Отражения: Кровь на стекле

- -
- 100%
- +
Дальше, через страницу, начинались «портреты». Ирина писала о людях, как о предметах – бережно и отстранённо, будто боялась обидеть взглядом.
«Д. – высокий, но сутулится. В зеркале у него складывается плечо, как у птицы, которой расправили крылья. Он смеётся не тем местом – зубами. Когда С. говорит «смотри до конца», Д. вглядывается так, будто пытается не увидеть. На руке – шрам, как скобка.»
«К. – гладкие пальцы. В зале держит руки в карманах, пока его не просят вытянуть. В зеркале у него лучше получается смотреть, чем говорить. Когда С. спрашивает «чего ты боишься?», он говорит «воды». А когда просит повторить – говорит «гнева».»
«И. (девочка) – волосы как водоросль, глаза как застывший чай. В зеркале не мигает. С. говорит, она «молчит правильно». Я не верю: молчание не бывает правильным.»
Елена хотела перелистнуть дальше, но прежде провела глазами по краям – Ирина делала на полях свои метки – крошечные галочки и стрелочки, как у биолога под микроскопом. Напротив «К.» – тонкая галка и маленькая «V». С маленькой «V» сегодня складывалось слишком много.
«С. говорит: «грех» – не слово, а инструмент. Если назвать – легче вынуть из глаз занозу. Мне кажется, слово наоборот вгоняет глубже. Но он считает – цифрами. Он говорит, что из семи всегда двое уйдут сами, если смотреть не умеют. Один – будет врать. Одна – будет молчать. Остальные – останутся и увидят.»
Елена откинулась на стуле, потерла глаза и вернула себя в равновесие. Внутри появился сухой гнев – не на Иру, не на Соколова, – на систему, которая любила «подгонять» живых под клетки «грехов». Она подняла голову: на её доске в правом углу действительно торчал список семи слов, и под каждым – пустые квадраты. Елена протянула руку и накрыла их ладонью, чтобы не видеть.
Она снова опустила глаза в дневник.
«Мы смотрели, но не все увидели. Тот, кто врал, научился говорить «правильно», С. доволен, но зеркало ему ответило чёрной полосой. Та, что молчала, не плакала – и от этого зеркало стало липким. У двоих море забрало память, а может – и ноги. Это мы ещё узнаем. Остальные… Остальные продолжают приходить.»
На краю страницы чернила вдруг стали дробными, как если бы руку дернули.
«Он вернулся?»
Черта, и после неё – пустота.
Елена закрыла глаза. Её рука, лежащая на столе, вдруг уловила лёгкую дрожь – как от дальнего дизеля, хотя здесь ничего не гудело. «Он вернулся?» – не «кто». «Он». Это не про Соколова, решила Елена. Если бы Ира имела в виду врача, она написала бы полное имя – как делала всегда. «Он» – тот, кто умел смотреть в воду как в зеркало. Тот, кто считал вслух. Тот, кто пишет на стенах.
Она перевернула страницу.
Дальше текст становился плотнее, как если бы Ирина писала быстрее, боясь, что заберут чернила, или что голос рядом скажет «всё, достаточно». Елена перевела дыхание и пошла в этот поток без попытки украсить.
«С. – Алексей – говорит, что память – это не то, что в голове, а то, что в глазах, когда они отдыхают. Он учит не моргать. Он говорит: «Ждите седьмую минуту. В седьмую видно». Когда он ждёт вместе с нами, секундная стрелка не плюёт на стекле – она будто высыхает. Иногда я вижу, как он сам отводит глаза. Он потом долго трёт пальцы, будто вытирает с них амальгаму. Под ногтями у него серебро. Я говорю – так нельзя. Он отвечает – «кто-то должен держать».»
Елена краем глаза отметила: Лиде это понравится – «серебро под ногтями», совпадение с экспериментальными образцами. Но на полях она всё равно записала: «подтвердить химией». Она никогда не позволяла словам полностью подменять улики.
Дальше «портреты» сменялись сценами. Иногда – без имён, только с буквой зеркала на краю.
«Стыд. В зеркало – как в чужое окно. Уходит дыхание, остаются только скулы. Он говорит: «Скажи». Говорит, что «сказать» – это как вынуть занозу. Я думаю – наоборот. Они рвут плоть словами, а потом говорят: «посмотри, крови не так уж много».»
«Гнев. В зеркале видно, как гнев зовёт гнев. Рамы не держат – стекло вибрирует, как струна. Он крестит собственным пальцем воздух и говорит «дыши». У кого-то получается. У кого-то нет.»
«Пустота. Любимая рамка у тех, кто не любит слова. Они стоят, как в углу, их глаза – где-то в море. С. кивает: «правильно молчишь». Мне кажется, «правильно» – это про винт у лодки, а не про молчание.»
Елена отложила ручку и на минуту отодвинула дневник, чтобы привстать, налить воды из кувшина. Стакан звякнул о край, и в этот звук вмешался другой – сообщение на телефоне. Лида: «Амальгама (лодка) – совпадение по спектрам с «старой партией» высокое. Водоросль – «под мысом». Кровь – человеческая, без сюрпризов. Дальше – по стандарту». Елена написала «спасибо» и снова опустила глаза в буквы Ирины.
Там, в глубине страницы, уже просвечивали намёки на имена. Ирина не любила полные фамилии – то ли чтобы защитить, то ли чтобы не потерять право на сомнение. Но буквы были щедрыми, они не умели прятаться полностью.
«Кр—ч—, – пишет нескладно, – задаёт дурацкие вопросы, чтобы не отвечать на свои. В зеркале у него губы тонкие, глаза – влево. Он говорит, что его зовут «Олег», но в доске написано «О. Кр—». Не выясняю, как правильно. Мне оно не надо.»
«П—вл—, – книжный. Боится морской воды, хотя живёт здесь всю жизнь. Прячет книжки в кладовке у столовки. Когда С. говорит «грех», он улыбается. Мне от этой улыбки холодно.»
«Ток—в, – шьёт себе новый воротник из слов. С. доволен. Он не врёт – он перестраивает.»
Елена поймала себя на том, что читает быстрее. Пришлось остановиться и проговорить вслух, чуть шевеля губами: «Кр—ч—», «П—вл—», «Ток—в». Оборванные фамилии из газетных вырезок Андрея, из краеведческого сборника про «экспериментальную терапию», из ведомостей санаторной картотеки. Они не сцеплялись в единую линию, но уже делали рисунок – как звёзды, между которыми глаз сам дорисовывает созвездие.
(Курсив: неизвестный наблюдатель провёл пальцами по виску, где всегда давило в плохую погоду, и пропел про себя строки, которые помнил с тех дней: «Семь… шесть… пять…» Он не любил считалки, но любил порядок. Порядок – вот то, что делают из хаоса зеркала. Он не считал себя «их учеником». Он считался их результатом.)
Елена перевернула ещё одну страницу – там, как разрез, лежала короткая запись:
«Мы все смотрели – но не все увидели. Это важнее, чем кто к кому как относится. Видение – это не дар, это насилие. Оно не делает лучше – оно только делает яснее. После «яснее» редко остаются друзья».
Строка была подчеркнута дважды, другой ручкой, позднее.
– Ира, – тихо сказала Елена, – кто «он»? – И ответила себе, как отвечают там, где слушает не только человек: – Тот, кто не увидел. Или тот, кто увидел слишком.
Она снова пролистала вперёд – не на поиски точки, а чтобы поймать движение. Страницы шуршали сухо, как соль в бумажных пакетах. В одном месте – в середине тетради – бумага обрывалась: вырванный лист, с мясом на корешке. С этой стороны – крошечная запись: «Не выдержал. Ушёл к воде. Сказал: «Пусть решит море». Мы решили вместо него. С. сказал: «Это тоже решение». Я тогда думала – он просто хочет спать. Теперь думаю иначе.»
Елена долго сидела над этой строчкой, слушая, как внутри неё встают вертикально все волосы, которым полагалось бы лежать. Она записала на полях: «санаторская запись/архив – проверить даты бурь, школьные списки, заявления родителей». И поставила рядом тонкую, едва заметную «галку» – знак того, что эта запись будет болеть долго.
За дверью мягко скрипнула ручка – Серов, не входя, показал пальцами жест: «пять минут?» Она кивнула и снова ушла в страницу.
После вырванного листа дневник становился фрагментарным. Ирина, казалось, писала стоя, на колене, в промежутках между чужими голосами. Была одна страница, вся в мелких, почти неприличных для глаза зарубках – как если бы автор отгонял от себя слова чужой рукой. Елена перечитала её дважды, хотя там было всего ничего.
«Не трогай стекло. Не трогай стекло. Не трогай стекло. Если тронешь – руки будут пахнуть серебром. Оно пахнет не как металл – как незнакомое молоко. В комнате, где нет воды, пахнет морем – это от зеркал. С. говорит: амальгаму делают из «чистого». Я вижу – там живёт грязь. Глаза – не чистые руки.»
Иногда Ирина писала про себя – и тогда дневник становился почти светлым:
«Мне нравится, как дети в коридоре не умеют шептать. Они говорят шёпотом громче, чем взрослые – потому что честнее. Когда я их фотографирую, у них лица становятся спокойные. Зеркала им не идут. У зеркала они становятся «неживые». Фотография лучше.»
Елена невольно посмотрела на распечатку фотографии «семёрки», лежащую у неё под стеклом стола – она ещё с ночи оставила её на виду. Семь подростков у большого зеркала. Кто-то улыбался не тем местом. Кто-то отводил глаза в сторону – в отражение. Краем глаза ей снова показалось, что в зеркале позади подростков мелькает тонкая тень – восьмая. Она дала себе строгую команду: «не смотреть», и вернулась к дневнику.
«Он – вернулся? – Ира снова спрашивала себя. – Или это просто зеркала возвращаются? Иногда кажется, что они сами выбирают, кого показывать. Тогда надо закрыть. Но когда закрываю – в комнате становится хуже. Хуже – это когда молчание и гул. Гул – как в трюме. Слышно, как трётся металл. Гул – это и есть «грех».»
Елена задержала взгляд на слове «гул». Ей вспомнился подвал санатория – та самая тягучая тишина, которая плотнее шума. В «зале зеркал» этот гул набирал форму – становился металлическим комаром, который крутится в ухо и не садится. Она потёрла лоб и поняла, что хочет выйти на воздух. Но Серов уже стукнул ещё раз. Она подняла руку: «ещё четыре».
Дальше Ирина возвращалась к именам – не напрямую, разумеется. Её способ – «пройти мимо, зацепить краем».
«Т. – часто смотрит в пол. Говорит, что «так легче». Я говорю – «легче» не значит «лучше». Он соглашается. Но это не соглашение, это способ не спорить. С. его не любит – потому что в нём нет сопротивления. Зеркало любит сопротивление. Тогда оно «работает» (его слово).»
«П. – умный. С ним надо осторожно. Он говорит правильно. Но когда он смотрит в «Стыд», у него в правом глазу выплывает рыбья чешуя. Я сначала думала, это блик. Но блик не может повторяться одинаково. Чешуя – повторяется. С. не видит. Или делает вид, что не видит.»
«О. – не злой. Просто на своём берегу. Он в зеркало не смотрит – он слушает, как в нём шуршит. Это странно. Даже страшно. Зеркала иногда шуршат. Как книга, когда её долго читали и положили на живот.»
Елена поймала себя на улыбке – неуместной, но человеческой. Метафоры Иры пахли руками. В них было что-то от старых мастеров, которые не говорят «фрейм», а говорят «рамка», не говорят «субъект», а «живой». Это вызывало доверие.
Страница перед второй половиной тетради содержала то, ради чего Елена готова была бы спорить с Гуровым неделю.
«Если «грехи», то это не религия, это бухгалтерия. С. любит считать, потому что цифры – это то, чего боятся те, кто привык к легендам. Он улыбается, когда ставит галочки. У меня от этих галочек мерзнут пальцы. Я не хочу считать. Но приходится – чтобы не потерять. Я считаю – не их. Я считаю – зеркала. Их семь. И на каждой – метки. Их – семь. Если убрать «грех», остаётся другое: «гордыня» = «страх показаться маленьким», «похоть» = «страх остаться одним», «чрево» = «страх иметь лишнее внутри», «леность» = «страх пустоты». «Гнев» – не «страх», а «обида». Остальное – неважно. Важно, что у каждого своё зеркало. Местами они меняются. Иногда они бьются сами. Это не мистика. Это люди.»
Елена закрыла глаза и тихо, беззвучно произнесла: «Это люди». Это была та формула, ради которой стоило идти дальше – не глазами, руками. Она уже почти закрыла дневник, чтобы сделать паузу, когда заметила у самого корешка корявую приписку: «Не трогай стекло». И ниже – крошечными: «Он вернулся». Чернила здесь были темнее, ручка – другая. Время в этом месте было гуще.
(Курсив: неизвестный наблюдатель, стоя в тамбуре на лестнице, где пахнет ведром и алюминием, провёл рукой по стене и оставил белую крошку старой краски у ног. Он любил эти маленькие вещи – они подтверждают, что ты был «тут», даже если тебя не увидят. Он хотел написать «три», но удержался. Бумага ему сегодня больше нравилась, чем стены. Он пошёл дальше – медленно, чтобы не шуметь ботинками. Он не любил, когда его слышат раньше, чем видят.)
Елена подняла взгляд – и встретилась глазами с собственным отражением в стекле шкафа. В отражении её рука казалась тоньше, чем есть. Лицо – бледнее. Она поймала себя на том, что переводит взгляд «внутрь зеркала», как учат на карикатурах, и оттолкнула себя от этой ямы силой привычки. Открыла окно на пальчик. Воздух вошёл так, будто в отделе впервые за неделю открыли форточку.
– Хорошо, – сказала она вслух дневнику, как живому. – Теперь ты тоже «в деле».
Ей предстояло – и она это знала – превратить эту соль в протокол. И всё же сначала она позвонила Серову, не выходя из кабинета – короткий сигнал: «Зайди». Он вошёл с полдороги, не стуча, – он умел становиться тише, чем собственные ботинки. Елена не стала тянуть.
– Открылся, – сказала она и показала жетон «V». – Подходит к замку, как будто так и было задумано. Не отмычка – пара.
– Не удивлюсь, – Серов сел на край стола, но тут же отстранился, чтобы не задеть дневник локтем. – Что там?
Она начала – не читать, а рассказывать, как рассказывают человеку, который хорошо знает твой темп. Про Соколова и «смотреть до конца», про семь зеркал и «метки грехов», про то, как Ира сразу переводила «грех» обратно в человеческое, про «мы все смотрели – но не все увидели», про вырванную страницу, про «двоих море забрало», про смешную и страшную запись «не трогай стекло». Серов слушал не перебивая, лишь иногда вставлял в воздух мысль, как булавку.
– «П—вл—», – повторил он, когда она дошла до обрывков. – Это может быть Павлов. Или Паш… Но в контексте твоего снимка – скорее Павлов. «Кр—ч—» – Кравченко. «Ток—в» – Токарев, как в вырезке с врача. – Он поднял глаза. – У нас сходится слишком аккуратно.
– У нас сходятся несущие, – сказала Елена. – Облицовку ещё нужно положить. – Она провела пальцем по краю страницы. – Ира пишет: «Он вернулся?» – и ниже, позже – «Он вернулся». – Она перевернула дневник так, чтобы Серов видел приписку. – Думаю, это не о Соколове.
– Думаешь – об убийце, – спокойно сказал Серов. – Или, как мы со вчерашнего вечера говорим, «о зрителе». – Он помолчал. – В газете, которую я копал ночью, была заметка с подписью «А.С.». И рядом – редакционный блок «письма читателей»: там мальчишка жаловался, что «его заставляли смотреть», что «зеркала – это неправильно». Письму двадцать лет. Имя не сохранилось. Только инициалы. «А. Л.» – но это может быть кто угодно.
– Лавров, – сказала Елена машинально. – Не хочу спешить. Слишком ровно укладывается, когда рано. – Она закрыла дневник ладонью. – Это «третья» глава, Андрей. Пока мы здесь – в «второй». – И, чтобы смягчить, улыбнулась – коротко. – Но ты прав: «он» пишет нам сценарий. «Осталось три» – уже написано. Нам нужно опередить очередной мазок.
Серов поднялся, прошёлся по кабинету, будто отмеряя шагами шум моря снаружи, и остановился у её доски.
– Ты правда веришь, что это «грехи», – спросил он без иронии.
– Нет, – ответила Елена. – Я верю, что кто-то когда-то назвал так семь способов смотреть на себя. И теперь кто-то повторяет этот язык, как выученную молитву. – Её рука сама вывела тонкую стрелку от «Семь зеркал» к «метки». – Я хочу найти метки. Под тем, что они называли «грехом», всегда есть простое – страх. Из страхов мы вяжем верёвки. Кто-то сейчас тянет ими нас.
– Ирина знала его? – спросил Серов, глядя не на неё, а на белую крошку клея, что осталась от вчерашнего конверта.
Елена опустила взгляд в последнюю строку, ещё раз прочла «Он вернулся» – написанное другой рукой, возможно, в другой день.
– Она знала, – сказала Елена. – Не «по имени». По звуку. Это как узнавать шаги в коридоре. – Она кивнула на дневник. – Здесь это слышно. – И добавила, уже для себя: – И это значит, что где-то в её вещах – в лавке, в мастерской – есть предмет, где он оставил свою «метку». Не шрифт на стене. А что-то «её». – Её голос стал сухим: – Мы найдём.
Серов молча подтолкнул к ней стакан воды.
(Курсив: неизвестный наблюдатель сидел на ступеньках служебного входа санатория, где когда-то пахло лекарством, а теперь – сыростью. Он вспоминал, как Ира смеялась, когда фотографировала, и как переставала смеяться у зеркала. Он не считал себя «её». Но он знал: она тоже слышала шаги в коридоре. Он провёл ногтём по камню и оставил крошечную полосу. Он не любил оставлять «подписи», но иногда это было необходимо – чтобы они пошли туда, куда он хочет.)
Елена закрыла дневник, вернула замок в исходное положение – не до конца, чтобы снова не возиться с «V», но достаточно, чтобы «книга» чувствовала себя закрытой. Она аккуратно обвязала его бечёвкой – привычка, ещё с тех времён, когда улики упаковывали «по-старому». Положила рядом копии страниц – те, что можно показывать без вреда делу: высказывания Соколова, «семь зеркал», «мы все смотрели – но не все увидели», обрывочные фамилии без расшифровки, строчку про «лечит, если смотреть до конца».
– В полдень – санаторий, – сказала она. – Официально. Картотека. Лавров. И «камера V» ещё раз. Я хочу, чтобы Лида сняла со дна ящика «журнала» любое, что осталось от вырванной страницы. Иногда клей бумажный оставляет на дереве тонкую «кожу». – Она помолчала. – И нам с тобой – поговорить с «Кр—ч—». Вечером, не сейчас. Без давления, без «грехов». Просто про воду.
– Скажи честно, – вдруг спросил Серов, у двери задержавшись. – Если он и правда «вернулся» – ты его узнаешь?
Елена посмотрела на дневник и увидела, как в кожаной обложке, где-то в тени, тонко шевельнулась линия – просто пойманный луч. И всё же.
– По шагам, – ответила она. – И по тому, как он считает. – Она улыбнулась краем рта. – К счастью или к несчастью, в этом городе очень мало людей, которые пишут на стенах «без орфографических ошибок».
Серов рассмеялся коротко – не от того, что смешно, – потому что надо. Уходя, он приоткрыл дверь шире, и коридор вдохнул в комнату стандартный хозблоковский запах – порошок, кипяток, картон. В этом выдохе не было ничего мистического. И от этого стало спокойнее.
Елена осталась одна и позволила себе короткую роскошь – приложила ладонь к обложке. «Память – это не то, что в голове, а то, что в глазах, когда они отдыхают». Это было красиво – и опасно. «Зеркала лечат, если смотреть до конца» – говорили они. Она верила в другое: лечит не стекло, а способность в какой-то момент опустить глаза и выйти на воздух. На сегодня воздуха хватало. Но день только начинался.
Она выпрямила спину, сняла с доски лист с «грехами» и убрала в нижний ящик. На доске оставила только «семь зеркал», «метки», стрелки к «мысу» и к «порту», и тонкую линию, ведущую от слова «вернулся» к словам «считает вслух». Положила дневник в сейф, достала ключ, дважды повернула. Щёлчок – простой, честный.
Телефон вспыхнул, как тихая молния. Сообщение без имени, с незнакомого номера. Всего две строки: «Ты слушаешь не туда. Смотри дольше. Он вернулся.»
Она перечитала – медленно, как учат в «зале». Потом выключила экран, убрала телефон в ящик, села ровно. Руки не дрожали. Просто кожа на ладонях пахла чуть-чуть серебром – или ей показалось.
За окном, в стекле, две секунды задержалось её собственное отражение. И ей показалось, что оно моргнуло позже, чем она.
Глава 3
«Сосновый Мыс» днём выглядел не как лечебница, а как корабль, поставленный на прикол: длинные корпуса с пустыми балконами, сквозняки, которые гуляли по галереям, и солёная влага, въевшаяся в краску так же прочно, как истории – в стены. Елена поднялась от стоянки по бетонной дорожке, где иглы сосен забили трещины и сделали серый цвет живым. Ветер с моря шёл в лицо, но уже без ночной злости – в нём слышался груз усталости, как в старом дыхании. На крыльце у входа болтался плакат о профилактике дыхательных заболеваний, на углу – ржавая урна, полная окурков, которые складывались вокруг, будто всё здесь отвыкло от закрытых крышек.
На посту дежурной – женщина с тонкими губами и руками, в которых всегда есть работа: для таких людей любое ожидание – это сортировка. Табличка на груди гласила «Евдокия». Она посмотрела на удостоверение Елены и кивнула так, словно кивала не ей, а делу, которое всё равно придётся принять.
– К кому? – спросила, хотя уже рукой тянулась к телефону.
– К Антону Лаврову. Врач, – сказала Елена. – Вопросы по архиву и картотеке. И… по нескольким помещениям подвала.
Последнее слово почти всегда меняло воздух. Евдокия подняла глаза: не страх, скорее, любопытство, но ровно настолько, чтобы запомнить.
– Лавров у себя, – сказала она. – Корпус «А», второй этаж, конец коридора направо. Но по подвалу – это с ним. Сегодня у нас, знаете ли, выходной поток, – она чуть повернула голову, и Елена увидела за её спиной пустынный вестибюль, где два кресла стояли боком друг к другу, как люди, которые не умеют говорить. – То есть – никого.
Коридор был длинным, как привычка, и пах не столько лекарствами, сколько влажной гипсовой пылью, которой подсыпают ремонт, чтобы он казался правдой. На стенах – фотографии довоенных купальщиков, чёрно-белых, солнечных, абсолютно чужих этому ветру и этим лампам. Сохранились и старые указатели – «электролечение», «галотерапия», «психокоррекция» – выцветшие, но упрямые. Шаги отдавались, как в депо.
Дверь с табличкой «Врач-психотерапевт. Антон Лавров» стояла приоткрытой, как горло, которое вот-вот закашляет. Елена постучала в косяк и вошла. Кабинет был узким, с высоким окном на полоску моря и столом, который стоял немного не по центру – так любят ставить те, кто старается не казаться начальником, но всё равно им является. На подоконнике – два горшка с суккулентами; на столе – аккуратные стопки картотечных карточек, перевязанные бечёвкой так же, как Елена утром перевязала дневник.
Лавров поднялся ей навстречу. Ростом с дверь, на нём сидел светлый халат, но под ним – чёрная водолазка; рукава закатаны, на запястье – след от часов, снятых перед встречей. Лицо – ясное, без пуха, волосы – коротко острижены, как у тех, кто не хочет возиться с формой. Глаза – светлые, но внимательные изнутри, как в тех зеркалах, где стекло чуть потемнело. Он протянул руку; ладонь оказалась сухой, но тёплой.
– Антон Лавров, – представился. – Я знаю, кто вы. – И, прежде чем она сказала «по какому делу», добавил: – Вы про Данилова, Кудрина и Савельеву, верно? – Он произнёс их фамилии ровно, как дозировку.
– И про то, что было здесь двадцать лет назад, – сказала Елена, садясь на предложенный стул. – Соколов. «Зеркальная терапия». Группа подростков. Семь.
Он пожал плечами, но не изобразил удивления.
– Соколов – был, – сказал он. – И терапия была. Хотя это слово сейчас звучит громче, чем тогда. Тогда это была идея, – он чуть вытянул нижнюю губу, – и методика, оформленная как «коррекционные занятия». Экспериментальная, да. Ничего сверхъестественного. Просто зеркала и дисциплина взгляда. Считать до двухсот, не моргая, смотреть на себя с тридцати сантиметров, фиксировать «аномалии» и «собственные реакции». Сопровождающий диалог. Ничего того, что вам уже нашептали городские легенды.
– «Встретиться со своей виной»? – подсказала Елена мягко.
Он улыбнулся – без насмешки.
– И это тоже было в лексиконе. Я тогда был моложе. Учился у него. Верил, как верят студенты: пока не столкнёшься с тем, что из методики выпадают живые. – Он сел и чуть подтянул к себе одну из стопок карточек. – Вы знаете, как это, – он кивнул на её удостоверение, – когда протокол держит, а человек – нет.
Коридор вздохнул, и где-то далеко хлопнула дверь – в таких зданиях всё слышно, как в барабане. Лавров на секунду отвёл взгляд к окну. За стеклом темнела полоска воды.
– Соколова официально признали погибшим после той бури, – произнёс он почти машинально, словно проверяя чужую легенду на трещины. – Тело не нашли. – Он скосил глаза обратно к Елене. – Так бывает, вы знаете. Море здесь не любит возвращать.
– Но вы считаете, что он мог выжить, – произнесла Елена так же нейтрально, как он до этого сказал «погибшим».
Он выдержал паузу – длиннее, чем нужно для отрицания, короче, чем для признания.
– Я считаю, – сказал наконец, – что часть его методики пережила его. Независимо от того, где он сейчас. – Он положил ладонь – всё такую же тёплую – на верхнюю связку карточек. – И я считаю, – голос не изменился, – что где-то в подвале сохранились старые зеркала. Их никто не утилизировал. Тогда – было не до того. Потом – тем более. Архивы – мы иногда двигаем. А подвал живёт своей жизнью.
Елена кивнула. Это было то, ради чего она пришла и без чего всё остальное оставалось словами. В кабинете пахло сухим полотном и камфорой – лёгкой, аптечной, такой, что держится в памяти дольше, чем нужно. На подоконнике суккуленты оказались не просто зелёными фигурками: на одном была белая солица – как от морского аэрозоля, другой держал в чашечке листа тонкую чёрную крупинку пыли.