Расказачиванию не бывать! Поход на полночь

- -
- 100%
- +
Глава 6
К началу августа корпус изготовился к прыжку, и весь исходный район у Хопра гудел, как улей перед роением.
Сюда, в излучину, в перелески и балки по эту сторону реки, день и ночь подтягивались сотни. Стояли так густо, что кони объели траву на версту кругом, и их приходилось гонять на дальние луга под охраной. По ночам не велено было жечь больших костров, чтоб не выдать с того берега, сколько нас собралось, — и ночами весь стан тонул в темноте, только тлели по балкам прикрытые угли да изредка вспыхивал чей-нибудь чубук. Зато днём кипела работа: ковали коней, чинили сёдла и упряжь, подвозили патроны и набивали ими подсумки впрок, потому что в тылу пополнить будет неоткуда — что унесёшь на себе, тем и воюй. Свозили взрывчатку, пироксилиновые шашки, бикфордов шнур — это уже по моей части, и я лично проверял, сухо ли хранят, потому что отсыревшая шашка в нужный час подведёт вернее предателя.
Я ходил по этому стану, глядел на тихую, деловитую суету, и всё это было мне не внове: чинят сбрую, берегут коня, копят то, чего в чужой стороне не достанешь. Где-то тут, в перелеске, шорник дратвой прихватывал лопнувший подперсток; рядом казак пробовал на зуб сухарь, годен ли в дальнюю дорогу, и совал в переметную суму. Так собирались в набег и до нас, по этой же степи, — только знамёна были другие.
А корпус собрался редкий. Не одни казачьи сотни — при них шли и пешие батальоны, и батареи на конной тяге, и даже несколько бронепоездов с броневиками, какие удалось добыть и приспособить к делу; всё это копилось в излучине, пряталось по перелескам, ждало своего часа. Я приглядывался к этой силе с командирским удовольствием: с таким кулаком в чужом тылу можно наделать дел, каких и не снилось красным штабам, привыкшим к нашему слабосилию на фронте. Тут было чем ударить — и ударить врасплох, там, где не ждут. Оставалось одно: ударить вовремя и в верное место. А за «верное место» отвечал нынче я, со своими глазами.
Своих я готовил особо. Покуда весь стан копил да чинил, я гонял «беркутов» по другому делу — по тому, что в рейде и решает: ходить тихо в ночи, рвать путь, валить телеграфный столб, ставить заряд так, чтоб встало надолго. Аникея с тремя самыми ловкими посадил на подрывное — учил вязать заряд, закладывать, отходить по счёту; кто на фронте над каждым патроном трясся, тому теперь предстояло рвать казённого добра на целую станцию зараз. Гаврила ворчал, что не казачье это дело — с проводами да шашками пироксилиновыми возиться, на что Архип тихо заметил ему, что и шашка хороша на своём месте, а телеграфный столб шашкой не свалишь — тут наука нужна. Тимофей, по обыкновению, готовил к худшему: проверял, у всех ли сухари да патроны на три дня боя, у всех ли подкован конь, нет ли поклажи лишней. «В рейде, — говорил он, — лишний фунт нынче — это лишняя верста, какую конь не пройдёт, когда станет позарез». И был прав. Я его не поправлял: пусть приучает людей к мере, покуда мера ещё держится. А мера в богатом тылу — штука хрупкая; долго не продержится. Да об этом я помалкивал.
«Беркутов!» — окликнули меня от штабной избы, и я пошёл на зов.
Шумилин был там, и при нём — Мамантов, грузный, насупленный, склонившийся над картой так низко, будто хотел продавить её локтями. Он, видно, не спал не одну ночь: глаза покраснели, веки набрякли. Но взгляд из-под бровей был всё тот же — тяжёлый, цепкий, считающий. Перед ним на столе остыл нетронутый чай в жестяной кружке — по краю затянулся тонкой мутной плёнкой, ложка так и торчала, забытая, поперёк. Рядом лежала недокуренная, погасшая папироса. Генерал не поднял ни того, ни другого; палец его ходил по карте, и глаза шли за пальцем.
— Вот он, мой тихий, — буркнул генерал, не подымая головы. — Подойди. Гляди сюда.
Я подошёл. Карта была вся исчерчена, и я с одного взгляда прочёл по ней то, что и так знал из другой, далёкой памяти: корпус собирался рвать фронт не там, где он крепок, а на стыке — на шве меж двумя красными армиями, восьмой и девятой, где ни одна толком не отвечает за чужой участок и где оттого всегда жиже и пути отхода, и дозоры, и воля к драке.
— Тут у них шов, — сказал Мамантов, ткнув в карту толстым пальцем. — Шумилин божится, что жидкий. Я ему верю — да верить мало. Мне надо знать наверное, своими глазами. Ты — глаза. Пойдёшь нынче ночью, поглядишь, чем этот шов заштопан: сколько штыков, есть ли пушки, где разъезды ходят, где брод. К утру доложишь. И гляди мне — не нашуми. Нашумишь — насторожишь их, и весь корпус ляжет на этой реке вместо того, чтоб через неё перепрыгнуть. Понял, чем рискуешь?
— Понял, ваше превосходительство, — сказал я. — Не нашумлю. Это умею.
— Знаю, что умеешь. Шумилин уши прожужжал. — Он наконец поднял на меня тяжёлые глаза. — Иди. И вот ещё что. Назад вернись. Глаза мне и завтра нужны будут, и послезавтра, и через месяц — пуще, чем нынче. В тылу глаза дороже золота. Беречь себя — тоже приказ. Понял?
— Понял.
Странное дело: и Шумилин, и Мамантов — оба про одно. Береги себя, ты нам нужен. В той, прежней жизни мне такого не говорили — там первым делом берегли технику, а мою графу в списке всегда было кем заполнить. Я вышел, притворил за собой дверь — и застал себя за странным делом: примеряю, ладно ли сидит шашка, поправляю ремень, тяну на место сбившийся подсумок, — будто уговорился с кем вернуться к утру целым. Так и пошёл собираться в ночь, с этой непрошеной оглядкой на себя.
* * *
Взял я с собой одного Архипа. Вдвоём оно сподручнее: где двое — там ещё разведка, а где трое — уже толпа, а толпа в ночном поиске и шумит, и видна.
Шли налегке, оставив коней за версту с Мишкой, дальше — пешими, низами, по балкам, как ходили уже не раз. Ночь выдалась тёмная, безлунная, в самый раз для нашего дела; от реки тянуло сыростью и тиной, по-над водой стелился туман, и в этом тумане мы и подобрались к самому берегу, к камышам, откуда виден был тот, красный берег. Архип шёл впереди и вёл меня, как водит слепого поводырь, — за рукав, за плечо, чуть прихватывая, когда надо было замереть; он читал темноту подошвами, всем телом, и я доверялся ему, как доверяешься тому, чьё ремесло старше и вернее твоего.
Последние сто шагов ползли — молча, по одному. Я полз за Архипом след в след, вжимаясь в землю, и считал про себя, чтоб не частить: вдох, три шага, замри, слушай. Камыш резал ладони, под локтями чавкала холодная прибрежная жижа. Слева вдруг плеснула рыба — я обмер; Архип и не дрогнул: рыба, мол, не страшно. Поползли дальше — сажень, ещё сажень, и от чёрной воды потянуло сыростью. Вот и камыши.
У камышей он лёг, замер, обратился в слух. Я — в зрение. И мы стали читать чужой берег, каждый своим чутьём.
Шов и впрямь был жидкий — это я увидел скоро. Костров на той стороне горело негусто, и стояли они редко, с большими тёмными промежутками, какие бывают там, где части смыкаются неплотно, краями, и каждая считает, что сосед прикроет, а сосед думает то же про неё. Я отметил, где гуще, где реже; нашёл глазами тёмный провал — низину, поросшую кустарником, спускавшуюся к самой воде, где, похоже, не стояло никого: ни костра, ни оклика, ни огонька цигарки. Туда, в этот провал, и надо было вести корпус. Я запоминал, накладывал в памяти на карту, считал костры, прикидывал по кострам штыки — по-старому, по-фронтовому: костёр на десяток, десяток на костёр.
Справа, поодаль, чернели орудия — батарея, две пушки, а то и три. Выпряженные, хоботы к небу. Прислуга спала у передков. Часового при ней я не разглядел: может, и не выставили. И то ладно — батарея стояла далеко в стороне, до нашей низины не доставала. Ближе к воде темнела мазанка, не то рыбачья, не то баня. У стены маячил часовой, один на весь участок. Привалился, дремал стоя. Я считал, складывал, прикидывал. Шумилин и моя память не соврали. Шов был не просто жидок — дыряв, как старый невод. Сунь сюда корпус перед светом, в эту низину, через брод, — и мы будем на той стороне прежде, чем спящие разберут спросонья: явь это или дурной сон.
— Брод, — выдохнул мне в ухо Архип, едва шевеля губами. — Левее. Слышишь? Вода по перекату иначе бормочет. Там мелко. Конь пройдёт, не замочив брюха.
Я прислушался — и впрямь: левее звук воды менялся, делался дробным, лопочущим, как на отмели. Старик нашёл ухом то, чего я не разглядел бы глазами и за час. Я переложил и это в память: брод — левее низины. Туда. Связал в уме две нитки, низину и брод, в одну дорогу, по которой завтра пройдёт корпус. Держал её в голове — низину, брод, редкие костры, сонного часового у мазанки — и поймал, что дышу через раз, тихо, будто эта дорога держится не в памяти, а на весу, на одном моём вдохе, и стоит выдохнуть неловко — соскользнёт. Шесть тысяч сабель прыгнут через реку по этой нитке. Я перекатил во рту сухую слюну, сглотнул и снова прошёл дорогу от края до края, проверяя, крепко ли легла.
А потом я сам едва всё не сгубил.
Засмотревшись на тот берег, я подался чуть вперёд — и локтем потревожил сухую корягу в камышах. Она хрустнула. Негромко — а в ночной тиши над водой будто выстрелила. От ближнего костра разом поднялась тёмная фигура.
— Кто там? — окликнули настороженно. — Кто в камышах?
Я обмер. Вот оно. По моей же дури. Рука Архипа легла мне на загривок и вдавила в ил: лежи, не дыши. Мы вжались в холодную грязь и замерли. Я слышал, как там, на берегу, человек вглядывается в темноту, переступает, как — целую вечность — решает: померещилось или нет. Сердце колотило в самый ил под грудью. Подними он других, пусти они по камышам цепь — нам отсюда не выйти, а корпусу остаться без глаз, без брода, без дороги. По одной моей оплошке.
Не поднял. Поглядел, послушал — и пальнул для острастки наугад, длинной слепой очередью поверх камышей; пули прошли злым посвистом над самой головой, шлёпнули по воде в шаге справа. Выпустил ленту в темноту, буркнул что-то успокоенно, сел обратно к костру. Тишина его обманула.
А мы лежали в грязи ещё долго, давая дыханию выровняться; грязь холодила нутро, затекала за ворот, и я считал про себя удары сердца, чтоб не подняться раньше срока. Спешка тут убивала вернее всякой пули. Архип чуть слышно выдохнул мне в самое ухо: «Носом не дыши — носом громко. Ртом дыши». Я послушался. И было стыдно, как мальчишке: двадцать лет ремеслу, две войны за плечами — а чуть не спалил всё дело о сухую корягу.
Поползли назад, когда восток тронулся серым. Тем же путём. Так же медленно — сажень за саженью, прочь от воды, в туман, в камыш, в темноту балок. Я нёс в голове добытое бережнее раненого: низину, брод, редкие костры, их сонную пальбу. Оброни хоть малость, перепутай брод с низиной — и завтра корпус заплатит за мою обмолвку кровью на переправе.
Когда отползли подальше и можно стало шептать, Архип, отдышавшись, шепнул:
— Слыхал, как бьёт? Наугад, со скуки. Это, Степан, хорошо. Где со скуки палят — там не ждут. Ждали бы — молчали б, нас слушали. А эти сами себя глушат своим же грохотом. Спят они тут, на шве-то. Крепко спят.
И это была верная примета — вернее всех моих карт. Он прочёл их сон по их же дури, по одной слепой очереди, и я снова подумал, что без этого старика, без его подошв и ушей, всё моё дальнее знание стоило бы немногого. Я знал, что шов жидок, из книги. А что красные на нём нынче ночью спят — это знал один Архип, и знал наверняка.
* * *
Назад мы добрались перед самым светом, мокрые, перемазанные илом по самые брови, — и я, не переодевшись, как был, пошёл к штабной избе докладывать.
Доложил всё: где жидко, где гуще, где низина-провал, где брод, что палят наугад со скуки — стало быть, не ждут. Шумилин наносил мои слова на карту, и синие да красные значки ложились ровно, без зазора, складываясь в ту самую картину, какую он, старый волк, и предвидел. Мамантов слушал, кивал тяжело и под конец крякнул:
— Спят, говоришь. — Он распрямился, потёр поясницу. — Ну, дай им Бог поспать ещё ночку. А поутру разбудим.
И тут я выложил то, ради чего, по правде, и рвался в этот рейд больше всех. Придвинул к себе карту, повёл пальцем по красной нитке железной дороги, что тянулась от тыла к их фронту, и стал класть на неё узлы — станцию, мост, развилку, где сходятся ветки.
— Прорваться — это, ваше превосходительство, ещё четверть дела, — сказал я. — Толк не в том, чтоб добра набрать. Вот жила, — я прижал палец к дороге. — По ней они фронт кормят и двигают. Её и резать: рельсу, провод, склад. Корпус в тылу — это нож. А нож в сало не суют. Суют под рёбра. Иначе завязнет в чужом барахле да и затупится.
— Рельсы, телеграф... — Мамантов поднял тяжёлую бровь. — А не размотаю ли я этак корпус на мелкие шайки по всему тылу, что нас после по частям и побьют? Кулак надо в кулаке держать, а не пальцы растопыривать.
— В кулаке и держать, ваше превосходительство, — отозвался я. — А пути рвать малыми группами, накоротке, и тут же назад, к корпусу, не отрываясь. Не размениваться. Свалил узел — и дальше, покуда красные спросонья чешутся. Группа ушла, дело сделала, вернулась — а кулак цел.
Мамантов подумал, побарабанил пальцами по карте, буркнул что-то одобрительное себе под нос.
Я говорил это просто, по-казачьи, как про знакомое ремесло, и переводил на язык девятнадцатого года то, чему меня учили в другом веке. Разложил по карте, какие узлы рвать первыми, в каком порядке, как малыми группами рвать пути и позади себя — чтоб красные, опомнившись, не подвезли по рельсам подмогу нам в спину. Шумилин слушал и кивал — ему ложилось ровно, он и сам думал так же. А Мамантов глядел на меня долго, тяжело, из-под набрякших век, и не говорил ничего.
— Складно, — сказал он наконец. — Складно стелешь, урядник. Откуда только в тебе это всё. — Он отвернулся к карте. — Рельсы рвать — это верно, это я и сам собирался. А вот удержать своих, чтоб не растащили рейд по дворам за барахлом, — это потруднее, чем рельсу свернуть. Дай казаку волю в богатом тылу — он тебе через неделю не корпус будет, а ярмарка на колёсах.
Он сказал это будто в шутку, а вышло горько — и я увидел, что генерал не шутит вовсе, что боится этой беды всерьёз, давно, по опыту прежних своих войн. Он знал казака. Знал и то, чего стоит казачья воля, дорвавшаяся до богатого, беззащитного тыла. И, зная, всё одно вёл корпус в этот тыл, потому что иначе было нельзя. Он снова склонился над картой, повёл пальцем вдоль синей стрелы прорыва до самого её острия, глубоко в чужой глубине, и палец на острие чуть задержался, будто уперся во что-то, чего на карте не было.
— Удержим, ваше превосходительство, — сказал я. — Покуда будет дело, удержим. Дело азарт остужает.
— Дай-то Бог. — Он поглядел на меня тяжело, без веры. — Ну, ступай, переоденься, на тебе ила полпуда. И спи. Завтра не до сна будет.
Шумилин проводил меня до порога. Уже в сенях придержал за локоть, сказал негромко, чтоб не слыхал генерал:
— Я за тебя головой поручился, Беркутов. Не забыл?
— Не забыл, Лавр Гаврилович.
— Так ты там, в тылу, не геройствуй сверх нужды. Мне твоя голова нужна на плечах, а не на колу. И моя при ней, — добавил он суше. — Иди. С Богом.
Я вышел в светающее утро. Восток над Хопром уже серел, обещая ясный, погожий день — последний наш день по эту сторону фронта. Стан просыпался: тихо, без труб, без шума, как просыпается зверь перед охотой. И в этой собранной, безмолвной готовности шести тысяч сабель было что-то такое, отчего даже мне на минуту сделалось легко и весело, как бывает легко всякому, кто стоит на самом краю большого, опасного дела и знает, что край этот уже не обойти и не отложить.
Я нашёл своих, разбудил Тимофея, велел проверить людей и коней, осмотреть, у всех ли сухи патроны и подтянуты ли тороки. Потом собрал ядро и разложил по уму, кому что в рейде. Аникею с его тремя — подрыв: рельсы, мосты, телеграф; этих беречь пуще всех, потому что заменить подрывника в чужом тылу будет некем. Архипу — поиск, дозор, ночное ухо. Гавриле с «льюисом» — прикрытие, огневой кулак на тот случай, когда тихо не выйдет. Тимофею — обоз, раненые, связь меж группами и общий пригляд, чтоб никто не отбился за добычей. Мишке — коноводство при штабе группы, и ни шагу в драку. Каждый молча принимал своё, повторял про себя, и я видел: поняли, готовы. Отряд за весну с лишним сладился так, что понимали меня с полуслова, а я их — с полувзгляда. Это и есть главное богатство командира, дороже всех трофеев, какие сулил впереди богатый тыл: люди, что знают своё место и не подведут. Гаврила уже не спал — сидел, чистил свой «льюис», и при виде меня, перемазанного илом, только осклабился:
— Что, Стёпа, в речке купался ночью? Холодна, поди, водица?
— Холодна, — сказал я. — Да та сторона теплее будет. Завтра погреемся.
— Это по мне, — сказал он и любовно щёлкнул затвором. — Засиделись тут. Душа просит дела.
Тимофей дела не просил — Тимофей молча проверял подпруги, и по тому, как он их затягивал, основательно, с двойной проверкой, я видел: он готовится не к ярмарке, а к худу. И был прав по-своему, как Гаврила прав был по-своему. Мне нужны были оба: один — чтоб вести людей на кураже, другой — чтоб не дать кураж этот спалить их зазря.
День прошёл в последних сборах — долгий, томительный, какими бывают все последние дни перед делом, когда всё уже сделано, проверено по третьему разу, и остаётся одно: ждать. Люди отсыпались впрок, чистили оружие, писали — кто умел — короткие письма на случай, отдавали их обозным с наказом: коли что, переслать на Дон. Я тоже подумал было сесть за такое письмо, Полине, — да не стал. Что в нём напишешь? «Коли убьют — прости»? Этого не пишут. Лучше уж вернуться и сказать живым словом. А не вернусь — так и письмо не поможет.
К ночи корпус снялся и пошёл — тихо, без труб, без огней, переходя из балки в балку, стягиваясь к той излучине, где ждал нас брод и сонный, ничего не чующий враг. Шесть тысяч сабель двигались в темноте почти беззвучно: только глухой перестук копыт по мягкой земле, скрип кожи, фырканье коней да изредка вполголоса оклик. Я вёл своих в голове, рядом с разъездом, что должен был первым войти в ту низину-провал, которую я высмотрел ночью. Дорога была теперь моя, выношенная в голове, и я узнавал её в темноте по приметам, какие запомнил: вот излом берега, вот куст, вот тянет тиной от брода. Не ошибся. Привёл.
У самой воды корпус сгустился, замер, изготовился — тёмная, безмолвная, дышащая масса коней и людей, ждущая сигнала. Слышно было только, как переступают да всхрапывают кони, как поскрипывает сбруя, да где-то впереди, у брода, тихо плещет вода под первыми, кто уже входил в неё, пробуя дно. Я стоял в голове своих и слушал эту тишину перед бурей. Через малое время её разорвёт — и начнётся то, ради чего мы сюда шли.
На исходном рубеже, в последней балке перед рекой, дали короткий роздых — подтянуться, изготовиться. Я нащупал под рубахой образок и подержал в кулаке — не молясь, а так, по привычке, что завелась за этот поход. Отцов медный лик грел ладонь. За рекой, в чужой стороне, ждали меня рельсы, которые надо рвать, и брат, которого надо сберечь, и тихий человек в очках, с которым не дочтён счёт. А за спиной оставались Дон, отец на завалинке, Полинин неровный почерк. Я сунул образок назад, к сердцу. Впереди, за чёрной полосой воды, чуть серело небо: занимался тот самый рассвет, в который нам предстояло прыгнуть.
Слева, в темноте, я различил Архипа — он уже сидел в седле, недвижный, слитый с конём, и нюхал воздух, как нюхает зверь перед гоном. Гаврила рядом поглаживал свой «льюис», будто коня. Мишка держал моего коня в поводу, и в серой мгле видно было его напряжённое, не по-детски серьёзное лицо. Все были тут. Все готовы.
Но о том, что ждёт за рекой, я думать не стал. Перед прыжком о падении не думают — думают об одном: как оттолкнуться посильнее да куда поставить ногу.
Г
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


