- -
- 100%
- +
Смайлик.
Мог я доверять ухажеру, который называл мою дочь Тыквочкой и подписывался, как Смайлик? Я так не думал. Возможно, относился к нему предвзято, но нет… я так не думал. Тем не менее я нашел то, что искал. Не его одного – их вдвоем. Я повернул фотографию картинкой к себе, закрыл глаза и притворился, будто вожу по кодаковскому изображению правой рукой. Хотя не чувствовал, что это притворство; надеюсь, теперь мне уже не нужно это объяснять.
По прошествии времени (не могу сказать точно, как долго у меня все это заняло) я вернул фотографию в пластиковый конверт, а потом засунул бумажник под салфетки и косметику, примерно на ту же глубину, с которой и достал. Положил сумочку на журнальный столик, зашел в свою спальню за Ребой, воздействующей на злость куклой, и захромал наверх, в «Розовую малышку», культей прижимая куклу к боку. Вроде бы помню, как говорил: «Я собираюсь превратить тебя в Монику Селеш[40]», – когда сажал ее перед окном. Но с тем же успехом мог сказать «в Монику Голдстайн». Когда дело касается памяти, мы все склонны подтасовывать. Евангелие от Уайрмана.
Я отчетливо (даже отчетливее, чем хотелось) помню большую часть того, что произошло на Дьюме, но вот вторая половина именно этого дня вспоминается смутно. Я знаю, что с головой ушел в рисование, а сводящий с ума зуд в несуществующей руке меня совершенно не донимал, пока я работал. И я почти уверен, что красноватая дымка, которая в те дни висела перед глазами, сгущаясь, если я уставал, на какое-то время исчезла полностью.
Не могу сказать, сколь долго я пребывал в таком состоянии. Должно быть, времени прошло немало. Достаточно для того, чтобы, закончив рисовать, я ощутил жуткую усталость и дикий голод.
Спустился вниз и принялся жрать копченую колбасу при свете лампочки холодильника. Сандвич делать не стал: не хотел, чтобы Илзе узнала, что я чувствую себя нормально и могу есть. Пусть думает, что все наши проблемы вызваны испорченным майонезом. Тогда у нас отпадет необходимость тратить время на поиски других объяснений.
А среди объяснений, которые приходили мне в голову, рациональным места не нашлось.
Съев пол-упаковки нарезанной салями и выпив пинту сладкого чая, я прошел в спальню, лег и провалился в глубокий сон.
xv
Закаты.
Иногда мне кажется, что мои самые четкие воспоминания о Дьюма-Ки – оранжевое вечернее небо, кровоточащее снизу и выцветающее поверху, зеленое, переходящее в черное. Когда я проснулся тем вечером, еще один день триумфально покидал наш мир. Опираясь на костыль, я потопал в гостиную, с затекшим телом, морщась от боли (первые десять минут всегда были самыми худшими). Увидел, что дверь в комнату Илзе распахнута, а ее кровать пуста.
– Илзе? – позвал я.
На мгновение стояла тишина. Потом она откликнулась сверху.
– Папуля! Мамма-миа, это нарисовал ты? Когда ты это нарисовал?
Все мысли о болях и затекшем теле как ветром сдуло. Я поднялся в «Розовую малышку» со всей доступной мне быстротой, лихорадочно вспоминая, что же я такого нарисовал. Что бы это ни было, я не приложил никаких усилий, чтобы спрятать свое очередное творение. А если я изобразил что-то ужасное? Допустим, мне в голову пришла блестящая идея нарисовать карикатуру на распятие, «прибить» к кресту поющего госпелы «Колибри»?
Илзе стояла перед мольбертом, так что рисунка я видеть не мог. Дочь полностью закрывала его собой. Но даже если бы она стояла в стороне, освещался зал только кровавым закатом. И лист альбома на фоне этого сияющего окна являл собой черный прямоугольник.
Я включил свет, молясь о том, что ничем не огорчил дочь. Она же прилетела в такую даль, чтобы убедиться, что у меня все хорошо. По голосу мне не удалось определить ее реакцию на мой рисунок.
– Илзе.
Она повернулась ко мне. По лицу чувствовалось, что она скорее ошеломлена, чем злится.
– Когда ты это нарисовал?
– Ну… Пожалуйста, отойди чуть в сторону.
– Память опять тебя подводит, так?
– Нет… хотя да. – Я нарисовал берег, каким видел его из окна, но больше ничего сказать не мог. – Как только я увижу рисунок, так, я уверен, сразу… отойди в сторону, дорогая, дверь ты изобразишь лучше, чем окно.
– Значит, я тебе мешаю? – Она рассмеялась. Редко когда смех приносил мне такое облегчение. Что бы она ни нашла на мольберте, рисунок этот ее не разъярил, и желудок разом опустился, занял положенное ему место. Раз она не злилась, уменьшалась угроза, что разозлюсь я и испорчу ее не такой уж и плохой визит.
Илзе отступила влево, и я увидел, что нарисовал в полубессознательном состоянии, перед тем как лечь спать. Если говорить о мастерстве, наверное, ничего лучше у меня не получалось с того самого дня, когда на озере Фален я изобразил три пальмы, но я подумал, что ее недоумение более чем понятно. Я и сам недоумевал.
Эту часть берега я мог видеть из широкого, чуть ли не во всю стену, окна «Розовой малышки». Небрежный отсвет на воде, выполненный желтым карандашом, который изготовила «Винус компани», показывал, что происходит все ранним утром. В центре картины стояла маленькая девочка в платье для тенниса. Спиной к нам, но рыжие волосы выдавали ее с головой: Реба, моя маленькая любовь, подруга из прошлой жизни. Фигуру я прорисовал нечетко, но зритель понимал, что сделано это сознательно: нарисована не реальная маленькая девочка, а пригрезившаяся фигура в воображаемом месте.
Вокруг ее ног на песке лежали ярко-зеленые теннисные мячи.
Другие покачивались на небольших волнах.
– Когда ты это нарисовал? – Илзе все еще улыбалась… почти смеялась. – И что все это значит?
– Тебе нравится? – спросил я. Потому что мне рисунок не нравился. И причина была не в том, что теннисные мячи получились не того цвета – у меня не нашлось нужного оттенка зеленого. Рисунок вызывал неприязнь, потому что все в нем было не так. И еще – глубокую печаль.
– Я в него влюбилась! – воскликнула она, а потом рассмеялась. – Говори, когда ты его нарисовал? Признавайся!
– Пока ты спала. Я пошел, чтобы прилечь, но вновь почувствовал тошноту, вот и подумал, что лучше остаться в вертикальном положении. Решил немного порисовать, в надежде, что желудок успокоится. Я и не подозревал, что держу эту куклу в руке, пока не поднялся сюда, – и показал на Ребу, которая сидела, прислоненная к окну, выставив вперед набивные ноги.
– Это кукла, на которую ты должен кричать, когда чего-то не можешь вспомнить, так?
– Что-то в этом роде. Я сел к мольберту. На этот рисунок ушел примерно час. Когда я закончил, почувствовал себя лучше. – Хотя я мало помнил о том, как и что рисовал, оставшегося в памяти хватало, чтобы точно знать: моя версия – ложь. – Потом лег и заснул. Вот и все.
– Могу я его взять?
Волна страха накрыла меня, но я не мог отказать, не обидев дочь или не показавшись безумцем.
– Бери, если действительно хочешь. Но он ничего собой не представляет. Может, лучше тебе взять один из знаменитых закатов Фримантла? Или почтовый ящик с конем-качалкой? Я мог бы…
– Я хочу этот, – прервала она меня. – Он забавный, милый и даже немного… ну, не знаю… зловещий. Смотришь на нее под одним углом и говоришь: «Кукла». Смотришь под другим и говоришь: «Нет, это маленькая девочка… в конце концов, разве она не стоит?» Это удивительно, как многому ты научился в рисовании цветными карандашами! – Она решительно кивнула. – Я хочу этот. Только ты должен его назвать. Художники должны называть свои творения.
– Я согласен, но понятия не имею…
– Перестань, перестань, не юли. Напиши то, что первым придет в голову.
– Хорошо, – смирился я. – «Конец игры».
Илзе захлопала в ладоши.
– Идеально. Идеально! И ты должен расписаться. Я не слишком раскомандовалась?
– Ты всегда такой была, – ответил я. – Командиршей. Должно быть, тебе получше.
– Да. А тебе?
– Мне тоже, – солгал я. На самом деле от злости все передо мной стало красным. «Винус» карандашей такого оттенка не изготавливала, зато на полочке мольберта лежал новенький, остро заточенный черный карандаш. Я взял его и написал свою фамилию рядом с одной из розовых ног девочки. Чуть дальше с десяток теннисных мячей неправильного зеленого цвета плыли по волне. Я не знал, что означают эти грубо нарисованные мячи, но они мне не нравились. Мне не хотелось подписывать рисунок, но потом уже не оставалось ничего другого, как добавить сбоку печатными буквами «Конец игры». И тут я вспомнил слова, которым Пэм научила девочек, когда они были еще маленькими, и которые полагалось говорить по завершении какого-нибудь неприятного дела.
Сделали – и забыли.
xvi
Илзе провела у меня еще два дня, и они прошли на отлично. К тому времени, когда мы с Джеком повезли ее в аэропорт, солнце чуть прихватило ей лицо и руки, и загар прекрасно сочетался с исходящим от нее сиянием юности, здоровья, благополучия.
Джек нашел Илзе тубус для перевозки новой картины.
– Папуля, обещай, что будешь заботиться о себе и сразу позвонишь, если я тебе понадоблюсь.
– Будет исполнено. – Я улыбнулся.
– И обещай, что найдешь человека, который сможет оценить твои картины. Человека, который в этом разбирается.
– Ну…
Дочь наклонила голову, нахмурилась. И вновь стала совсем как Пэм, когда я только с ней познакомился.
– Пообещай, или пеняй на себя.
И поскольку она говорила серьезно – на это указывала вертикальная складочка между бровей, – я пообещал.
Складочка разгладилась.
– Хорошо, с этим определились. Ты должен поправиться. Заслуживаешь этого. Хотя иногда я гадаю, веришь ли ты, что такое возможно.
– Разумеется, верю.
Она продолжила, словно не услышав меня:
– Потому что случившееся с тобой – не твоя вина.
Я почувствовал, как к глазам подступили слезы. Разумеется, я знал, что не моя, но приятно слышать, как эти слова произносит вслух другой человек. Не Кеймен, работа которого и состояла в том, чтобы отскребать въевшийся жир со всех этих давно не мытых, причиняющих беспокойство котлов в раковинах подсознания.
Она кивнула.
– Ты обязательно поправишься. Я так говорю, а я командирша.
Ожила громкая связь. Объявили рейс 559 авиакомпании «Дельта», с посадками в Цинциннати и Кливленде. Первый этап путешествия Илзе домой.
– Иди, Цыпленок. Нужно дать им время просветить твое тело и проверить обувь.
– Сначала я должна тебе кое-что сказать.
Я всплеснул единственной оставшейся рукой.
– Что теперь, моя драгоценная девочка?
Илзе улыбнулась: так я обращался к обеим дочерям, когда мое терпение подходило к концу.
– Ты не убеждал меня, что мы с Карсоном слишком молоды для обручения. За это тебе отдельное спасибо.
– Если б убеждал, был бы толк?
– Нет.
– И я так подумал. Кроме того, твоя мать еще попилит тебя за нас обоих.
Илзе поджала губы, потом рассмеялась.
– И Линни тоже… но только потому, что я впервые опередила ее.
Она еще раз крепко меня обняла. Я вдохнул запах ее волос, крепкую, волнующую смесь ароматов шампуня и молодой, здоровой женщины. Отстранившись, Илзе посмотрела на моего мастера-на-все-руки, который стоял чуть в стороне.
– Позаботься о нем, Джек. Он хороший.
Они не влюбились друг в друга (не сложилось, мучачо), но он ей тепло улыбнулся.
– Сделаю все, что в моих силах.
– И он обещал, что покажет свои картины специалисту. Ты – свидетель.
Джек, улыбаясь, кивнул.
– Отлично! – Илзе вновь поцеловала меня, на этот раз в кончик носа.
– Веди себя хорошо, папа. Долечивайся. – И она прошла сквозь двери пусть увешанная багажом, но все равно быстрым шагом. Обернулась перед тем, как они закрылись. – И купи краски!
– Куплю! – крикнул я, но не знаю, услышала она или нет. Во Флориде двери захлопываются со свистом, быстро, чтобы уменьшить потери кондиционированного воздуха. На какие-то мгновения окружающий мир потерял четкость и стал ярче; застучало в висках; защекотало в носу. Я наклонил голову и быстро протер глаза большим и средним пальцами, тогда как Джек прикинулся, будто углядел в небе что-то очень интересное. Мое состояние характеризовало одно слово, но в голову оно никак не приходило. Я подумал: «педаль», потом – «кефаль».
Если не спешить и не злиться, сказать себе: «ты можешь это сделать», слова обычно приходят. Иногда тебе они и не нужны, но все равно приходят. Пришло и это слово: «печаль».
– Хотите подождать, – заговорил Джек, – пока я подгоню автомобиль, или…
– Нет, я могу пройтись. – Я обхватил пальцами ручку костыля. – Только смотри по сторонам. Не хочу, чтобы при переходе дороги на меня наехали. Уже знаю, что это такое.
xvii
На обратном пути мы заглянули в магазин «Все для живописи» в Сарасоте, и вот там я спросил Джека, знает ли он что-нибудь о художественных галереях города.
– Будьте уверены, босс. Моя мама работала в такой. Она называется «Скотто». Находится на Пальм-авеню.
– А если подробнее?
– Это модная галерея в богемной части города. – Он помолчал. – Хорошая галерея. Работают там милые люди… во всяком случае, к маме они всегда относились по-доброму, но… понимаете…
– Это модная галерея.
– Да.
– То есть цены высокие?
– Там собирается элита. – Он говорил очень серьезно, но, когда я рассмеялся, составил мне компанию. Думаю, именно в тот день Джек Кантори стал мне другом, а не наемным работником.
– Тогда вопросов больше нет, потому что и я, безусловно, элита. Такая галерея мне и нужна.
Я поднял руку, раскрыв ладонь, и Джек хлопнул по ней.
xviii
По приезде в «Розовую громаду» Джек помог занести в дом мою добычу: пять пакетов, две коробки и девять натянутых на подрамники холстов. Покупки обошлись мне почти в тысячу долларов. Я сказал Джеку, что наверх мы все занесем завтра. В этот вечер мне меньше всего хотелось писать картины.
Через гостиную я похромал на кухню с тем, чтобы приготовить сандвич, но по дороге увидел мигающую лампочку на автоответчике: меня ждало сообщение. Я подумал, что звонила Илзе, чтобы сообщить о задержке рейса из-за погодных условий или поломки.
Ошибся. Услышал приятный, но поскрипывающий от старости голос, и сразу понял, кто это. Буквально увидел большущие синие кеды на блестящих металлических подставках для ног.
– Привет, мистер Фримантл, добро пожаловать на Дьюма-Ки. Рада, что увидела вас на днях, пусть и мельком. Предполагаю, молодая женщина, которая была с вами, – ваша дочь, учитывая сходство. Вы уже отвезли ее в аэропорт? Очень на это надеюсь.
Пауза. Я слышал ее дыхание, громкое, тяжелое (пусть до эмфиземы дело, похоже, еще не дошло) дыхание человека, который большую часть жизни не выпускал сигареты изо рта. Потом она заговорила вновь:
– Принимая во внимание все обстоятельства, Дьюма-Ки – для дочерей место несчастливое.
Я вдруг подумал о Ребе, в столь неподходящем ей платье для тенниса, окруженной теннисными мячами, а волны выносили на берег все новые.
– Надеюсь, со временем мы встретимся. До свидания, мистер Фримантл.
Щелчок. И я остался наедине с неустанным шуршанием ракушек под домом.
Прилив продолжался.
Как рисовать картину (III)
Оставайтесь голодными. Принцип этот проверен на Микеланджело, проверен на Пикассо, проверен сотнями тысяч художников, которые творят не из любви (хотя без нее никак не нельзя), но ради хлеба насущного. Если вы хотите отобразить этот мир, призовите на помощь ваши неутоленные желания. Вас это удивляет? Не должно. Нет ничего более человечного, чем голод. Нет творчества без таланта, тут я с вами соглашусь, но талант – нищий. Талант просит милостыню. Голод – вот движущая сила искусства. Та маленькая девочка, о которой я вам говорил? Она нашла свое неутоленное желание и использовала его.
Она думает: «Больше никакой кровати целый день. Я иду в комнату папочки, в кабинет папочки. Иногда я говорю кабинет, иногда – тадинет. В нем большое красивое окно. Они сажают меня в кесло. Я могу смотреть вверх. На птиц и красоту. Слишком много красоты для меня, и мне становится кусно. У некоторых облаков крылья. У других – синие глаза. При каждом закате я плачу, так мне кусно. Больно смотреть. Боль уходит в меня. Я не могу сказать, что я вижу, и от этого мне кусно».
Она думает: «ГРУСТНО, это слово – ГРУСТНО. Не кусно и не кесно. Кесно – на чем сидят».
Она думает: «Если бы я могла остановить боль. Если бы я могла вылить ее из себя, как пи-пи. Я плачу и пытаюсь пытаюсь пытаюсь сказать, чего я хочу. Няня помочь не может. Когда я говорю: «Цвет», – она касается своего лица, улыбается и говорит: «Всегда такая была, навсегда такой останусь». Старшие девочки тоже не помогают. Я так сержусь на них, почему вы не слушаете, ВЫ БОЛЬШИЕ ЗЛЮКИ! Однажды приходят близняшки, Тесси и Ло-Ло. Они особо говорят между собой, особо слушают меня. Сначала не понимают, но потом. Тесси приносит бумагу. Ло-Ло приносит карандаш, и с моих губ слетает: «Тан-даш», – отчего они радостно кричат и хлопают в ладоши».
Она думает: «Я ПОЧТИ МОГУ СКАЗАТЬ СЛОВО КАРАНДАШ».
Она думает: «Я могу создать мир на бумаге. Я могу нарисовать, что значат слова. Я вижу дерево. Я создаю дерево. Я вижу птицу. Я создаю птицу. Это хорошо, как вода из стакана».
Эта маленькая девочка, с перевязанной головой, в розовом домашнем платьице, сидящая у окна в кабинете отца. Ее кукла, Новин, лежит рядом на полу. У нее доска, и на доске лист бумаги. Ей уже удалось нарисовать лапу с когтями, которая определенно похожа на засохшую сосну за окном.
Она думает: «Мне нужна еще бумага, пожалуйста».
Она думает: «Я – ЭЛИЗАБЕТ».
И речь возвращается, хотя казалось, что она потеряна навсегда. И не только. Больше, чем речь. Лучше. Возвращается собственное «я», возвращается ЭЛИЗАБЕТ. Уже на этих, невероятно смелых первых рисунках она, должно быть, понимала, что происходит. И хотела большего.
Ее дар был ненасытным. Лучшие дары (и худшие), они такие всегда.
Глава 4
Друзья-любовники
i
В первый день нового года, после полудня, я прилег отдохнуть. Спал немного, но проснулся бодрым и с мыслями о конкретной ракушке: оранжевой с белыми точками. Не могу сказать, снилась она мне или нет, но я точно знал, что она мне нужна. Я был готов начать экспериментировать с красками и решил, что одна из таких оранжевых ракушек – это именно то, что необходимо поставить по центру заката в Мексиканском заливе.
За добычей я отправился вдоль берега на юг, сопровождаемый лишь тенью да двумя или тремя десятками крошечных птичек (Илзе прозвала их сыщиками), которые постоянно бродили вдоль кромки воды, выискивая еду. Дальше, над Заливом, парили пеликаны, потом вдруг складывали крылья и падали камнем вниз. Выйдя из дома, я не думал о физических упражнениях, не прислушивался к боли в ноге, не считал шаги. Вообще ни о чем не думал. Мой разум парил, как пеликаны, перед тем как они замечали лакомый кусочек в caldo largo[41], что плескался под ними. Соответственно, когда я наконец нашел нужную ракушку и оглянулся, меня поразило, какой маленькой стала «Розовая громада».
Я стоял, подкидывая оранжевую ракушку в руке, внезапно почувствовав, что в бедро вновь сыпанули осколки стекла. Возникшая там пульсирующая боль начала распространяться вниз по ноге. Однако следы, которые тянулись к моему дому, говорили о том, что я не подволакивал больную ногу. Вот тут я и подумал о том, что обманывал себя: может, чуть-чуть, может – по-крупному. Скажем, с этой глупой «числовой игрой». Сегодня я забыл о том, чтобы разминать ногу через каждые пять минут или около того. Я просто… прогуливался. Как любой нормальный человек.
Таким образом, возникла дилемма. Я мог и дальше дурить себе голову, останавливаться через равные промежутки времени, чтобы делать упражнения для растягивания боковых мышц, которым научила меня Кэти Грин (они вызывали жуткую боль, но пользы не приносили), или мог просто прогуливаться. Как любой нормальный, не попадавший в аварию человек.
Я выбрал второй вариант. Но перед тем как двинуться в обратный путь, я оглянулся и увидел стоящий на берегу, чуть южнее, полосатый парусиновый шезлонг. А рядом с ним – стол под зонтом, таким же полосатым, как и парусина шезлонга. В шезлонге сидел человек. Точка, которую я видел из окна «Розовой громады», превратилась в высокого, крепко сложенного мужчину, одетого в джинсы и белую рубашку с закатанными до локтей рукавами. Ветер развевал его длинные волосы. Лицо я рассмотреть не мог: нас разделяло слишком большое расстояние. Он заметил, что я смотрю на него, и помахал рукой. Я ответил тем же, повернулся и двинулся по своим следам домой. Так я впервые встретился с Уайрманом.
ii
Перед тем как я заснул, последней в голове мелькнула мысль о том, что во второй день нового года из-за боли в ноге мне будет не до прогулок. Но, к своей радости, я обнаружил, что ошибся: горячая ванна позволила полностью восстановить подвижность.
Вот почему после полудня я снова вышел из дома. Никаких поставленных целей, никакой реализации загаданного под Новый год желания, никакой «числовой игры». Просто человек, прогуливающийся по берегу, иногда подходящий к кромке воды достаточно близко, чтобы поднять в воздух стайку сыщиков. Время от времени я нагибался, чтобы взять и положить в карман понравившуюся мне ракушку (через неделю я уже носил с собой пластиковый пакет, куда и складывал найденные сокровища). Когда я подошел достаточно близко к шезлонгу и столу с зонтом над ним, чтобы разглядеть здоровяка (сегодня он надел белую рубашку, брюки цвета хаки и обошелся без обуви), я развернулся и двинулся к «Розовой громаде». Но лишь после того, как помахал ему рукой и увидел ответное приветствие.
Вот так я положил начало моим Великим береговым прогулкам. С каждым последующим днем (всегда во второй его половине) они удлинялись, и я мог все яснее разглядеть этого крепко сложенного мужчину, который сидел на парусиновом шезлонге. Мне стало очевидно, что и у него заведенный порядок дня: по утрам он появлялся на пляже с той старухой, вывозил ее в инвалидном кресле по деревянным мосткам, которые я не мог разглядеть из окна «Громады». Во второй половине дня выходил сам. Он никогда не снимал рубашку, но его руки и лицо загорели дочерна – цветом не отличались от старой мебели в каком-нибудь богатом доме. На столе я видел высокий стакан и кувшин, то ли с водой, то ли с лимонадом или джин-тоником. Мужчина всегда махал мне рукой, а я отвечал тем же.
В один из январских дней, когда я сократил разделявшее нас расстояние до осьмушки мили, на песке появился второй полосатый шезлонг. А на столе – второй высокий стакан, пустой, но приглашающий. Когда я помахал мужчине рукой, он сначала помахал в ответ, а потом указал на второй шезлонг.
– Спасибо, но еще не могу! – крикнул я.
– Подходите! – донеслось до меня. – Обратно я вас отвезу на гольф-каре!
Я улыбнулся. Илзе посоветовала мне купить гольф-кар, чтобы я мог носиться взад-вперед по берегу, распугивая сыщиков.
– В моих планах гольф-кар не значится, но со временем я до вас дойду! Что бы у вас ни было в кувшине – мне со льдом!
– Вам лучше знать, мучачо! – Он отсалютовал мне. – А пока живи днем и позволь жить дню!
Я помню все высказывания Уайрмана, но точно знаю, что в наибольшей степени ассоциирую с ним именно это, поскольку еще до того, как узнал его имя и даже пожал руку, услышал от него: «Живи днем и позволь жить дню».
iii
В ту зиму Фримантл не только прогуливался, но еще и готовился к тому, чтобы снова начать жить. И осознание, что все к этому идет, чертовски радовало. Одним ветреным вечером, когда волны обрушивались на берег, а ракушки под домом не переговаривались, а спорили, я принял решение: если точно буду знать, что у меня действительно начинается новая жизнь, то вынесу Ребу, воздействующую на злость куклу, на берег, оболью жидкостью для растопки и подожгу. Похороню прошлую жизнь, как викинга. Почему бы и нет?
Все это время я продолжал рисовать, меня тянуло к этому, как сыщиков и пеликанов – к воде. Через неделю я уже сожалел о том, что убил столько времени на цветные карандаши. Отправил Илзе электронное письмо с благодарностью за то, что она подтолкнула меня к краскам, получил ответ, в котором она указала, что по этой части я в понуканиях не нуждался. Она также написала, что «Колибри» выступили в большой церкви в Потакете, штат Род-Айленд (разогревались перед турне), и паства пришла в дикий восторг, хлопая в ладони и крича «аллилуйя». «Проходы были заполнены раскачивающимися людьми, – прочитал я. – Для баптистов это танцы».
В ту зиму Интернет вообще и Гугл в частности стали моими ближайшими друзьями, пусть по клавишам приходилось стучать одним пальцем. Когда дело дошло до Дьюма-Ки, я нашел не только карту. Мог бы копать и глубже, но что-то остановило меня, подсказало, что с этим можно повременить. Потому что больше всего меня интересовала информация о разных необычностях, связанных с людьми, лишившимися рук-ног, и я наткнулся на золотую жилу.



