанностями завхоза, крутились вокруг Алексеича. Они балагурили с ним в отряде, иногда посиживали в его кабинете, обсасывали свои делишки: снятие взысканий, поощрения, представления на УДО, поселок, химию и так далее. При хороших отношениях с ним было о чем поговорить. Жил он где-то в соседней деревне, был средних лет, усат и как-то всегда неловок, словно чувствовал себя не на своем месте. Наивный и мягкий, он старался держаться сурово, получалось, конечно, плохо, поэтому зачастую какой-нибудь зек после улыбчивой беседы с недоумением узнавал, что его, например, лишили передачи или свидания или вообще «скатывай матрац, пошли в изолятор». Что и говорить, это самый мерзопакостный вид начальника.
Как-то я сижу на своей «пальме» (помните, «это словечко было в ходу много позже на зоне») и что-то читаю. Кажется, тогда мне попался старый, изорванный учебник химии, и я за неимением другой литературы и согласно своим гуманитарным склонностям выбрал раздел «Благородные газы». Я в него медленно вгрызался, добросовестно пытаясь понять, в чем же их благородство, а рядом со мной покачивалась фуражка Быковского, который с отвратительным своим внутренним несоответствием придирался к «моим» ширпотребщикам. Существовало множество дурацких правил: курение в отряде, форма одежды, вид спального места, наличие кипятильников, заточек – все это служило объектом для препирательств и поводом для наказаний. Шла какая-то перебранка, я не слушал, и вдруг фуражка Алексеича, после характерного шлепка, срывается и, как слепая птица, бьется об решетки соседних кроватей. Сам он, видимо, кем-то увлекаемый, исчезает внизу, и подо мной несколько секунд идет потасовка, от которой все подушки, мой учебник, да и чуть ли не весь я, слетают с грохотом на пол.
«Куда, ментяра?» – окрик, после которого Быковский вырывается и бежит сломя голову из барака, похожий на мальчика, одевшего военную форму. За ним бегут двое, но, по всей видимости, не для того, чтобы догнать. Тут же они возвращаются. В отряде стоит мертвая тишина.
Событие, надо сказать, из ряда вон, позже я редко слышал о таком, а уж свидетелем был только однажды. Через несколько минут в отряд приходят Рысь и Цапля, эти забавные прозвища принадлежали операм колонии. С большим опытом, серьезные, хитрые ребята, и позади них, как за спинами родителей, идет побитый Быковский, ищет глазами свою фуражку и с неистребимой бездарностью вновь пытается казаться суровым.
Дальше все коротко и спокойно. Рысь и Цапля вежливо попросили драчунов собрать вещи и вывели их, не проронив больше ни единого слова. С тех пор я пацанов не видел.
Нет, с ними ничего плохого не произошло, просто до своего освобождения они сидели в изоляторе.
***
Ворота механички с началом рабочего дня настежь распахивались. Я их так часто открывал, закрывал, что прямо слышу, как они скребут оббитой понизу резиной по асфальту. Уже вовсю светило солнце. Народ ленился, тихо радовался, и те, кто приноровился быстренько выполнять норму, остаток времени нежились на пятачке перед цехом. Сидели в рядок, на корточках, прислонившись спиной к воротам.
Там однажды я увидел стоящего в стороне высокого парня. Он поставил ногу на какой-то выступ и на высоте двух метров десяти сантиметров (это точный рост., его я узнал года два спустя) задумчиво курил. Ни дать ни взять Чайлд Гарольд на круче водопада. Козырек «пидорки» (это наши казенные бейсболки) был надвинут на нос, да еще приспущенное веко одного глаза. Все это заставляло его задирать голову, что на его «верхотуре» выглядело умопомрачительно надменно и сказочно. И держался он отчужденно, даже презрительно. Конечно, мы с ним были в одном отряде, но я не помню его до этого момента. Видимо, нужно было встать в позицию.
Я тогда к нему подошел, попытался познакомиться. Сказал, наверное, что-то типа «Вот, солнышко-то фигачит, да?», но он лишь посмотрел на меня сверху вниз, швырнул окурок и вернулся в цех.
Так произошла моя первая встреча с Устином.
***
Вот еще к мелким моим происшествиям. Впрочем, из которых и состояла вся жизнь. После каждой рабочей смены мы, отряд за отрядом, проходили через душ и одевались в «чистое». Душ был длинным коридором с протянутыми под потолком трубами и множеством торчащих из них кранов. Включалась вода, образовывая две прозрачные бурлящие стены, между которыми шел строй голых мужиков, постукивая по кафелю деревянными шлепками. Набивались мы туда плотненько, но каждый за многие годы привыкал к своей «лейке», и таким образом все, не мешая друг другу, выстраивались по местам.
Там стоял посередине железный каркас в виде табуретки, только гораздо больше и очень тяжелый, килограмм тридцать. Когда забивался кран, кракас поднимали над головой и били по трубе, пока вода вновь не начинала разбиваться в брызги о плечи и головы моющихся. Я много раз это наблюдал, вздрагивая от гулких ударов.
Как-то и надо мной затрепыхался капризный ручеек. Я деловито направился к железной табуретке, с трудом ее поднял и, как я это видел, стал долбить по крану. Пока каркас был над головой и держал я его спиной и всем телом, было еще терпимо, но вот я промахнулся, и весь вес этой тяжеленной махины переместился на почти вытянутые руки.
Я ведь сказал, что мы туда «набивались», то есть стояли плечом к плечу, рядышком, да? Ну вот. Каркас опустился на голову рядом стоящего. Прямо железным углом, всем своим весом, конструкция врезалась в темечко незнакомого мне зека, и тот, весь окровавленный, рухнул на пол с выражением прерванной задумчивости на лице. А я замер над ним голый и в ужасе. А все, с мочалками и намыленные, уставились на меня.
Все всё поняли. Раненого вынесли и привели в чувство в раздевалке. Я подошел потом, извинился, но он только отмахнулся от меня, видимо, мучаясь от последствий сотрясения.
Забавно то, что все последующие дни, когда я мылся и слышал эти удары, я исподволь поглядывал на того мужика. Он всегда оборачивался и напряженно следил за каркасом.
***
После отбоя, который был в десять часов, смотреть телевизор не разрешалось. Но ведь это самое телевизионное время! Делали так: естественно, везде выключался свет, а окна телевизионки, чтобы с вахты не был заметен голубой огонек, занавешивались одеялами. Но менты ночами делали обход, и поэтому на окна выставлялся «расходчик», который иногда полночи был вынужден смотреть в просвет одеял на вахту. За это ему собирали по пачке сигарет в месяц, и, учитывая, что в отряде больше ста человек, выходил неплохой заработок. Эти «больше ста», например, когда боевичок какой, или Тайсон дерется, практически сидели друг у друга на головах. «Расход!» – орал постовой, и тут начиналось невообразимое. Времени минута, от силы две, людей вон сколько, а дверной проем стандартный.
ДПНК с помощниками входит в барак с фонарем, и луч света выхватывает бегущие ноги, взмывающие одеяла, стоит скрип кроватей и тихая ругань. Прямо жизнь летучих мышей. Во мраке телевизионки груда сваленных стульев.
Много смешных мелочей случалось в ходе этой «зарницы». Порой бывало так, что расходчик засыпал. Кто его там видит в темноте? А он преспокойненько себе уже спит, потому что месяц вот так просидеть ночами, а утром ходить на работу – штука непростая. Как-то мимо спящего расходчика прошел Трактор (ДПНК), никем не замеченный прошмыгнул в телевизионку, сел где-то в первых рядах и даже тихонечко спросил, что, мол, показывают. Тут, как в старой комедии, немое изумление, самые смешные минуты замешательства.
***
Запомнился мне Давид, армянин. Чудаковатый парень безуспешно пытающийся заслужить уважение своих земляков. Он с ними проводил время, чифирил, они ему помогали, но было видно, что над ним смеются и всерьез не воспринимают. Давид и пыжился. Пытался как-то себя поставить и собственно этим он и выработал у меня определённый рефлекс, некое пренебрежительное отношение к «армянским наездам». Только меня одного он раз семь или восемь вел на коптерку якобы драться. Поначалу я действительно нервничал и напрягался, но где-то уже с третьего раза сообразил, что Давиду надо лишь показать мне указательный палец, спросить: «Что ты сказал?», еще спросить: «Кто ты такой?» – и все.
Я ему отвечал, он еще грозил мне пальцем и выходил первый. Грозный, как туча, и с таким видом (главное, чтобы все видели), словно от меня остались одни воспоминания и останки, разбрызганные по коптерке.
Обычно я смеялся, шутил, хлопал его по плечу, и наконец, он понял, что представление не действует и расслабился, сдулся, оказавшись веселым, наивным парнем. Армянином с тоненьким идиотским смехом и характерным для них восточным обаянием. Мы стали добрыми приятелями.
Со своими он никогда не был агрессивным, но все же иногда я видел, как Давид опять ведет на коптерку какого-нибудь вновь прибывшего зека, весь такой величественный и грозный, как армянский бог.
***
Вторая встреча с Устином.
Он вырос передо мной в центре барака. Я шел с банкой набрать воды. В отряде я его почти не видел, он всегда торчал в своем проходняке и лишь изредка проплывал вдали, как жираф на горизонте. А тут возник. Длиннющий, узкие плечи, широкие бедра, голова маленькая-маленькая и еще этот травмированный глаз. Монстр. Совсем не Гарольд при ближайшем рассмотрении. Он обратился ко мне по имени, и речь его была более чем необычной. Особенно если учесть, что мы были незнакомы вовсе. Он сообщил мне, что наблюдает за мной вот уже длительное время и приходит к выводу, что я не совсем понимаю, где нахожусь. Я, мол, слишком легкомыслен, беззаботен, безмятежен – одним словом, расбиздяй и очень рискую. Он просил меня быть осторожным, поскольку, по его мнению, тысяча глаз только и ждет повода, а тысяча зубов – жертвы.
Что тут скажешь? Я был ошеломлен. Не зная, что и думать, я лепетал: «Да, да, спасибо» – и, так и застыв с банкой, смотрел, как Устин уплывает к своему горизонту.
Сразу скажу (хотя тогда-то, конечно, не знал), что тут нет никакой интриги. Тут впервые проявился Устин. Несчастный и добрый, которого я знал впоследствии многие годы.
***
– Ну, ты и придурок, – говорили мне Стас и Мельник. – Никто бы не заставлял тебя отдавать, мы так, «ради искусства». – Конечно, рассказывайте, – насмешливо и почти победоносно отвечал я.
Мы не поругались. Скорее наоборот. Стас, поскольку не курил и имел запасы, помог нам с Мельником расплатиться, и мы втроем даже стали намечать следующую жертву. Помню, на примете у нас был армянский отщепенец Давид. Но все как-то заглохло. Мельник ушел на УДО, Чижик, который крутился всегда вокруг нас, уехал на поселок. Кузнец, Стасов покровитель и друг, освободился, а самому Стасу оставалось всего ничего, он перестал ходить на работу и тяжело переносил (как это часто бывает) последний резиновый остаток срока.
Он все подытоживал, размышлял, планировал, и единственным, кто должен был ему внимать, оказался я. «Свободные уши», как говорили. А еще типичная картинка: рядом с освобождающимся всегда находился кто-то, кто брал на себя груз последних излияний в расчете получить что-нибудь в наследство: спальное место, проходняк, тумбочку. Да, не скрою, были и у меня такие надежды. Но быстро рассеялись. Стас слишком долго сидел, имел кучу обязательств, и все его имущество давно было распределено. Так что все вечера напролет, слушая Стасовы рассказы, я проводил примерно по той же психологической схеме, что и он с Мельником, желая меня надуть. Сначала да, потом «ради искусства».
Много чего поведал мне Стас в последние дни.
Но самым интересным было, конечно, про Чижика.
Войдя в сектор и двигаясь вдоль барака, минуешь маленькое окошечко в каморку завхоза. Стас, возвращаясь с работы, как обычно, намыливался к Кузнецу посидеть, потрещать, попить чайку перед проверкой и как-то, чтобы возвестить о своем приближении, заглянул в это окно. Естественно, ни о чем не догадываясь, сделал он это шумно. Его сразу заметили. Но того, что он увидел, было достаточно. Кузнец, со спущенными штанами и развалившись на своем топчане, «наслаждался Чижиком», то есть сурово вкушал все те сексуальные удовольствия, которые тот мог доставить завхозу, не раздеваясь. Мгновенно Кузнец подорвался и заорал на Стаса: «Ну-ка иди сюда, живо, сюда иди, я сказал. Ты, че заглядываешь? Куда ты, сучонок, свое жало пилишь? Иди, иди сюда, снимай штаны» Стас оторопел, испугался и не успел опомниться, как Кузнец заставил его сделать с Чижиком то же самое. Чижик-то, главное, был покорен и тих, как девушка, и преспокойненько продолжил процесс, даже не вставая с колен.
Тут надо сказать, что в Стасе не было ничего патологического. Этого беспросветного цинизма, который позволил бы ему это сделать, не моргнув и глазом. К тому же законы воровские сидели в нем, уличном, глубоко. Он не был разочарован, и, если говорить о чем-то серьезном, он с юношеским увлечением и совершенно искренне пытался быть справедливым и рассуждать строго «по понятиям». Вся эта история с Чижиком его потрясла. «Что я мог сделать? – говорил он. – Я обосрался, как последний… А потом уже поздно. Что бы я сказал? Прежде, чем поднять базар, решил воспользоваться моментом, да? А с Кузнецом попробуй. Я бы еще и крайним остался.– он снова фыркал, как кот, и горько восклицал: – И с этим, я должен был чифирить, общаться! А пикнул бы. Кузнец бы меня живьем сожрал!
Я в это и верил и не верил. В общем-то, все сходилось. Если это была правда, то Кузнец, конечно, был великолепен. Оставить педика шнырем, который ходит на заготовку, кормит отряд, такую свинью подложить всем этим жуликам, всей этой, видимо, опостылевшей ему системе. Круто!
***
Не думаю, что наша зона была красной (кто в наше время незнаком с этими градациями). Не черной уж точно. Серой, да. Я бы сказал, плохо сбалансированной серой (если все же кто-то еще не в курсе, скажу, что речь идет о балансе административных и уголовных сил). Поэтому иногда к нам привозили этапы из других зон. По разным причинам. Например, на красной зоне бунт и всех «козлов» или часть особо рьяных эвакуируют, как членов царской семьи в народную смуту. Или наоборот: зона настолько чернеет, что для сохранения хоть какого-нибудь контроля ее сокращают либо вовсе расформировывают. В последнем случае, понятно, народец приезжает забубенный, навороченный, и пополняет ряды наших жуликов.
Таким был казахский этап из павлодарской зоны. Но вместо того, чтобы радостно слиться с нашей братвой, павлодарские пацаны выразили свое недовольство по поводу некоторых нюансов местного уклада. В частности, им показалось, что в столовой тарелки из «петушатника» и с «общака» моются в одной мойке и первые никак не отмечены – «некоцаные». А это не по понятиям, это вообще черт знает что, и вся зона через это «зафаршмачена» и все ее представители в лучшем случае «черти», не имеющие никакого веса в уголовном мире.
Страшное обвинение. Нестерпимое. Ну, их всех и «выбили». Это проходило как термин, означающий выбивание из «правильных пацанов». Павлодарцев всех или почти всех побили, и они рассредоточились по отрядам колонии в непонятном для себя статусе, затаив обиду и с расчетом поквитаться где-нибудь на пересылке или на воле. Это произошло за месяц до моего появления. В нашем отряде с этого этапа находились Петруха, Солдат, Бобер и Хохол. Все русские (за исключением Хохла, который – казах), потомки репрессированной интеллигенции и немецких переселенцев. Правильные, принципиальные и склочные. Как так получилось, не помню, но я с ними подружился и у меня теперь был свой «колхоз».
Да, кстати, и тумбочка, наконец, появилась.
***
Молодой с Бутырки, несмотря на весь свой уголовный типаж, был просто по-человечески талантлив, проявляясь в самых различных областях, ярко, самобытно, неповторимо, не всегда, кстати, и эффективно. Бокс был лишь одним из многих таких проявлений. Новый же талант, с которым мне довелось столкнуться, был совсем иного рода. Бойцовское дарование у Пепса шло от великого животного страха, какой-то африканской физиологии и неистребимого инстинкта выживания. Физиология была налицо: коренастый, широкоплечий, выносливый и смуглый, как цыган. Инстинкт проступал в его панической боязни всевозможных колюще-режущих предметов: он боялся их, как киплинговские звери стального зуба. Что же до великого животного страха, то у меня была возможность «интервьюировать» незаурядного бойца многие годы, и однажды Пепс мне признался: «Я так боюсь, что меня ударят, прямо мочи нет, так сильно, что стараюсь опередить.»
Да, еще его азарт, веселость в бою, искрометная и злая, и страшная, какой веселость в принципе не может быть, если она не горит на страхе.
Первые дни нашего знакомства мы пробовали друг на друге силы- Возились как дети. Постепенно Пепс выбивал из меня, как пыль из матраса, уверенность в том, что я чему-то научился у Молодого. Он был нестерпимо жёсток даже в этой возне, но я по своему обыкновению упорствовал и не признавал превосходства. Даже когда мы спаринговались по корпусу, но в полную силу и я изнемогал и ходил весь в синяках и растяжениях, не признавал. Сдался я, лишь когда мы дошли до настоящею поединка, полный контакт, без перчаток, без правил, то есть просто намеренно подрались. Представление мы устроили на «игрушке». Правда, недолгое. Бой длился, стыдно сказать, секунд пятнадцать. В один из моих самоуверенных выпадов Пепс опередил меня своей «колотушкой», и все – во всем моем существе выключили свет. Поднявшись с пола, оглушенный, я еще долго слушал описания всех присутствующих (Петруха, Солдат, сам Пепс) моих нелепых телодвижений в ходе нокаута. С того момента наше соперничество прекратилось. Пепс, оставаясь, впрочем, моим другом, отныне искал себе более могучих противников.
А познакомились мы недели за две до этого. За «механичкой», между цехом и забором (естественно, с колючей проволокой, разделительной полосой, путалкой, электрическим током, пятиметровой сеткой, вышкой с узбеком-автоматчиком) шла длинная дорога на задние дворы рабочей зоны. Туда свозили мусор. Рядом с дорогой был небольшой газон, заросший травой, репейником и цветущими одуванчиками. Я лежал в этой траве, как кот, инстинктивно выбирая витаминизированные травинки, а рядом примостился смуглый парень, очевидно, этапник. Мы разговорились. Узнав, что он сидит уже два года и переведен с малолетки, я предложил ему посмотреть на сады близлежащего поселка с очень удобного места. Я знал такое место. Мы прошли на задний двор, забрались по пожарной лестнице на цех и под любезное нерадение человека на вышке, любовались деревней. Серыми крышами домиков, старухами, копошащимися на огородах, бельем, вывешенным на улицу. Все это сквозь белые облака цветущих яблонь.
Глава III
Неделю в первую, неделю во вторую смены, чередуясь с восьмым отрядом, все лето мы проработали на «игрушке». Местечко не пыльное, работа нетрудоёмкая и примитивная. От этого наша бригада, человек из тридцати, на две трети состояла из блатных. Они старались не работать, через раз выполняли норму и по очереди отправлялись за это в изолятор. Ещё они постоянно «мутились», то есть устраивали забастовки по всякому поводу: простыни рваные раздали, напильники не привезли. Всегда были простыни, хотя пару раз всё же низкие расценки и завышенные нормы. Они садились на корточки между верстаками и, пока к ним вызывали ДПНК, шумно обсуждали проблему. Они кричали: «Беспредел! Рваные пелёнки, мутимся, менты гайки закручивают, кислород перекрывают!» Мне это нравилось. Я лежал обычно на верстаке или шёл гулять, радуясь тому, что не надо работать.
Но однажды, вот убей – не помню, по какой причине, мы всей нашей компанией: Петруха, Солдат, Бобер, Хохол, я и Пепс – выступили в роли штрейкбрехеров. Вшестером мы сурово и вызывающе сдирали заусенцы с машинок под злые взгляды опять замутившихся блатных.
Наверное, всё-таки не однажды. Помню, как ко мне подходят разные жулики и спрашивают, почему я «не мучусь». На что я выдаю заученную формулу моего суверенитета. Формулу, похожую там, на кубики льда, которые подбрасываешь в кипящую коллективную чашу: «Я не считаю это нужным». Мне многозначительно и угрожающе говорят: «Ну ладно, давай, давай» и испаряются. И ничего не поделаешь. Потому что я не нехочу, не наплевал, не заодно с теми, а «не считают нужным». Чудесная фразочка. То и дело раздающаяся там, как короткие гудки в телефонном разговоре.
А компания моя теперь такая. Солдат – весёлый квадратный мужичок лет сорока. Он сыпал разными прибаутками, которые все, конечно, позабывались. Разве что: «Солдат, но ведь рано ещё» скажем, идти куда-нибудь. «Рано? Смотря, какая рана, а то и шапкой уй прикроешь». Такого рода каламбуры он выдавал ежеминутно, но вот эта «рана» только и запомнилась. Ко всему Солдат оказался ещё предприимчивым и изобретательным. Ассортимент ширпотреба, которым по всей зоне подрабатывали зеки, за многие годы устоялся, и нового не появлялось: макеты различного оружия, цепочки и кулоны из промышленного серебра, одежда, ну и пожалуй всё. Солдат стал изготавливать нечто вроде гравюр или мозаики из посаженной на клей проволочной стружки разного металла и соответственно цвета. Это было новшество.
Петруха – его друг и извечный оппонент. Солдат, мужик во всех отношениях, трудоголик и куркуль, часто его раздражал. Тридцатилетний недоросль, баловень судьбы (смешно это звучит для человека, сидящего в тюрьме, и всё же) лентяй и циник, смотрел на все места и компании, которые ему преподносила жизнь, насмешливо и желчно. Высокий, с породистым продолговатым лицом, правильными чертами и высокомерно ехидными манерами. Он был красив, но когда они ругались с Солдатом, и на его шее набухали вены, и бледное лицо неестественно заострялось, походил на крысу.
Хохол – казах с Чуйской долины. И он сложил для меня типаж «казаха с Чуйской долины», непонятный, чужеродный наркоман, хитрый и подловатый. Шпана с интровертным наркотическим шармом. Хохол обладал рядом уличных дарований: скрипел больными суставами и на спор мог выпить трёхлитровую банку воды залпом, чем, собственно, иногда и промышлял. Молодой, лопоухий, беспрестанно что-то вынюхивающий, и у кого-то что-то выкруживающий. Петруха и Солдат его недолюбливали. Когда Хохла укоряли за какое-нибудь очередное мелочно-алчное устремление, он обыкновенно отвечал: «Запас в жопу не епёт».




