Тени зеркального зала. Человек, который собрал себя

- -
- 100%
- +
Артём отдёрнул руку, как обожжённую. Он всё делал не так. Он применял старые методы – давление, напор, требование. А здесь они не работали. Здесь нужен был другой язык.
Он отполз назад, сел на пол, прислонившись спиной к своей старой кровати с мятым одеялом. Он просто сидел и смотрел. Смотрел, как движется рука Мальчика, как рождается на полу очередная сказка. Он не пытался больше говорить. Он просто… присутствовал.
И в этой тишине, в этом безмолвном наблюдении, к нему начали возвращаться ощущения. Не воспоминания, а именно ощущения. Шершавость ковра под босыми ногами (он с удивлением увидел, что его дорогие туфли исчезли, и он тоже бос). Запах яблока, лежавшего на столе неделю. Чувство лёгкого ветерка от воображаемого полёта на стрекозе-корабле.
Он смотрел на рисунок и вдруг понял, что видит в нём не просто детскую мазню. Он видел структуру. Баланс цвета и формы. Динамику композиции. Это был не бессмысленный поток, это был… проект. Проект мира, каким он мог бы быть, если бы его правила диктовались не логикой, а чувством.
Щемящая тоска вернулась, но на этот раз она была иной. Это была не жалость к тому мальчику на качелях, а тоска по себе. По той части, которую он добровольно отсек, посчитав балластом.
«Я тоже так мог», – прошептал он внутри себя, и это была самая горькая истина, с которой он столкнулся здесь.
Внезапно Мальчик замер. Его рука с мелом опустилась. Он сидел неподвижно, и его затылок, казалось, выражал вопрос.
Артём не шевелился, затаив дыхание.
Мальчик медленно, очень медленно повернул голову. Не до конца, лишь настолько, чтобы Артём мог увидеть его профиль. Тонкий нос, пухлые детские губы, ресницы, влажные от невыплаканных слёз.
Их взгляды встретились. Глаза Мальчика были огромными, тёмными, точно такими же, какими Артём видел их в зеркале заднего вида за секунду до катастрофы. В них был вопрос. Огромный, бездонный, немой вопрос.
Он длился всего мгновение. Потом Мальчик испуганно дёрнулся, словно дикий зверёк, и снова уткнулся в свой рисунок, вновь начав водить мелком. Но теперь его движения были более резкими, нервными. Он торопился, будто пытался достроить свой мир, пока в него снова не ворвался кто-то чужой и опасный.
Артём понял. Это был прогресс. Мгновенный, хрупкий, но контакт состоялся. Не через слова, а через взгляд. Через молчаливое признание друг в друге части себя.
Он не знал, сколько прошло времени – минут или часов. Он сидел, погружённый в странное оцепенение, пока не почувствовал, как его веки начинают слипаться. Здесь, в этом мире, у него было тело, и оно уставало. Сознание его поплыло.
Он не заметил, как уснул, сидя спиной к кровати, в комнате своего детства, под мерный, убаюкивающий скрип мелка.
Его разбудило ощущение пустоты.
Он открыл глаза. Комната была прежней, но Мальчика на его месте не было. На полу сиял незаконченный рисунок. Сердце Артёма упало. Он испугал его? Он ушёл навсегда?
Он встал, огляделся. И тогда увидел.
В углу комнаты, там, где тень была особенно густой, сидел Мальчик. Он прижался спиной к стене, подтянул колени к груди и спрятал лицо. Его поза была позой полного, абсолютного отчаяния. Того отчаяния, которое слишком велико для слёз.
И тут Артём увидел вторую фигуру.
Она материализовалась из теней у окна, хотя света там не было. Высокая, худая, почти прозрачная. Её лицо было бледным и размытым, как на старом, выцветшем фото. Женщина. Его мать. Но не та, что навещала его в больнице, а та, что была двадцать лет назад – вечно уставшая, с потухшим взглядом.
Она молча подошла к Мальчику и села рядом. Она не обняла его. Не заговорила. Она просто сидела, глядя в пустоту тем же отсутствующим взглядом, что и он. Два одиночества в одной комнате. Два призрака, не способных согреть друг друга.
Артём смотрел на эту сцену, и в нём закипала ярость. Ярость на отца, который научил его подавлять эмоции. И ярость на мать, которая научила его… ничему. Молчанию. Жертвенности, которая была просто формой капитуляции. Она была физически рядом, но эмоционально – в световых годах.
И он перенял обе эти модели. И внешнюю жесткость отца, и внутреннюю пустоту матери.
Внезапно проекция матери подняла голову и посмотрела прямо на него. Её глаза были пустыми, как два высохших колодца.
«Ты должен быть сильным, Артёмчик», – прошептали её бледные губы, и этот шёпот был похож на шелест мёртвых листьев. – «Сильным, как папа».
И она растаяла, словно её и не было.
Мальчик на полу не шелохнулся.
Артём подошёл к нему. Он больше не пытался его тормошить, до него достучаться. Он понял. Он сел рядом. В точности так, как когда-то сидела его мать. Но с одной разницей. Он не смотрел в пустоту. Он смотрел на Мальчика. Он чувствовал его отчаяние. Он разделял его.
Он протянул руку и медленно, очень осторожно, положил её на спину Мальчика, на тонкую косточку между лопаток.
Под его ладонью маленькое тело вздрогнуло, но не отпрянуло. Оно осталось на месте, напряжённое, как струна.
Артём не говорил ничего. Он просто сидел и гладил его спину, медленными, ритмичными движениями. Он не обещал, что всё будет хорошо. Он не говорил, чтобы тот не плакал. Он просто был с ним. Признавал его боль. Признавал его право на эту боль.
И тогда он почувствовал, как под его ладонью напряжение начало понемногу спадать. Плечи Мальчика перестали дёргаться. Дыхание стало чуть глубже, чуть ровнее.
Ничего не изменилось. Мальчик не заговорил. Он не обернулся. Но в густом, липком воздухе комнаты что-то сдвинулось. Лёд тронулся.
Артём сидел так, не зная, пройдут ли ещё сутки или годы, когда снаружи, из-за стены, послышался звук. Не скрип мела. Не шёпот призраков. А другой. Чёткий, ясный, насмешливый мужской голос. Он прозвучал так, будто кто-то включил телевизор в соседней комнате.
«Ну и сентимент, – произнёс голос. Он был удивительно похож на голос самого Артёма, но более отточенный, вышколенный, с идеально поставленными бархатными интонациями. – Сидишь тут, нянчишься со своим внутренним лузером. И что это даст? Силу? Контракты? Уважение? Брось это, Артём. Ты лучше этого».
Артём замер, рука его непроизвольно сжалась на спине Мальчика. Тот снова вздрогнул и съёжился.
«Актёр», – с ненавистью подумал Артём.
Голос за стеной рассмеялся, будто угадав его мысли. Это был красивый, заразительный смех, который он так часто использовал на переговорах.
«Актёр? Милый мой, я – твой единственный шанс. Я – тот, кто вытащил тебя из этой помойки, каковой было твоё детство. Я – твой успех. А это… – Голос сделал презрительную паузу, – это просто пыль. Сентиментальная пыль. Оставь его гнить здесь, с его рисунками. Он тебя только тянет ко дну».
Сердце Артёма заколотилось. Часть его, та самая, что годами слушала этот внутренний диалог, соглашалась. Это было логично. Прагматично. По-взрослому.
Но под его ладонью всё ещё чувствовалось хрупкое, дышащее тепло Мальчика. И он видел незаконченный рисунок на полу – мир, в котором была красота, не имеющая цены в деньгах или статусе.
Он медленно покачал головой, хотя знал, что тот за стеной его не видит.
Нет, – подумал он с новой, незнакомой силой. – Он – часть меня. И я не оставлю его.
Голос за стеной язвительно вздохнул.
«Ну что ж… Как знаешь. Продолжай играть в психотерапию. Но когда тебе надоест эта благотворительность, я буду ждать. Я всегда жду. В Зале Побед».
Голос умолк, оставив после себя гулкую, натянутую тишину.
Артём снова посмотрел на Мальчика. Тот больше не плакал. Он просто сидел, прижавшись к нему, и его дыхание теперь совпадало с дыханием Артёма.
Он не нашёл слов. Не исцелил рану. Но он сделал нечто, возможно, более важное – он признал её существование. Он остался.
И впервые с момента падения в этот Зеркальный Ад он почувствовал не боль и не страх, а нечто, отдалённо напоминающее покой. Хрупкий, шаткий, но покой.
Он знал, что это затишье – лишь передышка. Впереди были другие комнаты, другие битвы. Но первый, самый важный шаг был сделан. Он перестал бежать от самого себя.
Он сидел в комнате с Мальчиком, гладил его по спине и смотрел на яркий, незаконченный мир, раскинувшийся у его ног. Мир, который, возможно, однажды снова станет и его миром.
ГЛАВА 4: Эхо пустого стула
Покой был миражом. Он длился ровно до тех пор, пока Артём не почувствовал, как пол под ним начинает терять твердь. Не проваливаться, а становиться текучим, как чёрная вода за окном. Рисунок Мальчика померк, яркие меловые линии растворились в темноте, словно смытые невидимым приливом. Комната, его старая комната, начала таять, как сахар в воде. Предметы теряли очертания, цвета блекли, превращаясь в размытые акварельные пятна.
Он инстинктивно потянулся к Мальчику, но его пальцы встретили лишь пустоту. Там, где секунду назад чувствовалось тепло маленькой спины, теперь висела холодная, неподвижная пелена. Он не успел даже испугаться, как реальность снова переменилась.
Тишину сменил гул. Низкий, навязчивый гул, исходящий отовсюду. Он оказался сидящим. На стуле. Перед ним был стол, накрытый скатертью с выцветшим узором. Знакомый узор – красные ягодки на кремовом фоне. Стол его детства.
Он был на кухне. Той самой, в старой квартире. Та же люстра с плафонами в виде раскрывшихся цветов, отбрасывающая на стены унылые, пыльные тени. Та же стена, оклеенная дурацкими зелёными обоями с вертикальными полосками, которые он в детстве считал тюремными решётками. За окном – всё та же густая, безжизненная чернота.
И запах. Запах жареной картошки и лука. Тот самый, что витал здесь каждым вечером. Запах, который когда-то ассоциировался с домом, а потом – с тягостным ожиданием.
Он сидел по одну сторону стола. Прямо перед ним, прислонённый к стене, молчал старый телевизор «Электрон» с выпуклым стеклом. Его экран был тёмным, но не выключенным – в его глубине что-то шевелилось, смутные тени и блики, словно отражение пламени в чёрной воде.
Напротив него, по другую сторону стола, сидел отец.
Он был таким, каким Артём помнил его в свои двенадцать-тринадцать лет – ещё не старый, но уже с проседью на висках, с лицом, изборождённым морщинами усталости и невысказанных обид. Он ел. Медленно, механически поднося ко рту вилку с картошкой. Его глаза были опущены в тарелку. Он не смотрел на сына. Он не смотрел никуда. Он просто выполнял функцию.
Это была проекция. Та самая «незавершённая история», о которой говорил Сторож. Ужин. Обычный, бесконечно повторяющийся вечерний ритуал, ставший пыткой молчанием.
Артём почувствовал, как внутри него всё сжимается в тугой, болезненный комок. Это было хуже, чем крик. Хуже, чем ссора. Это была пустота, возведённая в абсолют. Звук тикающих часов на стене грохотал, как удары молота по наковальне.
«Пап», – попытался сказать Артём. Звука не было, но он видел, как губы его отца на мгновение замерли. Казалось, эхо этого беззвучного зова долетело до него.
Отец медленно поднял глаза. Они были пустыми, как у той проекции матери в комнате Мальчика. Он посмотрел сквозь Артёма, уставившись в пространство где-то за его спиной, и снова принялся за еду.
Отчаяние, острое и тошнотворное, подкатило к горлу. Он был здесь, сидел в сантиметрах от него, но их разделяла пропасть в целую жизнь.
Посмотри на меня! – мысленно закричал Артём. – Услышь меня!
Он ударил кулаком по столу. Столкнулся не с деревянной столешницей, а с чем-то упругим, резиновым. Удар не произвёл ни звука, лишь заставил вибрировать его собственное тело. Мир не реагировал на силу.
Артём отодвинул тарелку. Он встал, подошёл к отцу, сел на корточки рядом с его стулом, пытаясь поймать его взгляд.
– Пап, – снова попробовал он, вкладывая в беззвучное слово всю свою накопившуюся за тридцать лет боль. – Мы должны поговорить. О том дне. О том звонке. Я… я не перезвонил. Я знаю.
Ничего. Только ритмичное движение челюстей, хруст жареной корочки. От него пахло потом, махоркой и чем-то металлическим – запахом завода, который он приносил домой каждый день.
Внезапно в темноте экрана телевизора что-то вспыхнуло. Там, в глубине, проступило изображение. Нечёткое, заснеженное, как на старой видеоплёнке. Артём увидел себя. Себя-подростка, лет пятнадцати. Он стоял с гордо поднятой головой, держа в руках школьную грамоту за победу в олимпиаде по математике. Его лицо сияло ожиданием.
Он помнил этот день. Он прибежал домой, полный триумфа, чтобы показать отцу грамоту. А тот, не отрываясь от газеты, буркнул: «Гордиться нечем. По русскому у тебя четвёрка».
И сейчас, здесь, в этой проекции, он ждал той же реакции. Но её не последовало. Отец просто жевал, глядя в пустоту. Телевизор погас.
Артём понял. Это не просто воспоминание. Это ловушка. Ловушка, в которую он сам себя загнал. Он годами ждал от отца того, чего тот никогда не мог дать – одобрения, признания, простого человеческого участия. И эта жажда, это вечное ожидание и стало той самой «незавершённой историей».
Он не мог изменить отца. Он мог изменить только своё отношение к нему.
Отступив, Артём сел на свой стул. Он перестал пытаться до него достучаться. Вместо этого он просто начал говорить. Мысленно, но вкладывая в каждую фразу всю осознанность, на которую был способен.
Я помню, как ты учил меня забивать гвозди. Ты был так терпелив. Ты держал мою руку, пока я не попал по шляпке.
Отец не шелохнулся, но его пальцы, сжимавшие вилку, на мгновение ослабели.
Я помню, как мы ходили в лес за грибами. Ты показывал мне, где растут подберёзовики. Ты молчал всю дорогу, но… мне было с тобой хорошо.
На экране телевизора снова вспыхнуло изображение. Теперь это была та самая лесная тропинка. Солнечные зайчики на мху. Спина отца, уходящего вперёд. И маленькая рука Артёма в его большой, мозолистой ладони.
Я злился на тебя, пап. Все эти годы. За твоё молчание. За твою холодность. Я думал, ты меня не любишь.
Он делал паузы, наблюдая. Проекция отца оставалась неподвижной, но воздух вокруг стал густым, насыщенным невысказанным. Казалось, сама комната прислушивалась.
А теперь я понимаю… ты, наверное, просто не знал, как. Тебя самого, наверное, никто не учил говорить о чувствах. Для тебя любовь – это приходить с работы. Это класть еду на стол. Это молча чинить сломанный велосипед.
Он посмотрел на тарелку отца. На простую, незамысловатую еду. И вдруг с пронзительной ясностью осознал, что это и был его язык. Язык заботы. Примитивный, неуклюжий, но единственный, которым он владел.
Я прощаю тебя, – выдохнул Артём, и эти слова были самыми трудными. – И я прощаю себя. За свою злость. За то, что не понял тебя тогда. За тот звонок…
В тот миг произошло нечто. Отец закончил есть. Он отодвинул тарелку, положил вилку и нож аккуратным крестиком. И затем, впервые за весь этот бесконечный ужин, он поднял голову и посмотрел прямо на Артёма.
Не сквозь него. А на него.
Его глаза были по-прежнему пусты, но в их глубине что-то дрогнуло. Словно далёкая-далёкая молния на горизонте ночного неба.
Он не сказал ни слова. Он просто смотрел. И в этом взгляде, длившемся всего три секунды, Артём увидел всё. И усталость, и немой вопрос, и даже… отблеск чего-то, что могло бы быть сожалением.
Потом отец медленно, с трудом, будто против воли, перевёл взгляд на тёмный экран телевизора.
И телевизор ожил.
Не вспышкой изображения, а звуком. Одинокий, пронзительный звук. Звук телефона. Старого, дискового, с механическим треском. Он звонил один раз. Два. Три.
Артём замер, сердце его бешено заколотилось. Это был тот самый звонок. Последний звонок.
На экране телевизора не было картинки, только ровная серая муаровая рябь, и сквозь неё доносился этот бесконечно одинокий, неотвеченный звонок.
Отец сидел, уставившись в экран, и его лицо оставалось каменным. Но по его щеке, медленно, преодолевая сопротивление, скатилась единственная, чистая, блестящая слеза.
Она была настоящей. Не частью проекции, а чем-то иным. Каплей живой боли, прорвавшей плотину всех этих лет молчания.
Артём не мог дышать. Он видел это. Он видел, что его отец, настоящий, живой отец, где-то там, в реальности, возможно, стоя у его больничной койки, тоже плакал. Или плакал тогда, в тот день, не дозвонившись.
Слеза упала на скатерть, оставив маленькое тёмное пятно.
И комната начала меняться.
Стены поплыли, цвета снова побежали, как акварель под дождём. Стол, телевизор, тарелки – всё начало терять форму. Отец медленно растворялся, словно его фигура была нарисована на воде, и кто-то провёл по ней рукой.
Но прежде чем он исчез полностью, его губы дрогнули. Беззвучно. Но Артём прочитал по ним два слова.
«Прости, сынок».
И всё исчезло.
Артём снова оказался в пустоте. Но на этот раз он не лежал на обсидиановом берегу. Он стоял на коленях, и его тело сотрясали беззвучные, сухие рыдания. Не от горя. А от освобождения. От того, что тяжкий груз, который он нёс в себе всю жизнь, вдруг стал легче. Он не сдвинулся с места, но его вес перераспределился.
Он простил. И был прощён. Не словами, а той единственной слезой.
Когда он поднял голову, он увидел, что стоит в том же зеркальном коридоре, откуда начал путь к комнате Мальчика. Но теперь одно из зеркал в стене было другим. Оно не было тёмным. В нём, смутно, искажённо, но он увидел не просто свой силуэт, а своё лицо. Искажённое болью, но – целое. И в глазах его, впервые за долгое время, был не страх, а понимание.
Из темноты позади него снова донёсся насмешливый голос Актёра, но на этот раз в нём слышалась лёгкая, почти неуловимая трещина.
«Трогательно, до слёз. Буквально. Надеюсь, тебе понравилось это шоу одного актёра? Потому что всё, что ты видел – это лишь твои собственные фантазии. Он никогда бы не попросил прощения. Ты это знаешь».
Артём медленно повернулся к пустоте, откуда доносился голос.
Я знаю, что это было реально для меня, – мысленно ответил он, и его внутренний голос прозвучал твёрже, чем когда-либо. – И этого достаточно.
Голос Актёра язвительно фыркнул, но не стал продолжать. Он отступил.
Артём стоял один в коридоре, глядя на своё отражение. Он прошёл через две комнаты. Две незавершённые истории. Он не «закрыл» их, не поставил жирную точку. Но он сделал нечто более важное – он изменил к ним отношение. Он начал диалог.
Он не знал, какая комната ждёт его следующей. Но теперь он знал, что у него есть сила, чтобы войти в неё. Сила принятия.
Сделав глубокий, ровный вдох, он шагнул навстречу следующей тени своего прошлого.
ГЛАВА 5: Голос из-за двери
Тишина, в которую он провалился, была иной – не безмолвной, а звенящей от неозвученных вибраций. Артём стоял в абсолютной темноте, и лишь эхо от последнего вздоха отца ещё колыхалось в подкорке, как затихающая нота. Он ждал нового витка боли, нового погружения в забытое воспоминание. Но вместо этого его обступила пустота. Густая, тяжёлая, пахнущая озоном после грозы и старыми камнями.
Он был в коридоре. Том самом, бесконечном зеркальном коридоре, откуда начинались все пути. Но сейчас зеркала были тёмными, матовыми, будто покрытыми инеем. В них не отражалось ничего, кроме смутной тени его собственной фигуры.
И тогда он услышал.
Сначала – тихий смех. Глухой, идущий будто из-за толстой стены, но на удивление чёткий. В этом смехе не было радости. Это был смех-оценка, смех-приговор. Он скользнул по нервам Артёма, как лезвие по шёлку.
– Ну что, получил свою порцию катарсиса? – произнёс Голос.
Он был таким, каким его описал Сторож – уверенным, насмешливым, отточенным. В нём слышался собственно Артёмов бархатный тембр, но доведённый до идеала, лишённый всех случайных шероховатостей, всех следов неуверенности. Это был голос, привыкший продавать, убеждать, доминировать.
Артём замер, вглядываясь в тёмные зеркала, пытаясь найти источник.
– Не утруждай себя, – продолжал Голос, и теперь он звучал прямо за его спиной.
Артём резко обернулся. Никого. Только бесконечная перспектива его собственных тёмных отражений.
– Я не в твоём жалком пространстве. Я – в стенах. В воздухе. В самой структуре этой… детской площадки для неудачников, – Голос помедлил, наслаждаясь собственным сарказмом. – Ты действительно думаешь, что та слеза что-то изменила? Что папочка вдруг возлюбил тебя всем сердцем?
Это было реально, – мысленно парировал Артём, чувствуя, как знакомый холодок сомнения ползёт по спине.
– Реально? – Голос рассмеялся снова, и этот смех был похож на лёгкий, изящный удар током. – Дорогой мой, реально лишь то, что можно пощупать, измерить и, желательно, монетизировать. Всё остальное – нейрохимия, иллюзия, порождённая твоим нежеланием смотреть правде в глаза. А правда в том, что он был слабым, сломанным человеком. Как и твоя мать. И ты, следуя их примеру, решил заняться самобичеванием вместо того, чтобы принять простой факт: ты стал сильным вопреки им. И именно я сделал тебя сильным.
Слова падали, как капли кислоты, разъедая только что обретённое хрупкое равновесие. Артём вспомнил «Зал Побед», о котором упоминал Сторож. Коллекцию триумфов. И часть его, та самая, что годами жила этим, с жадностью ухватилась за эту мысль. Да, именно так. Он всего добился сам. Своим умом, своей волей, своим… Актёром.
– Вспомнил? – Голос стал слаще, заговорщицким, словно делился самым сокровенным секретом. – Первая крупная сделка. Тот старый скряга Дмитрий Петрович. Он вёл себя как последний хам, унижал тебя, ты помнишь? Ты вышел в туалет, посмотрел в зеркало, и я сказал тебе: «Надень маску. Стань тем, кого он боится». И ты надел. Ты вернулся и разнёс его в пух и прах. Ты получил контракт. Ты получил уважение. Я это сделал. Не твой плаксивый мальчик в песочнице. Не та тень, что рычит в подвале. Я.
Артём сжал кулаки. Он помнил тот день. Помнил вкус победы. И помнил странную пустоту, наступившую после, когда маска отлепилась от лица, оставив кожу онемевшей.
Ты сделал из меня марионетку, – бросил он мысленный вызов.
– Я сделал из тебя Победителя! – Голос внезапно вспыхнул гневом, и это был первый сбой в его идеальной дикции. – Я спасал тебя раз за разом! Когда та дура Лиза бросила тебя, кто заставил тебя встать, одеться и пойти на вечеринку, где ты познакомился с тем самым клиентом из Дубая? Я! Когда ты провалил тот проект в институте, кто написал за тебя блестящую, хоть и абсолютно лживую, объяснительную записку? Я! Я – твой щит и твой меч. А они… – он язвительно фыркнул, – они предлагают тебе просто… сдаться. Принять свою слабость. Стать таким же никчёмным, как они все.
Внезапно одно из тёмных зеркал в стене просветлело. В нём возникло изображение. Артём увидел себя – в идеально сидящем костюме, он стоял на сцене перед сотнями людей. Его лицо было спокойным и уверенным, жесты – отточенными и властными. Зал смотрел на него с восхищением. Это был триумф. Это был Актёр в его лучшей роли.
– Смотри, – прошептал Голос, уже снова полностью владея собой. – Смотри, кем ты можешь быть. Сила. Уважение. Контроль. Всё это твоё. Просто перестань копаться в этом психиатрическом отстойнике и вернись ко мне. Мы отстроим «Вершину». Мы будем править этим городом. Мы будем…
Изображение в зеркале вдруг дрогнуло. Уверенное лицо на сцене на мгновение исказилось, стало напряжённым. В глазах мелькнула паника. Исчезла так же быстро, как и появилась. Но Артём это уловил.
Ты боишься, – вдруг осенило его.
Голос замолчал. Впервые за всё время в его тишине почувствовалось напряжение.
Ты боишься, что я их услышу. Что я найду в их «слабости» что-то настоящее. Что-то, что сильнее тебя.
– Не смей… – Голос прозвучал тихо, но с опасной, шипящей ноткой.
Ты боишься, что, когда я соберу все осколки, тебе в этом новом зеркале не найдётся места. Что ты – всего лишь пустая рамка.
– Я – твоё лицо для этого мира! – взорвался Голос. Его крик прокатился по коридору, заставив вибрировать тёмные зеркала. – Без меня ты – никто! Нищий художник, плакса, неудачник! Ты вернёшься к своим рисункам и будешь влачить жалкое существование, пока не сгниёшь в безвестности, как твой отец!
Эти слова, такие жестокие и такие… знакомые, обрушились на Артёма всей своей тяжестью. Это был его собственный, самый глубинный страх, облечённый в плоть и кровь. Страх, который годами гнал его вперёд по карьерной лестнице, заставляя работать на износ.
Он закрыл глаза, пытаясь отгородиться от этого наваждения. И в темноте своих век он снова увидел Мальчика. Не плачущего, а сосредоточенно рисующего. Увидел слезу отца. Услышал тишину, которая была не пустой, а наполненной смыслом.
Он открыл глаза и посмотрел прямо в то зеркало, где секунду назад был его триумф. Теперь оно снова было тёмным.





