Рукописи не горят

- -
- 100%
- +
Калитка скрипнула раньше, чем он успел до неё дойти. Мама стояла в проёме, кутаясь в свою бордовую вязаную кофту.
— А я тебя высматриваю, — сказала она, разглядывая его так, будто проверяла, не подменили ли сына кем-то похожим. — Сын приехал. Раз в год бывает, и то по такому поводу.
— Привет, мам, — он обнял её, и она на секунду прижалась, крепче, чем позволяла себе обычно, а потом отстранилась и оглядела его с ног до головы, как будто искала следы дороги.
— Похудел. Как доехал?
— Дорога длинная была.
— Дорога у тебя всегда длинная, — она развернулась и пошла к дому, не дожидаясь его, и голос долетал уже через плечо. — То дела, то дела, то опять дела. Сестра вон хоть фотографии присылает, а от тебя раз в месяц смс, что жив.
- Сестренку всегда тянуло в путешествия. Где она сейчас?
- София? В Риме, у них европейский тур с оркестром, неделю назад в Праге были.
Он шёл следом, доставая сумку с заднего сиденья, и слушал эту привычную интонацию — лёгкую, почти скучающую, будто сын приезжает не по поводу арестованного родственника, а просто заскочил на выходные. Но за этой лёгкостью, наработанной годами, за этими подначками про сестру и смс, он слышал совсем другое: усталость в голосе, которая садилась чуть ниже обычного, и то, как мать держала плечи — слишком прямо, слишком аккуратно, будто боялась расплескать что-то, если ссутулится.
— Как вы тут вообще? — спросил он, стараясь, чтобы вопрос прозвучал буднично.
— Живём, — она пожала плечами, толкая дверь в дом. — Город весь гудит, конечно. Соседка, Валентина, та, что с нижней улицы, уже к нам два раза забегала, будто у неё дело какое, а сама только про усадьбу и спрашивает. Правда, говорит, там кости нашли? Правда, говорит, Пётр Николаевич теперь сидит? Я ей говорю — иди, Валя, я не следователь, я в этом деле как ты, из телевизора узнаю.
Кирилл поставил сумку у порога и посмотрел на мать внимательнее. Она уже была у плиты, спиной к нему, и что-то мешала в кастрюле, хотя, судя по запаху, обед был давно готов и просто ждал, когда его разогреют.
— А по существу что говорят? — спросил он осторожно. — Не Валентина, а вообще.
— По существу отец тебе всё расскажет, когда придёт, — она не обернулась, но голос стал чуть суше, будто она прикрыла дверь, за которой держала что-то ещё не разобранное. — Он же с тобой уже созванивался, ты и так больше моего знаешь. Я тут только слухи собираю да соседей выпроваживаю.
Кирилл понял этот манёвр сразу, узнал его — так его отец сам делал десятки раз, оставляя тяжёлое на потом, на того, кому положено говорить о тяжёлом. А может, она просто не хотела произносить вслух слово «убийство» в собственной кухне, пока муж не пришёл и не сделал это первым.
— Миша дома? — спросил Кирилл, меняя тему, потому что почувствовал, что дальше давить не стоит.
— На тренировке, скоро будет. Голодный, как обычно, так что мой тебе совет — не тяни с ужином, а то он всё сметёт и тебе даже погреться не достанется, — она наконец обернулась, вытирая руки о полотенце, и посмотрела на него уже без всякой иронии, прямо. — Ты надолго?
— На две недели взял отпуск.
Она чуть кивнула, будто прикидывала что-то в уме, сколько это — две недели, хватит ли, и не сказала вслух ни одного из этих слов.
— Хорошо, — сказала она просто. — Хоть посмотрю на тебя живьем, а не только по телефону.
— Мам.
— Что «мам». Садись, руки помой с дороги, — она уже отвернулась обратно к плите, доставая тарелки из шкафа резкими, отработанными движениями. — Разговоры разговорами, а картошка стынет.
Он усмехнулся, снял куртку, повесил её на крючок у двери — тот самый крючок, на котором она висела ещё в детстве, — и подумал, что вот в этой фразе, брошенной через плечо с деланой лёгкостью, было спрятано куда больше правды о последних сутках, чем во всём, что мать успела сказать до этого.
* * *
Кирилл вышел на крыльцо, чтобы позвонить отцу, и в этот момент во двор влетел Миша: бутсы через плечо, мяч подмышкой, футболка прилипла к спине от пота.
— О, знаменитость, — Миша толкнул его плечом, остановился, разница в росте была уже только пара сантиметров — Явился. А я думал, тебя только на праздники и на похороны из Москвы вытащить можно.
— Спасибо. Я тоже скучал.
— Да я по-доброму, — Миша уронил мяч на землю, поддал его коленом, поймал обратно. — Мама все утро твою комнату проветривала. Говорит, застоялся воздух за год.
— За полгода.
— За год кажется, — Миша хмыкнул и наконец бросил мяч на траву. — Как ты вообще? Похудел, что ли.
— Нормально дела. Работы много было.
— Ну да, вы там картины какие-то ловили, мама рассказывала, — он произнёс это с той нарочитой небрежностью, за которой Кирилл узнавал скрытую гордость. — Круто, наверное. У нас тут максимум велосипед сопрут.
— Не завидуй. У вас хоть тренер нормальный, ты говорил?
— Новый пришёл, орёт как из пушки, — Миша поднял мяч носком и легко перекинул его себе на бедро, потом на другое, не глядя. — Но играть с ним лучше стали, чего уж. В субботу матч, придёшь?
— Если тут раньше не закончу, приду.
Что-то в этой фразе, кажется, задело брата сильнее, чем он рассчитывал. Мяч упал на траву и остался лежать, неподхваченный.
— Слушай, — Миша посмотрел на него прямо, без всякой дурашливости, которая только что была на его лице, как маска, которую сняли одним движением. — А дядю Петю правда посадят?
Вопрос прилетел без разбега, в лоб, так, как умеют спрашивать только семнадцатилетние, ещё не научившиеся заворачивать страшное в вежливые формулировки. Кирилл почувствовал, как что-то в груди сжалось: не потому, что вопрос был неожиданным, а потому, что за ним стояло не праздное любопытство, а настоящий страх младшего брата, который вырос, зная дядю Петю как человека, всегда готового достать из кармана карамельку и рассказать что-то про старые дома, про которые больше никто не помнит.
— Пока никто никого не посадил, — сказал Кирилл, стараясь, чтобы голос звучал ровно, буднично, так, как он говорил бы со свидетелем на месте преступления. — Его задержали, это другое. Следствие ещё идёт.
— Но его же нашли прямо там, с кровью на руках, я слышал.
— Мало ли что слышал. — Кирилл присел на край крыльца, похлопал рядом, приглашая брата сесть, хотя тот и не собирался, продолжая стоять, перекатывая мяч носком кроссовка. — Кровь на руках не значит, что человек убил. Значит, что он рядом был. Причины бывают разные.
— А ты правда сможешь его вытащить? — Миша всё-таки сел, чуть отступив от прямого вопроса к более осторожному, но не менее весомому. — Мама говорит, ты поэтому и приехал.
Кирилл посмотрел на брата, на его карие глаза, в которых было ровно столько взрослости, сколько может быть у семнадцатилетнего, который впервые видит, как беда касается не абстрактных людей по телевизору, а того, кого он называет дядей и кто научил его когда-то различать старую кирпичную кладку от советской, потому что «дом без истории — просто коробка, Миш, ты пойми».
— Я разберусь, — сказал Кирилл, и сам почувствовал, как эта фраза оказалась одновременно и правдой, и уклонением. Он не сказал «вытащу». Не сказал «он невиновен». Он сказал ровно то, что мог сказать честно, оставив себе пространство для маневра, которое умел оставлять на допросах, когда не хотел давать обещаний, которые потом придётся объяснять.
Но Миша, кажется, услышал именно то, что хотел услышать. Он выдохнул, как будто до этого момента держал воздух в себе, и на его лице снова проступила та полу-улыбка, с которой он вышел во двор.
— Ну ладно, — сказал он, поднимаясь и снова подхватывая мяч. — Если ты сказал, значит, разберёшься. Ты всегда так говоришь, а потом разбираешься.
Он произнёс это легко, без всякого пафоса, просто фиксируя факт, как фиксируют расписание тренировок или результат последнего матча. И в этой лёгкости было то, от чего у Кирилла что-то сдвинулось внутри, тяжело, без права на ошибку: брат не спрашивал, как он будет разбираться. Не спрашивал, есть ли у него улики, время, ресурсы. Просто верил — так, как верят дети в то, что взрослые умеют чинить сломанное, потому что взрослые всегда чинили.
— Иди мяч убери, — сказал Кирилл, чтобы не молчать дольше положенного. — И душ прими, от тебя за метр стадионом пахнет.
— От тебя бы тоже пахло, если бы ты хоть раз в жизни сыграл, а не сидел на трибуне с телефоном.
— Я на трибуне протоколы читал, а не в телефоне сидел.
— Ну да, конечно, — Миша фыркнул, но всё же двинулся к дому, забрав мяч, и уже у двери обернулся. — Слышь, Кир. Спасибо, что приехал.
Он сказал это быстро, будто стыдясь, и тут же скрылся за дверью, оставив после себя лёгкий стук бутс по крыльцу и запах свежей травы с поля.
Кирилл остался сидеть ещё минуту, глядя на двор, на качели, которые стояли на своём месте, как и десять лет назад. Он подумал о том, что от него сейчас ждут не процесса, не методичного разбора улик, не той обстоятельной работы, которую он привык делать в Москве неделями. От него ждут результата, простого и понятного: дядю Петю не посадят. И это ожидание, произнесённое без единого лишнего слова, легло на плечи тяжелее, чем любое официальное поручение начальства.
* * *
Отец пришёл, когда на столе уже стояла картошка с укропом и сковородка с котлетами остывала под крышкой. Он снял ботинки в коридоре, тщательно, будто это отдельная часть рабочего дня, вошёл в кухню, кивнул Кириллу — коротко, одним движением подбородка, как здороваются мужчины, которым нет нужды говорить слов, — и сел на своё место у окна, спиной к стене. Кирилл заметил, что отец сегодня даже пиджак не снял до конца, оставил на спинке стула, будто в любой момент готов снова выйти.
— Ешь, — сказала мать, ставя перед ним тарелку. — Остынет.
— Спасибо, Ир.
Разговор за столом сложился сам собой, без усилий, как складывается он в доме, где давно привыкли не начинать вечер с плохих новостей. Ирина Александровна расспрашивала Мишу про завтрашнюю тренировку, тот отвечал с набитым ртом, между делом рассказывая, что тренер обещал поставить его на правый край, если Игорёк из девятого «Б» опять проспит разминку. Мать смеялась, качала головой, спрашивала, будет ли дождь в субботу на игру, и вообще вела себя так, словно единственное, что имеет значение сегодня вечером — это подсолнечное масло, которое кончилось, и надо будет завтра купить в магазине у почты, потому что в сетевом дороже на пятнадцать рублей.
Кирилл ел котлету и слушал этот разговор с тем странным вниманием, с каким слушают музыку, которую давно не слышали: узнавая интонации, но замечая, как сильно они изменились. Он поглядывал на отца.
Андрей Викторович ел мало. Он подцепил вилкой картофелину, покрутил её, отложил, взял снова, но так и не донёс до рта. Взгляд его уходил куда-то в сторону окна, туда, где за занавеской темнел двор, и возвращался с усилием, каждый раз чуть позже, чем требовалось для ответа на вопрос жены. Кириллу это было знакомо не хуже собственных рук: так вёл себя человек, который уже произнёс весь разговор у себя в голове, много раз, разными словами, и теперь боялся, что вслух получится не так.
— Тебе не понравилось? — спросила мать, заметив наконец недоеденную тарелку.
— Всё хорошо, Ир. Просто не голоден особо.
Он сказал это ровно, без нажима, но Кирилл увидел, как быстро отец после этих слов отвёл глаза обратно к окну, будто испугался, что взгляд жены прочитает больше, чем сказано.
Обед закончился так, как заканчиваются все семейные обеды, без объявления: тарелки опустели, разговор истощился сам собой, Миша спросил, можно ли ему добавки, получил половник картошки и снова замолчал, увлечённый едой. Андрей Викторович отодвинул стул, поднялся, застегнул пуговицу на манжете, хотя она и не расстёгивалась.
— Кирилл, — сказал он, не глядя на сына напрямую, — пойдём на веранду, покурим.
Ирина Александровна на секунду замерла с чашкой в руке, посмотрела на мужа с тем выражением, которое умеют иметь только жёны после тридцати лет брака: без вопроса, но со всем пониманием сразу. Отец не курил, но никто в доме не удивился этим словам, и это молчаливое отсутствие удивления сказало Кириллу больше, чем сказали бы любые прямые фразы: все знали, что «покурить на веранде» давно превратилось в код, означавший «нам нужно поговорить без лишних ушей».
— Миш, — сказала мать, поднимаясь и начиная собирать посуду, — иди помоги мне, пожалуйста, помоешь.
— Я только доел…
— Вот и хорошо, что доел. Бери тарелки.
Миша перевёл взгляд с матери на отца, потом на Кирилла, что-то понял по лицам, хотя вслух ему никто ничего не объяснил, и молча взял стопку тарелок, отправился к раковине.
Кирилл вышел на веранду вслед за отцом. Вечер был тёплый, но уже с той сентябрьской прохладой, что стекает с озера к дому вместе с сумерками, и пахло сырой травой и чем-то ещё, слабым, дровяным, будто у соседей топили баню. Кирилл сел на перила веранды, лицом к отцу. - Рассказывай, — сказал он.
* * *
— Усадьба Толстых, — сказал он. — На Селигере. Ты бывал там, наверное, в школе ещё, на экскурсии.
— Помню автобус и то, что там холодно было, — ответил Кирилл. — Больше ничего.
— Ну вот. Музей теперь. А раньше — усадьба, родственники Толстого владели, потом уже после революции чего только не было: и склад, и контора рыбхоза, и одно время, говорят, детский санаторий пытались открыть, не вышло. — Андрей Викторович смотрел куда-то в темноту сада, будто перечислял не по памяти, а читал по невидимой описи. — Здание переходило из рук в руки столько раз, что я, когда в отдел пришёл работать, полгода разбирался, кому что принадлежит формально. И то не до конца разобрался.
— В смысле не до конца?
— В смысле архивы. Часть документов по собственности потерялась ещё при национализации, в двадцатые годы. Тогда не до бумажек было, изымали, переписывали на скорую руку, кто и что закрыл печатью — потом концов не найдёшь. У нас в отделе до сих пор эта усадьба идёт с пометкой «правоустанавливающие документы уточняются». Уже сто лет уточняются.
Кирилл слушал молча, не перебивая. Он знал эту манеру отца — говорить обстоятельно, слоями, будто выкладывая документы один за другим на стол, и знал, что перебивать бесполезно: собьёшь порядок, и придётся начинать заново.
— Толстой ведь два раза там был, — сказал Андрей Викторович, помолчав. — В шестьдесят шестом, молодым ещё, и потом уже перед смертью, в девятьсот девятом. Местные это дело любят, каждую вторую байку туда приплетают. Мол, тут он гулял, тут думал, тут чуть ли не «Войну и мир» себе на коленке дописывал. Я лично не уверен, что половина из этого правда, но людям нравится.
— А по факту что известно?
— По факту — гостил у родни, было такое, документально подтверждено, это ещё до музея записано. А дальше уже фольклор.
Кирилл кивнул, глядя на отца сбоку. Свет из кухонного окна падал ему на профиль, вычерчивал морщины у рта резче, чем при дневном освещении, и Кирилл вдруг поймал себя на том, что рассматривает отца не как сын, а как свидетеля — привычка, которая включалась сама, без спроса, стоило только услышать интонацию человека, знающего больше, чем говорит.
— Пап, — сказал он ровно, — про кости. Ты говорил, стена обвалилась в подвале. Что там на самом деле нашли?
Андрей Викторович помолчал, будто взвешивал, стоит ли отвечать сразу или сначала уточнить источник вопроса.
— Официально мне никто ничего не сообщал, — сказал он наконец. — Я не в том отделе служу, чтобы мне докладывали про находки в подвалах музеев. Но по городу разное говорят. Кто-то слышал от кого-то, что стена обвалилась старая, кладка ещё дореволюционная, и там что-то было замуровано. Кости, да. Человеческие вроде.
— Давно замуровано?
— Кто ж скажет. Лет сто, может, больше. Может, меньше. Это уже экспертам решать, не мне.
Он произнёс это с той нарочитой сухостью, с какой чиновники говорят о вещах вне своей компетенции, будто заранее отгораживаясь от ответственности за неточность. Но тут же, помолчав секунду, добавил то, ради чего, кажется, и позвал сына курить.
— Есть одна вещь, — сказал он медленно, — которая мне самому покоя не даёт, хоть я её лет пять уже знаю и никому не рассказывал, потому что смысла не видел.
— Какая?
— По старым земельным описям, ещё дореволюционным, у усадьбы числится подземный ярус. Не просто подвал — именно ярус, как отдельное помещение, с указанием площади. А в советских техпаспортах его нет вовсе. Ни строчки. Как будто здание в двадцатом веке заново обмеряли и этот уровень просто не заметили. Или не захотели замечать.
Кирилл почувствовал, как что-то внутри отозвалось узнаванием, тем самым чувством, которое приходило на месте преступления, когда деталь ложилась не туда, куда должна была лечь по всем разумным причинам.
— Такое бывает? — спросил он. — Просто пропускают уровень при обмере?
— Бывает, если помещение засыпано или замуровано ещё до обмера. Тогда его физически не видно, и в паспорт оно не попадает — а откуда его увидят, если стена глухая? Но обычно хоть какое-то упоминание остаётся, в старых актах, в переписке. А тут — ничего. Будто специально вычеркнули.
— Или специально не искали.
— Или так, — согласился отец. — Я не делаю выводов, Кирилл. Я просто рассказываю тебе то, что знаю по документам. Дальше уже твоё дело — искать смысл или не искать.
Кирилл смотрел на тёмный сад за верандой, где сквозь ветки яблонь проглядывал слабый отсвет фонаря на соседней улице, и молчал. Пётр сидел в отделении не потому, что усадьба хранила подземные тайны столетней давности, — но факт неучтённого яруса, вычеркнутого из всех послереволюционных документов, был первой вещью за весь вечер, которая не имела прямого отношения к окровавленным рукам дяди и всё же требовала записи, отдельной, в самом начале списка, который Кирилл уже начинал составлять у себя в голове.
— Спасибо, пап, — сказал он. — Это уже кое-что.
Андрей Викторович пожал плечами, будто не считал, что сказал многое и первым шагнул к двери, оставляя сына одного на веранде с прохладным воздухом и мыслями, которые тот пока не спешил облекать в слова.
* * *
Комната встретила его тем же запахом: сухое дерево оконных рам, старая бумага, чуть заметная сырость от близкого озера. На письменном столе, том самом, за которым он делал уроки, лежал открытый блокнот, и Кирилл сел на скрипучий стул, придвинул лампу ближе и начал писать, отсекая от вечера всё лишнее — усталость, разговор с матерью про то, что он опять приезжает раз в год, шутки Миши про его московские привычки.
Он написал на чистом листе: «Пётр». Ниже, чуть отступив: «садовник». Ещё ниже: «стена». Потом, помедлив, дописал: «кости» и, наконец, самое неудобное — «подземный ярус, вычеркнутый». Слова легли в столбик, как показания на очной ставке, и он смотрел на них, пытаясь понять, что из этого улика, а что просто шум, случайно попавший в протокол.
Телефон завибрировал на столе, экран осветил комнату холодным пятном. Стас Валюженич, без предисловий, как будто продолжал разговор, начатый час назад, оставил сообщеение: «Кирюх, эксперт по костям отписался. Человеческие. Возраст захоронения — около ста лет плюс-минус, по костной ткани и по остаткам ткани одежды рядом. Ничего криминалистически свежего, если тебе интересно, — это не про твоего Петра. Но жуть конечно, да?»
Кирилл перечитал сообщение дважды, будто искал в нём подвох, которого там заведомо не было. Сто лет. Это укладывалось в тот самый забытый ярус, о котором говорил отец, — стена, простоявшая нетронутой с дореволюционных обмеров, вдруг обвалилась и выпустила на свет то, что должно было остаться немым свидетелем чужой, давно закрытой истории. Он отложил телефон и посмотрел на список в блокноте.
Раньше всё выглядело просто: садовник погиб от удара, Пётр оказался рядом не вовремя, кровь на его руках — это кровь чужая, а не его вина. Прямая линия от одного факта к другому, ясная и короткая, как хотелось бы следствию. Но теперь линия расщеплялась на две, и Кирилл физически ощутил, как в голове одна нить отделяется от другой: убийство, случившееся на этой неделе, и смерть, случившаяся тогда, когда его прадеды ещё не родились. Может быть, они пересекались только местом — той же обвалившейся стеной, тем же подвалом. А может, нет. Разделять версии раньше времени было ошибкой, которую он не собирался повторять, но и слепо связывать их — тоже.
Он поднял голову, и взгляд наткнулся на книжную полку у окна, где среди учебников по географии и старых пластинок стояла в деревянной рамке фотография — сепия, потрескавшаяся по углам, мужчина в мундире с прямой спиной и внимательным, чуть насмешливым взглядом. В детстве Кирилл спрашивал у бабушки, кто это, и каждый раз слышал разное: то дед прадеда, служивший при царе , то просто дальний родственник, портрет которого достался семье случайно. Версии не совпадали, и с годами история обросла настолько противоречивыми деталями, что перестала быть историей и превратилась в узор, который никто уже не пытался распутать.
Кирилл смотрел на фотографию дольше, чем собирался. Что-то в развороте плеч, в прищуре человека на карточке казалось ему знакомым — не по портретному сходству, а по чему-то более странному, будто он уже видел это лицо не на бумаге, а в движении.
Комната вдруг качнулась — не физически, а так, будто звук в ней стал плотнее, гуще, как перед грозой. На секунду до него донёсся обрывок голосов, двух мужских голосов, говоривших неразборчиво, слишком быстро и слишком тихо, чтобы разобрать хоть слово, и в этом звуке было что-то от набережной, от воды, плещущей о деревянные мостки. Он вздрогнул, схватился за край стола, но всё уже кончилось: комната снова стала обычной, лампа светила ровно, за окном шумели яблони.
Кирилл несколько секунд сидел неподвижно, прислушиваясь к собственному сердцу, которое билось чуть быстрее, чем следовало бы от простой усталости. Потом усмехнулся сам себе, коротко и невесело: день за рулём, разговор с отцом на веранде — немудрено, что в ушах начинает звенеть невесть что. Он захлопнул блокнот, положил его на тумбочку рядом с телефоном и погасил свет.
Сон не шёл. В темноте, за закрытыми веками, усадьба на Селигере, безымянный скелет за обвалившейся стеной и лицо человека в мундире на старой фотографии упрямо отказывались складываться в три разные, ничем не связанные истории, как он ни пытался их развести. Они льнули друг к другу, будто ждали, что кто-то наконец соединит их в одну.
Глава 3. Подвал с двумя телами
Усадьба открывалась взгляду постепенно, сквозь редеющий утренний туман: белые колонны фасада, облупившиеся ровно настолько, чтобы это читалось как патина времени, а не запущенность, старые липы вдоль подъездной дороги и жёлтая полицейская лента, натянутая между двумя столбами так криво, что напоминала бельевую верёвку больше, чем ограждение места преступления.
Дежурный у входа — молодой, с красными от недосыпа глазами — смотрел на удостоверение Кирилла с той смесью почтения и подозрения, с какой провинциальные сержанты смотрят на московские корочки.
— Родственник, значит, — сказал он, возвращая удостоверение. — Макаров ваш дядя?
— Двоюродный брат отца. Я не по делу приехал, в отпуск. Просто хочу посмотреть, где это случилось. Не трогать ничего, честное слово.
Сержант помолчал, взвешивая, потом кивнул в сторону здания.
— С директором договаривайтесь. Он тут царь и бог, покуда наши не приехали разбираться дальше.
Директор появился раньше, чем Кирилл успел дойти до крыльца — вышел навстречу быстрым, чуть подпрыгивающим шагом, на ходу застёгивая пиджак, будто сцена требовала официального вида.
— Заплатин, Сергей Владимирович, — представился он, протягивая влажную ладонь. — Вы, я слышал, из органов? Из Москвы?
— Неофициально, — уточнил Кирилл. — Родственник.
— Ах, да, да, конечно, я понимаю, это ужасная история, ужасная. — Заплатин говорил быстро, глотая окончания. — Мы, знаете, работаем строго по графику, усадьба открыта для посетителей с десяти до восемнадцати, кроме понедельника, санитарный день, всё как положено, все документы в порядке, лицензии, охрана труда, у нас даже видеонаблюдение на входе, только вот в подвал камеры не заведены, там всё-таки исторический объект, нельзя же сверлить стены...
Он говорил так, точно перед ним стояла комиссия, а не один усталый человек с двухнедельным отпуском в кармане, и Кирилл невольно поймал себя на мысли, что никто ещё не спрашивал у Заплатина ни про лицензии, ни про санитарный день.
Сторож стоял чуть в стороне, у угла здания, — сухонький, но крепкий старик лет шестидесяти восьми, в клетчатой рубашке навыпуск, и методично протирал тряпкой связку ключей, хотя ключи явно давно были чистыми. Взгляд он держал куда-то в сторону озера, не встречаясь глазами ни с директором, ни с Кириллом.



