Приёмный покой для потерянных

- -
- 100%
- +

Приёмный покой для потерянных
В два часа семнадцать минут ночи телефон Андрея решил, что он пожарная сирена, церковный колокол и маленький злобный будильник, которому в детстве не покупали нормальных игрушек. Он завибрировал на тумбочке, сполз к краю, ударился о стакан с водой, стакан возмутился, вода плеснула на старую квитанцию за электричество, а Андрей открыл глаза с таким чувством, будто его не разбудили, а вытащили из сна за волосы. Сначала он подумал, что это будильник. Потом вспомнил, что будильник стоит на семь тридцать, потому что люди придумали работу, ипотеку и утренние совещания не для счастья, а чтобы было чем объяснить своё лицо в зеркале.
Телефон продолжал дрожать. На экране светилось: Мама.
Андрей посмотрел на имя и не взял трубку сразу. Не потому что был плохим сыном. Плохие сыновья, как ему казалось, вообще не смотрят на экран. Они спят себе спокойно, видят во сне море, премию на работе или женщину, которая не спрашивает: “Ты где?” Андрей же смотрел. Значит, он уже участвовал. В современном мире участие вообще часто начиналось с того, что ты раздражённо смотришь на имя человека и ждёшь, вдруг оно само исчезнет.
Телефон замолчал.
Андрей выдохнул.
Через три секунды он зазвонил снова.
— Да, мам, — сказал Андрей таким голосом, каким люди говорят “да, мам” в два часа ночи, когда ещё надеются, что речь пойдёт про случайно нажатую кнопку.
В трубке было дыхание. Не слова, не привычное мамино “Андрюш, ты спишь?”, потому что матери всегда задают этот вопрос ночью с таким невинным удивлением, будто человек в два часа семнадцать минут может красить забор или выбирать арбуз. Было дыхание. Короткое, сухое, с неприятным промежутком между вдохом и выдохом.
— Мам?
— Андрей… — сказала она.
И всё. Одно слово. Обычно мама произносила его имя целиком, с укором в последнем слоге, как будто “Андрей” было не имя, а официальный документ о невыполненных обязательствах. Сейчас в нём не было укора. И именно это окончательно испортило ночь.
Андрей сел на кровати. Ноги нашли тапки не сразу, потому что тапки у него жили собственной семейной жизнью и каждую ночь расходились в разные стороны. Один был у кровати, второй под стулом, где лежали джинсы, которые он обещал себе убрать ещё во вторник. Он зажёг свет, поморщился, будто лампа лично сообщила ему плохую новость.
— Что случилось?
— Мне… что-то нехорошо.
Эта фраза была из тех, которыми пожилые люди открывают дверь в катастрофу, но стесняются войти первыми. “Нехорошо” могло означать всё: давление, сердце, желудок, одиночество, страшный сон, плохо закрытое окно, конец света или то, что соседка Люба опять сказала что-то про его бывшую жену. У матери “нехорошо” было универсальным чемоданом. В него помещались таблетки, обиды, старые фотографии, коммунальные платежи и маленькая уверенность, что сын обязан по голосу понять, что именно лежит сверху.
— Давление мерила?
— Мерила.
— И?
— Высокое.
— Насколько высокое?
Мама замолчала. Андрей закрыл глаза. Он знал это молчание. Это было молчание человека, который не хотел говорить цифры, потому что цифры превращали тревогу в проблему, а проблему уже надо было решать. А пока цифры не названы, можно оставаться в благородной зоне “мне нехорошо”, где все вокруг виноваты, но конкретно никто ничего сделать не может.
— Мам, насколько?
— Двести десять.
— Ты скорую вызвала?
— Нет.
— Почему?
— Я тебя сначала набрала.
Андрей встал. Ему захотелось сказать: “Мам, ну зачем?” И он почти сказал. Слова уже выстроились у него во рту, аккуратные, злые, привычные. Они много лет там жили и знали дорогу. Но дыхание в трубке снова сбилось, и слова застряли. Не от нежности. Скорее от того, что даже раздражение иногда понимает: сейчас не его смена.
— Вызывай скорую. Сейчас. Я еду.
— Не надо, Андрюш. Ночь. Тебе завтра на работу.
— Мам, не начинай. Вызывай скорую.
— Может, само пройдёт.
— Давление двести десять само не проходит. Оно не гость из ЖЭКа.
— Ты всегда грубишь.
— Я не грублю. Я одеваюсь.
— Ты скорую вызвала? — спросил он, застёгивая ремень.
— Сейчас.
— Не сейчас. Уже.
— Я не могу двумя телефонами одновременно.
— У тебя один телефон.
— Вот именно.
— Я сам вызову.
— Не надо. Я вызову.
— Мам.
— Что?
— Просто вызови.
— Мам, паспорт приготовь. Полис тоже.
— У меня всё на месте.
— Где?
— В папке.
— В какой папке?
— В нормальной.
У матери все папки были нормальные. Красная папка с документами на квартиру, синяя с врачами, прозрачная с тем, что “может пригодиться”, и ещё одна страшная папка, в которой документы размножались без участия человека. Андрей каждый раз клялся разобрать их, но после десяти минут среди пенсионных справок, гарантийных талонов на давно выброшенные чайники и анализов за две тысячи двенадцатый год начинал чувствовать, что это не папка, а археологический слой цивилизации, которая верила в печати.
— Всё, я выехал.
— Андрей.
— Что?
— Не гони.
Он хотел ответить: “Я на такси”. Но не ответил. Потому что в этом “не гони” было всё материнское сразу: тревога, привычка командовать, любовь, которая не умеет быть тихой, и глупая вера, что слово матери может регулировать скорость машины в ночном городе.
— Хорошо, — сказал он. — Ты только дверь открой, когда скорая приедет.
— Я не глухая.
— Я знаю.
— Ты говоришь так, будто я уже совсем.
— Мам.
— Всё, звоню.
Связь оборвалась.
Он погасил свет и вышел.
В подъезде пахло мокрой тряпкой, старым бетоном и чужой едой. На третьем этаже кто-то жарил лук ночью. Андрей всегда считал, что люди, жарящие лук ночью, должны проходить отдельную диспансеризацию. Лифт стоял на первом этаже и поднимался так медленно, будто размышлял о смысле вертикального перемещения. На стене кабины кто-то нацарапал слово “живи”. Андрей посмотрел на него и подумал, что в лифтах люди почему-то всегда пишут самые важные вещи почерком преступника.
Такси нашлось через четыре минуты. Четыре минуты ночью — это мало, если ты ждёшь пиццу, и много, если у матери давление двести десять. Приложение показало водителя Артура на белой “Шкоде”, две минуты. Потом три. Потом снова две. Андрей смотрел на экран и ненавидел маленькую машинку на карте так, как можно ненавидеть только пиксель, от которого зависит твоя человеческая пригодность.
Мама не звонила.
Он набрал сам.
Занято.
Такси подъехало. Водитель открыл окно.
— Андрей?
— Да.
Он сел назад. В машине пахло ёлочкой, кожзамом и чужой усталостью. На панели стояла маленькая фигурка собаки с качающейся головой. Собака кивала так, будто заранее соглашалась со всем плохим, что произойдёт.
— Адрес верный? — спросил водитель.
— Да. Только быстрее, пожалуйста.
— Скорая?
— Мама.
— Понял.
Андрей смотрел в окно и думал, что мать выбрала, конечно, идеальное время. Днём у него было совещание с начальником, который умел говорить “давайте честно” перед каждой ложью. Завтра надо было сдавать отчёт. Точнее, уже сегодня. Он не закончил половину таблиц, потому что вечером читал новости, потом смотрел ролики про людей, которые переехали к океану и теперь работают три часа в день, потом ненавидел этих людей, потом себя, потом решил лечь пораньше. В итоге лёг в час.
Мать всегда заболевала не вовремя. Правда заключалась в том, что болезнь вообще редко сверялась с календарём. Но Андрей почему-то принимал это лично. Как будто у вселенной была отдельная папка с его расписанием, и вселенная ехидно выбирала самую неподходящую ячейку.
Телефон завибрировал.
— Да, мам.
— Скорая едет, — сказала она.
— Хорошо. Дверь открыла?
— Открыла.
— Ты где?
— На кухне.
— Не ходи туда-сюда.
— Я не хожу.
— Сиди.
— Я сижу.
— Таблетки какие пила?
— Капотен.
— Сколько?
— Одну.
— Когда?
— Не помню.
— Мам, как можно не помнить?
— Андрей, мне нехорошо, я не протокол веду.
Вот это была она. Его мама. Лидия Павловна. Женщина, которая могла забыть, когда выпила таблетку, но никогда не забывала, что в шестом классе он вышел на улицу без шапки и потом кашлял. Женщина, которая хранила в морозилке укроп в пяти пакетах, потому что “зимой пригодится”, и при этом каждый раз забывала пароль от личного кабинета поликлиники. Женщина, которая научила его читать, ругаться с сантехниками, не доверять красивым обещаниям и завязывать шарф так туго, что у ребёнка оставался выбор: быть здоровым или дышать.
— Скорая скоро будет, — сказал он. — Я тоже.
— Не надо было тебе ехать.
— Мам, пожалуйста.
— Что?
— Просто дождись.
Она замолчала.
— У меня в прихожей пакет стоит, — сказала вдруг.
— Какой пакет?
— С вещами.
— Мам, тебе плохо, а ты пакет собрала?
— Ну не голой же ехать.
Он хотел сказать, что в больницу не едут на модный показ. Но представил её маленький пакет у двери. Наверняка там ночная рубашка, старые тапочки, салфетки, зарядка, таблетки, которые нельзя смешивать, яблоко, потому что “вдруг проголодаешься”, и что-то для него. Обязательно что-то для него. Носки, печенье, баночка варенья, пакетик чая. Мать могла ехать с давлением двести десять, но всё равно думать, что сын ночью останется голодный и холодный. И от этой мысли Андрею стало хуже, чем от всех её упрёков.
— Хорошо, — сказал он. — Пакет возьмём.
— Там тебе батончик.
— Мам.
— Что?
— Не надо мне батончик.
— Ты ночью ничего не ел.
Он открыл рот, чтобы возразить, и закрыл. Потому что возражать против батончика в пакете у больной матери — это была уже не самостоятельность, а какой-то мелкий моральный дефолт.
— Спасибо, — сказал он.
Она опять задышала неровно.
— Андрей?
— Да.
— А ты не злись.
— Я не злюсь.
Это было неправдой. Но бывают ночи, когда правда должна немного подождать в коридоре, как все остальные.
— Злишься, — сказала мама. — Я же слышу.
Конечно, она слышала. Матери слышат злость даже там, где сын тщательно завернул её в заботу, как невкусную таблетку в хлебный мякиш. Они слышат всё, что касается них, и почти ничего из того, что им пытаются объяснить.
— Я просто переживаю.
— Ты когда переживаешь, становишься как твой отец.
Вот теперь он действительно разозлился.
— Мам, давай не сейчас.
— А когда?
Вопрос был простой. Настолько простой, что на него не нашлось приличного ответа. “Когда у тебя будет нормальное давление”? “Когда я высплюсь”? “Когда мы оба станем другими людьми”? “Когда прошлое согласится вести себя тише”?
— Скорая приехала? — спросил он вместо ответа.
В трубке послышался звонок в дверь.
— Кажется, да.
— Открывай.
— Я открыла же.
— Тогда иди.
— Не командуй.
— Мам!
— Всё, иду.
Связь снова оборвалась.
Водитель посмотрел в зеркало, но ничего не сказал. Собака на панели перестала кивать и замерла на середине движения, как будто даже ей стало неловко.
— Старики, — сказал водитель через минуту, не поворачиваясь. — Они такие. Моя мать тоже сначала умирала, потом ругалась, что я шапку не надел.
— Ей сколько?
— Было семьдесят шесть.
Андрей почувствовал, как в машине стало теснее.
— Извините.
— Да чего. Давно уже. Она до последнего командовала. В реанимации лежит, трубки везде, а мне глазами показывает: застегни куртку. Я говорю: “Мам, у тебя аппарат пищит”. А она мне бровями: “Куртку”. Я застегнул. Аппарат успокоился.
Водитель усмехнулся, но в голосе у него не было веселья. Была такая старая нежность, которую мужчины часто хранят в самом неудобном месте — между бронёй и горлом.
Андрей ничего не ответил. Он не любил разговоры с незнакомцами о смерти. У смерти и так была дурная привычка становиться ближе, когда её упоминают. Но водитель больше не продолжал. Только прибавил скорость там, где дорога стала свободной.
Дверь в мамину квартиру была открыта.
В прихожей стояли мужские ботинки скорой, знакомые мамины тапочки и тот самый пакет. Клетчатый, старый, с облезлой ручкой. Пакет выглядел бодрее всех.
— Ну вот, — сказала мама, увидев Андрея. — Прилетел.
Слово “прилетел” прозвучало почти с довольством. Как будто она всё-таки доказала миру: сын у неё есть. Пусть злой, пусть небритый, пусть в свитере, надетом наизнанку, но есть.
Фельдшерка подняла взгляд.
— Вы сын?
— Да.
— Документы соберите. Паспорт, полис, выписки, какие есть. Давление высокое, ритм не очень. Повезём.
— Куда?
Она назвала больницу.
Андрей кивнул, хотя название ничего ему не сказало. Больницы для людей делились на две категории: “там нормально” и “туда лучше не попадать”. Причём мнение об одной и той же больнице зависело от того, чей знакомый там однажды лежал, выжил ли он, и принесли ли ему вовремя гречку.
— Мам, где паспорт?
— В папке.
— В какой?
Фельдшерка посмотрела на него с лёгким сочувствием, как человек, который уже видел тысячи сыновей перед папками.
— В серванте, — сказала мама. — В синей.
— Синяя у тебя с анализами.
— Значит, в красной.
— Красная с квартирой.
— Андрей, не спорь с больным человеком.
Парень-медик кашлянул, пряча улыбку. Андрей пошёл в комнату.
Он нашёл папки в серванте. Синюю, красную, прозрачную, зелёную. Открыл синюю. Анализы. Красную. Квартира. Прозрачную. Гарантия на микроволновку, умершую в прошлом году. Зелёную. Паспорт. Полис. СНИЛС. Старые выписки. И фотография.
Он положил фотографию обратно. Быстро, будто украл что-то.
На кухне фельдшерка уже помогала матери встать.
— Тапочки нормальные взяла? — спросила мама у Андрея.
— Взял.
— Зарядку?
— Взял.
— Батончик?
— Мам, я возьму твой батончик.
— Он без сахара.
— Прекрасно.
— Невкусный, правда.
— Тогда особенно нужен.
На площадке третьего этажа приоткрылась дверь. Выглянула соседка Люба, в халате и с лицом ночного информационного агентства.
— Лидочка? Что такое?
— Да давление, — сказала мама почти бодро. — Ничего страшного.
Люба перекрестилась так быстро, будто ставила подпись.
— Господи, держись.
— Держусь, — сказала мама. — Ты цветы мои завтра посмотри.
— Посмотрю, посмотрю.
Андрей хотел сказать: “Какие цветы, мам?” Но не сказал. Потому что люди, которых увозят ночью на скорой, имеют право думать о цветах. Может быть, даже больше, чем все остальные.
У подъезда мама остановилась на секунду. Посмотрела на мокрый двор, на окна, на скамейку, где днём сидели пенсионерки, на тёмный магазин напротив.
— Холодно, — сказала она.
— Сейчас в машину.
— Ты застегнись.
Андрей посмотрел на свою куртку. Она действительно была расстёгнута.
Фельдшерка помогла матери сесть в скорую. Андрей полез следом, но парень-медик придержал его.
— Вы за нами езжайте. В салон сопровождающего нельзя, места мало.
— Я сын.
— Понимаю. За нами.
Мама повернула голову из салона.
— Андрей.
— Я тут.
— Пакет не забудь.
Он поднял пакет.
— Не забуду.
— И свет выключил?
— Выключил.
— В ванной тоже?
— Да.
— А газ?
— Мам, у тебя электрическая плита.
Она хотела что-то ответить, но фельдшерка закрыла дверь. Скорая мигнула синим и тронулась.
— Ты езжай, Андрюша, — сказала она. — Мать одна.
Он кивнул. Хотел сказать что-то вежливое. Не сказал. Вызвал такси до больницы.
Пока машина ехала, он стоял под козырьком и смотрел, как следы скорой растворяются на мокрой дороге. Клетчатый пакет оттягивал руку. Андрей поставил его на лавочку, расстегнул молнию. Сверху лежала ночная рубашка. Потом тапочки. Потом салфетки. Потом пакет с таблетками. Потом яблоко. Потом тот самый батончик без сахара. И ещё носки. Мужские. Новые. Серые.
Он достал их и несколько секунд смотрел.
Он сунул носки обратно.
Такси подъехало. Уже другой водитель. Уже другая машина. Уже другая маленькая ночь внутри большой.
Андрей сел, назвал больницу и уставился в телефон. На экране было несколько рабочих сообщений, одно рекламное уведомление, погода на завтра и пропущенный от бывшей жены недельной давности, на который он так и не ответил. Он перевернул телефон экраном вниз.
— Срочно? — спросил водитель.
Андрей хотел сказать: “Не знаю”.
Но мужчинам сорока одного года не положено отвечать водителям так длинно. Особенно ночью. Особенно с пакетом матери на коленях.
— Мать увезли, — сказал Андрей.
Водитель кивнул и включил поворотник.
— Доедем.
И они поехали через ночной город к больнице, где в приёмном покое пахло хлоркой, дешёвым кофе и тем особенным человеческим страхом, который никто не признаёт, пока его не вызовут по фамилии.
Глава 2. Талон номер 001
Больница появилась неожиданно. Большое серое здание за забором, мокрый асфальт, жёлтые окна, вывеска “Приёмное отделение”, которая светила так, будто устала ещё до его рождения. У входа стояли две скорые. Третья, мамина, как раз подъезжала к пандусу. Всё вокруг было мокрым: ступени, поручни, стены, лица людей под козырьком. Больницы ночью всегда кажутся не зданиями, а огромными животными, которые дышат через автоматические двери. Внутри у них тепло, светло и пахнет так, что сразу хочется стать здоровым задним числом.
Такси остановилось. Андрей расплатился, схватил пакет и вышел. Скорая уже раскрыла задние двери. Фельдшерка говорила с охранником, парень-медик вытаскивал складное кресло. Мама сидела внутри, маленькая в своём пальто, и смотрела прямо перед собой с выражением человека, который не хотел никого беспокоить, но уже беспокоил целое учреждение.
— Мам, я тут, — сказал Андрей, подходя.
— Я вижу, — ответила она. — Пакет взял?
— Взял.
— Документы?
— Взял.
— Ключи?
— Тоже.
— А у меня свет в прихожей…
— Выключил.
— Ты точно?
Андрей показал ей связку ключей, как следователь предъявляет вещественное доказательство.
— Мам, если я сейчас скажу “точно” третий раз, меня примут уже в психиатрию.
Фельдшерка усмехнулась. Мама тоже попыталась, но лицо у неё быстро осело. Смешок не дошёл до конца, застрял где-то в груди и превратился в морщину.
— Голова кружится? — спросила фельдшерка.
— Немного.
— Сейчас посадим, не геройствуйте.
— Я не геройствую, — сказала мама тем тоном, каким всю жизнь геройствовала.
Автоматические двери открылись. На Андрея пахнуло больницей.
— Фамилия? — спросила регистраторша, не поднимая глаз.
— Ковалёва, — сказала фельдшерка. — Лидия Павловна. Давление двести десять на сто десять, аритмия, жалобы на слабость, головокружение, боли…
— Документы.
— Телефон родственника?
— Мой, — сказал Андрей.
— Номер.
Он продиктовал.
— Адрес проживания пациентки?
— Там в паспорте.
Регистраторша впервые подняла глаза.
— Молодой человек, если бы я всё читала в паспорте, вы бы тут встретили рассвет, пенсию и второе пришествие. Адрес.
— Подпишите, — сказала регистраторша.
— Что? — Андрей вздрогнул.
— Согласие на обработку персональных данных.
Она подвинула бумагу.
Он подписал.
— Сейчас врач посмотрит, — сказала регистраторша.
— Когда? — спросил Андрей.
— Как освободится.
— У неё давление было двести десять.
— Я записала.
— Ей плохо.
— Тут всем плохо, молодой человек. Это не фитнес-клуб.
— Что? — спросил он резче, чем хотел.
— Ничего, — сказала она. — Просто люблю, когда родственники думают, что если они повторят диагноз громче, врач прибежит быстрее.
— Я не думаю.
— Уже хорошо. Значит, есть шанс.
— Тамара Ильинична, — сказала регистраторша, не отрываясь от экрана. — Не заводите.
— Я? Да я же цветочек. Просто с шипами, возрастное.
Медсестра подошла к маме, наклонилась.
— Лидия Павловна, голова кружится?
— Немного.
— Тошнит?
— Нет.
— Боль в груди?
— Сейчас нет.
— Хорошо. Сейчас давление перемерим, кардиограмму сделаем. Сын ваш?
Мама посмотрела на Андрея. В её взгляде мелькнуло что-то вроде извинения. Или гордости. Или обе эти вещи сразу, потому что матери умеют смешивать несовместимое лучше любого бармена.
— Сын.
— Вижу. По лицу. У обоих выражение: “мы тут ненадолго, вы просто быстро всё исправьте”.
Андрей хотел возмутиться, но мама вдруг слабо улыбнулась.
— Он хороший, — сказала она.
Тамара Ильинична посмотрела на него внимательнее.
— Хороший — это не диагноз. Но жить можно.
— Спасибо, — сказал Андрей сухо.
— Не благодарите раньше времени. Ночь длинная.
Она взялась за ручки кресла.
— Документы у вас?
— У меня, — сказал Андрей.
— Пакет тоже у вас?
— Да.
— Тогда садитесь пока вон туда. Как понадобится — позовут.
— Я с ней пойду.
— Не пойдёте.
— Почему?
— Потому что там осмотр, кардиограмма и люди работают. Вы им будете мешать переживать профессионально.
— Я могу помочь.
— Милок, если бы родственники помогали одним своим присутствием, у нас бы смертность падала от количества родственников в коридоре. Сядьте.
Слово “милок” она произнесла так, что оно прозвучало не ласково, а как диагноз лёгкой формы бесполезности. Андрей почувствовал, как внутри поднимается привычное: я приехал, я всё бросил, я не спал, я имею право. Но мама посмотрела на него и чуть качнула головой. Не спорь. Он ненавидел, когда она так делала. Ненавидел, что слушался.
— Я буду рядом, — сказал он ей.
— Я знаю, — ответила мама.
И тут в этих двух словах было больше доверия, чем он заслуживал.
Тамара Ильинична увезла её по коридору. Кресло скрипело. Мамины тапочки в пакете стучали друг о друга. Андрей остался у стойки с документами в руке и внезапно почувствовал себя человеком, который пришёл на вокзал провожать поезд и обнаружил, что билет был не у него.
— Молодой человек, — сказала регистраторша.
— Да?
— Паспорт заберите. И пакет с окошка уберите, пожалуйста. Вы мне тут торговую точку открыли.
Он забрал документы, пакет, отошёл к стене. Сидячих мест почти не было. Два пластиковых стула занимала женщина с иконой и её сумка. Ещё три — парень с разбитой бровью, его плачущая девушка и мужчина в спортивных штанах, который уже не спорил, а сидел, наклонившись вперёд, обеими руками держась за живот. У окна стоял автомат с кофе. Большой, серый, с яркой наклейкой “КАПУЧИНО. ЛАТТЕ. ГОРЯЧИЙ ШОКОЛАД”. На наклейке чашки выглядели так, будто в них наливали счастье. Андрей знал: внутри будет жидкость цвета мокрого картона, которая пахнет сахаром, пластиком и корпоративной безысходностью. Но человеку в приёмном покое нужно что-то держать в руке. Если не руку матери, то хотя бы стаканчик плохого кофе.
Он подошёл к автомату. На экране мигало: “Выберите напиток”. Андрей выбрал американо. Автомат задумался. Потом издал звук, будто внутри него умирал маленький принтер. Стаканчик упал криво, кофе полился мимо, прямо в поддон. Андрей смотрел на это молча. Автомат бодро сообщил: “Спасибо за покупку”.
— Да не за что, — сказал Андрей.
— Он первый стакан всегда мимо льёт, — произнёс кто-то рядом.
Это был старик с каталки. Вернее, уже не на каталке — его пересадили в кресло у стены, укрыли одеялом. Худой, с жёлтоватым лицом и большими ушами. На голове вязаная шапка. В руках он держал старый кожаный кошелёк, будто тот мог подтвердить его личность лучше паспорта.
— Почему? — спросил Андрей.
— Характер. У техники тоже характер бывает. У людей тем более, но технику хотя бы чинят.
Андрей посмотрел на автомат.
— И что делать?
— Второй брать. Он уже проснулся.
Андрей сунул ещё монеты. На этот раз стаканчик встал нормально. Кофе потёк туда, куда должен был, хотя выглядел всё равно как административное наказание.
— Видите, — сказал старик. — С людьми так же. Первый раз часто всё мимо.
— А второй?
— А второго может не быть.
Старик сказал это спокойно, без театра. И отвернулся к телевизору, который висел под потолком и показывал ночной выпуск новостей без звука. По экрану бегала строка о погоде, аварии, каком-то заседании и пользе диспансеризации. Люди в приёмном покое смотрели на телевизор, но не видели. В больнице вообще много вещей, на которые смотрят, чтобы не смотреть на главное.





