Письма о кантианской философии. Том 2

- -
- 100%
- +
В-третьих. Если бы удовольствие и неудовольствие были последним и единственным критерием, посредством которого добро и зло объявляют себя сознанию, и если бы, следовательно, последняя познаваемая и предполагаемая причина нравственного закона заключалась только в непостижимом удовольствии и неудовольствии: тогда этот закон ни в коем случае не был бы основан на самодеятельности, но на восприимчивости человека; и от неизвестной причины нравственного удовольствия и неудовольствия зависело бы, объявит ли она или скорее навяжет человеку тот закон, который ему чужд, или нет. – Однако этим удовольствием и неудовольствием определяется не только моральный закон, но и само моральное действие; они содержат не только причину, по которой этот закон дан, но и причину, по которой ему подчиняются. Безнравственный поступок был бы результатом простого отсутствия этого удовольствия и неудовольствия или преобладания физического удовольствия над моральным; и поскольку человек мог бы таким образом вести себя просто пассивно, свобода воли, заявляющая о себе в самосознании, и различие между добровольным и недобровольным, зависящее от этой свободы, и внутренний характер, отличающий нравственные поступки от безнравственных, были бы простым обманом.
Истинно, следовательно, в системе английской морали чувства, что нравственное чувство является изначальным и естественным способом, которым долг и право заявляют о себе в сознании, но неверно, что это чувство является изначальной причиной как нравственного закона, так и воли, которая ему соответствует. Последнее определяется свободой личности, первое – практическим разумом.
Наш способ объяснения делает понятным, как другие философы пришли к тому, чтобы принять человеколюбие (Menschenliebe) в качестве фактической определяющей основы (Bestimmungsgrund) долга и права; и в то же время становится ясно, что является истинным и неистинным в их способе представления. Можно было бы неправильно понять немецких философов, исповедующих ее, если подумать, что они, подобно Руссо, хотят под этой человечностью понимать сочувственное чувство, которое, основываясь на чувствительности организации, подчиняет добро и зло конституции наших мышц и нервов. – Если рассматривать их утверждения в контексте, то очевидно, что под человеколюбием, свойственным человеческой природе, в которой, как они считают, они нашли основание морального обязательства, они понимают отношение к другим людям, которое абсолютно подчиняется неизменным законам, и которое выражается частично в воздержании от любого ухудшения благосостояния других людей, как справедливость, частично в активном содействии этому, как благодеяние. Но из этого также следует, что они говорят только о моральной доброжелательности, то есть о той, которая вытекает из морального закона и которая по этой самой причине ни в коем случае не может быть основанием для обязательности этого закона. Они справедливо утверждают, что долг во всех случаях запрещает причинять вред другим, а в некоторых случаях предписывает приносить пользу другим.
Они не способны признать любое воздержание от правонарушений, независимо от причины, актом справедливости, а любое доброе дело без исключения – актом долга. Но поскольку они сами не признают любое воздержание от правонарушений, определяемое какой бы то ни было причиной, актом справедливости, а любое совершение добра без исключения – актом долга, они не могут, не противореча себе, искать основание справедливости и долга в отвращении к правонарушениям и в удовольствии от совершения добра, причем и то, и другое может быть безнравственным во многих случаях и, по крайней мере, нравственно индифферентным в большинстве.
Наш метод объяснения позволяет понять, как другие философы пришли к тому, чтобы искать фактическую определяющую основу долга и права в стремлении к счастью, то есть в стремлении к удовольствию, модифицированном теоретическим разумом. Неоспоримым фактом является то, что чувство долга и не-долга, законности и незаконности, заявляет о себе через удовольствие и неудовольствие. Благодаря нравственному чувству, следовательно, удовлетворяется и ограничивается и тот инстинкт, который в той мере, в какой он вообще имеет своим объектом удовольствие, называется корыстным.
Как удовольствие, нравственное чувство относится к составным частям счастья, а как объекты этого удовольствия, долг и право относятся к объектам инстинкта счастья. Но из того, что мораль также является одним из непосредственных удовлетворений этого инстинкта, отнюдь не следует, что она не является ничем иным. Из того, что этот инстинкт ограничивается и моральным законом, еще не следует, что он является моральным законодателем.
Практический разум через моральное удовольствие не только доставляет непосредственные составные части счастья, но и устанавливает своим законом одно из самых благородных условий, при коих иные виды удовольствия могут быть объединены в идею истинного счастья. Без воли, соответствующей моральному закону, сия идея даже немыслима. Безнравственность – неисчерпаемый источник даже физических страданий, а нравственное расположение не только защищает от бесчисленных бед, коих можно избежать, и делает переносимыми неизбежные, но и дарует, исключительно и само по себе, истинное спокойствие и довольство сердца, а также, при разумном использовании даров фортуны и природы, множество невинных удовольствий, от коих порочный человек себя отстраняет.
Достаточно рассудка, чтобы признать нравственность как средство к счастью, ибо самые чистые, самые продолжительные, самые благородные удовольствия проистекают из нее, ибо она оказывает самое решающее влияние на всю жизнь и ибо она есть единственное условие благополучия, зависящее лишь от нас самих, – как первое и самое благородное средство к счастью. Но сие же есть и достаточная причина для того, чтобы неверно оценивать нравственность по тому самому признаку, по коему, как нам кажется, мы можем наиболее точно ее распознать, и принижать ее основания, возвеличивая ее последствия. Достаточно оснований полагать, что она, бесспорно являясь самым благородным средством к счастью, не может иметь иной и более высокой цели, – что влияние нравственного закона на благосостояние составляет последнюю и надлежащую причину его обязательной силы, и что воля, повинуясь ему, не может иметь перед глазами ничего, кроме сего влияния.
Таким образом, закон, обязанный своим великим и решающим влиянием на счастье именно тому обстоятельству, что, будучи законом практического разума, он необходим лишь сам по себе и независимо от санкции побуждения к удовольствию, – был подчинен сей санкции; и нравственное расположение, из коего счастье проистекает лишь в той мере и постольку, поскольку в нем самом свободная воля определяет себя к действию согласно закону, – под именем стремления к счастья, смешалось с простым самолюбием и эгоистическим благоразумием. Так мораль получила утомительное название «учение о счастье», коим многие известные писатели не только считают нужным обозначить ее наиболее определенно, но и воздают ей честь.
При сем было забыто, что основание и приумножение счастья, кое никоим образом не может быть помыслено независимо от внешних обстоятельств, действительно является естественным следствием нравственного поведения при условии этих обстоятельств, но отнюдь не непосредственным и абсолютно необходимым следствием без сего условия. Счастье, если под ним понимать состояние настоящей жизни (не исключая, таким образом, и будущего), вытекает из нравственности только тогда и в той мере, в какой – не просто даны внешние факты опыта (без коих никоим образом нельзя представить себе сохранение и хотя бы сносное состояние физического существования), но также тогда и в той мере, в какой верны суждения рассудка, посредством коих определяется применение морального закона, самого по себе непогрешимого, к отдельным случаям: то есть, если никакие неверные посылки не подпадают под ваш непогрешимый приговор, коий практический разум объявляет через нравственное чувство; если свободное действие не просто практично, но и теоретически разумно, не просто нравственно, но и благоразумно, и, следовательно, не исходит ни из какой ошибочной посылки. Именно эта неоспоримая незаменимость благоразумия, которая одна может предотвратить, чтобы одно и то же действие было практически необходимым и теоретически невозможным для разума, внутренне добрым и внешне порочным, святым и глупым, и из коей наиболее ярко вытекает важность научной культуры по отношению к нравственной культуре, – стала причиной того непонимания, по коему мудрость, или моральное благоразумие, путали с благоразумием вообще, правило применения морального закона, предполагающее опыт и теоретический разум, считали самим моральным законом, который не зависит ни от того, ни от другого, а мораль и право искали и находили в простом хорошо понятном собственном интересе (который, конечно, не может им противоречить, но и оправдать их может не в меньшей степени).
Благодаря нашему методу объяснения становится понятным, как другие философы пришли к тому, чтобы найти определяющую основу долга и права в совершенстве, как необходимом объекте нашей разумной природы. Объект нравственного чувства, определяемый практическим разумом, конечно, в той мере, в какой он является законом, есть совершенство, и соответствующее ему действие воли не может быть мыслимо без единства многообразного, без направленности к одной цели. Но поскольку не всякое совершенство является объектом нравственного чувства, не всякое единство многообразия является следствием практического разума и свободной воли, не всякое единство с целью является законностью, установленной только ради нее самой: Посему моральное совершенство нельзя без противоречий объяснить совершенством вообще; посему не всякое совершенство как таковое, а только то, которое является не причиной, а лишь следствием действия практического разума, может быть объектом морального удовольствия; посему также не это совершенство и соответствующее ему удовольствие, а только активная причина того и другого, разум, законодательствующий сам по себе, может быть определяющей причиной долга и права.
При нашем способе объяснения становится понятным, как очень значительная часть писателей пришла к тому, чтобы отделить естественное право от морали и искать основания для одного из них полностью вне области другого. Признавая внутреннюю обязательность морального закона, независимую от всякого внешнего принуждения и определяемую только разумной природой, и отличая ее от внешней обязательности, которая, по их мнению, составляет характер естественного права, от обязательности принуждения, они считают, что должны ограничить характер морали только обязательностью совести, и предполагают основание естественного права в чисто физическом и корыстном побуждении, коие они называют побуждением самосохранения. Но они путают физическую способность к принуждению, без коей, конечно, не может быть и речи о принудительном долге, и которая может быть основана только в теле, с моральной способностью, без коей принуждение не может быть понято вместе с долгом и правом, и которая проистекает только из практического разума. Инстинкт самосохранения настолько мало может быть основанием естественного права, что сам может быть его объектом только в отношении правомерности своих требований; а сия правомерность определяется законом, согласно коему самосохранение во многих случаях должно быть принесено в жертву ради сохранения других. Только тогда принуждение может быть возведено в ранг права, если самосохранение не просто возможно по естественному праву, но и дозволено моральным законом. Естественное право, таким образом, в его отличии от той части морали, которая относится к простым обязанностям совести, не может быть помыслено без инстинкта самосохранения, и сей последний, однако, в какой-то мере относится к его объекту, но только как компонент сего объекта, который может быть определен законом, а не как компонент, который определяет закон; только как то, посредством чего долг становится осуществимым, а не как то, посредством чего он становится обязанностью, как материя, а не как форма всеобщего закона; – в противном случае естественное право есть не что иное, как то, что называется, безответственно злоупотребляя словом, правом сильнейшего.
Исходя из того, как мы сие объяснили, понятно, как даже благонамеренные и мыслящие писатели, а также философы-профессионалы могли считать сие злоупотребление единственно правильным употреблением слова «право», не признавая суда совести. Закон, на коем практический разум основывает естественное право, требует точно такой же неприкосновенности личности и имущества и точно такой же жертвы частной выгоды, какие государство вынуждено принуждать для своего сохранения или имеет право требовать в силу явных и подразумеваемых договоров. Именно ослепляющее побуждение выводить сии требования естественного права не из морального закона, а само естественное право и сей самый закон – из потребностей государства и следствий сих потребностей, договоров, позитивных законов, институтов и т. д. … Сей обман подкрепляется также неоспоримыми фактами – что в государстве, как в государстве, не действуют никакие другие законы, кроме позитивных; что большинство людей удерживает от совершения преступлений только страх наказания; что, согласно свидетельству истории, гражданские общества и наиболее выдающиеся из их представителей и правителей не признавали никакого высшего закона, кроме выгоды государства или процветания своей собственности и власти. Все сии факты, согласно нашему методу объяснения, частично являются результатом свободы воли, благодаря коей человек, вопреки закону практического разума, способен как служить инстинкту, так и повелевать им через него; отчасти из ограниченности человеческого разума, который не только для правильного применения нравственного закона, но и для познания его истинного превосходства требует длительного обучения опытом и медленно развивающейся культуры его мыслительной силы; отчасти, наконец, из того, что преимущество государства, в той мере, в какой оно не противоречит законам справедливости, является правом для государства и обязанностью для его правителя. Для того же, кто ищет определяющую основу долга и права только во внешнем опыте, сии факты, конечно, должны проистекать только из эгоистического импульса, связанного с физическими и психологическими законами, и подтверждать сомнительную предпосылку, что под долгом не может быть никакой другой необходимости, а под правом – никакой другой возможности, кроме той, которая вытекает из перевеса сил. Кому не известно умение некоторых светских людей объяснять каждый поступок справедливости, доброты и великодушия самым естественным образом из самолюбия – и каждый, в коем сей гипотезы недостаточно, – из безумия? Тем самым они доказывают, однако, что их чувство морали не может быть намного яснее, чем больше они познают мир, чем глубже их знания о нем, и чем больше они познают самих себя. Поскольку практический закон может заявить о себе только в самосознании, а сущность морали состоит в свободном действии воли, которая либо принимает, либо отвергает сей закон, и которая, всецело благодаря свободе, соответствует ему или противоречит ему, то мораль никоим образом не может быть выведена из внешней сообразности закону и несообразности действия (из его простой легальности или иллегальности), которая обнаруживает себя в опыте. Поэтому тот, кто захочет исследовать реальность морального закона и естественного права только на основании внешнего опыта, во все времена, а особенно при прошлом и настоящем состоянии нашей научной и нравственной культуры, будет склонен считать их благочестивой мечтой добросердечного энтузиаста и не признает bon mot покойного Шмауза, написавшего себе Professor Non Entis как Professor of Natural Law, ни остроумной идеей, ни результатом философской проницательности.
Из нашего метода объяснения становится, наконец, понятным, почему мы до сих пор не смогли представить мораль и естественное право как науку, то есть как устоявшуюся, признанную и единую систему, состоящую из универсальных принципов. Моральное чувство, посредством коего только долг и право до сих пор безошибочно объявлялись и которое до сих пор составляло единственное истинное основание для убеждения в реальности и действительной природе объекта морали и естественного права, всегда будет оставаться непогрешимым следствием практического разума, но в то же время должно оставаться непонятным до тех пор, пока не будет раскрыт особый характер практического разума, пока не будет полностью раскрыт, разработан и прослежен до общих принципов особый характер сего разума, то, что отличает его как от рассудка, так и от чувственности, и то, что принадлежит ему, как «мыслящему и действующему разуму, как в общем, так и в особенном его отношении». До тех пор каждое фундаментальное понятие морали и естественного права будет более или менее неопределенным и произвольным, и постольку не пригодным для первых общих принципов науки. Оно покажет свою нечеткость и произвольность, поскольку может иметь различные толкования, и удовлетворит только одну из сторон знатоков и последователей предполагаемой науки. Существует столько же основных концепций объекта морали и естественного права, сколько основных метафизических систем.
Я едва ли знаю что-то более непоследовательное, чем протесты многих моралистов и учителей естественного права против метафизики, из коей они должны черпать свое знакомство с активной причиной чувства долга и права, если они не хотят признать свое незнание сей причины и, следовательно, объявить свою фундаментальную концепцию права беспочвенной или непонятной. Пока эта метафизика, как якобы наука о вещах в себе, будет запутывать даже лучшие умы, до тех пор разуму будет позволено получать закон моральных действий не из своей собственной деятельности, а из вещей в себе; и сей закон будет допускать столько толкований, сколько существует и может существовать доктрин о природе сих вещей. Но ни в одной из них не будет мыслима самодеятельность разума, его практический закон и свобода воли, которые вместе являются характерными чертами морали и активной причиной чувства долга и права; они будут прямо отрицаться в одних, но утверждаться в других пустыми словами, противоречащими основным понятиям. Мораль и естественное право не смогут стать наукой, то есть состоять из универсальных принципов, доктрин и следствий, пока великая проблема закона и свободы воли, которую одна часть современных философов считала неразрешимой, а другая – давно решенной, не будет не отменена, а скорее, – предположенная решенной, – будет решена к общему удовлетворению всех будущих самостоятельных мыслителей, и философия из совокупности бессвязных и противоречивых мнений превратится в единую возможную и реальную строго научную систему; условие, в реальной возможности коего при нынешнем состоянии нашей научной и нравственной культуры, конечно, легче усомниться, чем ее постичь.
Четвертое письмо
.
О прежней видимой согласованности между моральным и политическим законодательством, а также между естественным и позитивным правом.
Вы справедливо замечаете, мой дорогой друг, что взаимное недовольство, ныне господствующее между философами и представителями позитивных наук и нередко выражаемое с обеих сторон презрением или поношением того, чего человек не понимает, имеет печальным последствием лишение обеих сторон важных преимуществ, которые они могли и должны были бы извлечь для развития своих дисциплин путем взаимного общения и использования своих знаний. Тем не менее, я полагаю, что эта неудовлетворенность все же предпочтительнее того согласия, которое не так давно основывалось на смешении религии с моралью и позитивного права с естественным; когда философ выводил все обязанности из богооткровенной воли Бога, а всё внешнее право – из конституции государства и воли политических законодателей, а теолог и юрист полагали, что философствуют, когда выводили позитивные догматы веры и политические законы из метафизики. Я усматриваю в этой прежней гармонии столь же естественное следствие ложно понятого различия, сколь и в нынешнем разладе – ложно понятой связи между философскими и позитивными науками.
Когда заблуждение относительно необходимой вещи влечет за собой её одновременное неприятие и переоценку двумя противоборствующими сторонами, и когда становятся явными как преувеличенное пренебрежение, так и превознесение, наступает эпоха, с которой, благодаря более точному знакомству с самой вещью, начинается более верная оценка её ценности и лучшее её употребление. Правоведы и государственные деятели обвиняют философов в пренебрежении к позитивному праву, а философы последних – в его переоценке. Если эти обвинения, никогда не звучавшие столь громко и столь широко, как ныне, обоснованны, то необходимость исправить господствующие представления об этом важном предмете, в равной мере неверно понимаемом обеими сторонами, никогда ещё не была столь насущной, а революция в этих представлениях, которая должна иметь благотворнейшие последствия для философии, юриспруденции, законодательства и государственного управления, никогда не была столь близка, как в настоящее время.
Ныне против принуждения к соблюдению позитивных законов и прав восстаёт не только настроение огромного множества людей, но и образ мыслей наиболее просвещённых. Толпа с бездумной покорностью тянет привычное ярмо, налагаемое на неё произволом деспота, и которую она вынуждена сбросить лишь вследствие безрассудства самого деспота; она вырывает самую законную власть из рук тех, кому сама же её вручила, как только начинает тяготиться её неизбежным, но справедливым бременем. С другой стороны, мыслящий филантроп, избравший главным делом своим исследование моральных обязательств и определяемых ими непреложных обязанностей и неотъемлемых прав человечества и видящий вопиющие противоречия, бросающиеся в глаза между моральными обязанностями и правами, с одной стороны, и некоторыми позитивными законами и так называемыми правами – с другой, отнюдь не является человеком равнодушным и никоим образом не может оставаться безучастным зрителем. В силу внутреннего душевного настроя он склонен рассматривать все позитивные установления до сего времени не более чем как печальную вспомогательную меру, которая столь же явно свидетельствует о недостатке нравственной культуры, сколь и недостойно подменяет её и пагубно увековечивает. С другой стороны, правда, в основном лишь наёмные защитники угнетателей, отчасти восторженные, отчасти лживые поборники суеверий и слепые орудия политического механизма поносят или осмеивают прирожденные (так называемые естественные) права человечества, отвергают самые ясные положения разума как бессмысленные догматы веры, а самые насущные требования человечества – ссылаясь на обычаи и писаные законы. Но немало ясно мыслящих и доброжелательных правоведов и государственных деятелей полностью убеждены в том, что разум никоим образом не может выводить правила из самого себя, и тем более – что он сам по себе устанавливает необходимый всеобщий закон, и притом священный и неизменный, которым должно руководствоваться в позитивном законодательстве. Они полагают, будто знают, что и в этом отношении, как и во всех прочих, разум зависит исключительно от опыта, никогда не должен определяться сам из себя, но всегда лишь внешними фактами и, следовательно, не может производить ничего, кроме позитивных законов, и составлять основу политических конституций и управления. Поэтому они учат, что лишь уже существующие позитивные законы, вызванные простыми чувственными потребностями общества и внешними обстоятельствами, могут стать единственным основанием для новых и лучших законов, в создании которых разум также может действовать лишь сообразно этим потребностям и обстоятельствам. В подтверждение сих утверждений они ссылаются на философов, половина коих отрицает само существование и возможность прирожденных прав человечества, которые могли бы быть определены одним лишь разумом, а другая половина согласна между собой относительно сущности и содержания этих прав лишь до тех пор, пока прикрывает свои зыбкие понятия риторическими представлениями; но как только они приступают к точному их определению, тотчас распадаются на партии, мнения которых взаимно уничтожают друг друга.
Философы и юристы сходятся в том, что нынешнее влияние философии на юриспруденцию весьма незначительно; и по сей причине философ рассматривает юриспруденцию, а юрист – философию как нечто столь же маловажное. Оба забывают о недостатках своего предмета из-за недостатков другого, которые они усматривают не в испорченном состоянии обеих наук, но в их мнимой неисправимости.
Юрист усматривает в твёрдом и установившемся характере своего предмета научность, которой ему недостаёт в зыбком и спорном характере философии. Позитивные права он видит основанными на неоспоримых фактах, а так называемые естественные права, напротив, – на спорных и двусмысленных принципах. Он считает, что первые определяются законами, отчасти продиктованными естественными потребностями, отчасти мощью государств; последние же зависят от так называемых принципов, выдуманных людьми без всякого опыта, вопреки всякому опыту и ради иных положений, уже принятых за истину, и которые оспариваются столь же часто, сколь и утверждаются, даже в учёных кабинетах, за пределами коих они не имеют никакой силы. Он полагает, что именно эта ненадёжность всех доныне установленных фундаментальных понятий естественного права, выявляемая в постоянных спорах между самыми рьяными защитниками сей мнимой науки, обязывает законодателей, равно как и сведущих в праве, тщательно избегать какого-либо употребления этих мнимых принципов, а также утверждать на будущее независимость науки права – которая до сих пор столь счастливо развивалась, будучи тесно связана с благом и горем человечества – от голых мнений.