Первая скрипка

- -
- 100%
- +

Децибелы
Школа пахла мелом и хлоркой. И еще страхом. Страх пахнет кислым молоком и мокрой бумагой. Тимофей знал этот запах. Он знал его с первого класса. Сейчас был шестой. Ничего не изменилось.
Звонок.
Это не было похоже на звук. Это была стена. Она падала на него сверху. Всегда внезапно. Даже когда ждешь. Особенно когда ждешь. Он зажимал уши ладонями каждый раз. И каждый раз это не помогало. Звук проходил сквозь пальцы. Сквозь кости. Он оставался внутри головы и вибрировал там долго. Очень долго. Пока не начинался следующий шум.
Коридор был худшим местом в мире. Хуже столовой. В столовой хотя бы можно сесть в углу и смотреть в тарелку с серой кашей. Каша была безопасной. Она не двигалась и не орала. А здесь все двигалось и все орало. Дети бежали. Они всегда бежали, хотя бежать запрещали. Их было много. Толпа — это организм. Он дышит и толкается локтями. Тимофей ненавидел, когда трогают. Любое прикосновение обжигало. Будто к голому нерву приложили лед.
Он шел вдоль стены. Стена была холодной. Это было хорошо. Можно было считать шаги. Раз-два. Раз-два. Раз-два. Сбиваться было нельзя. Если собьешься, придется начинать с начала. От самого кабинета математики.
Перед ним выросли трое.
Их было трое. Всегда трое. Один высокий, один толстый, один просто злой. Высокого звали Данил. Он был главным. Он никогда не кричал. Он говорил тихо. От этого было еще страшнее.
— Эй, Тимон. Чего уши зажал? Музыку слушаешь?
Тимофей не отвечал. Он смотрел в пол. Плитка была серая в крапинку. Сто сорок две крапинки на той, что у левой ноги. Он уже посчитал их утром. Но можно пересчитать. Потому что отвечать нельзя. Отвечать — ошибка. Молчать — тоже ошибка. Молчать — значит бросать вызов. Но говорить он не мог. Слова застревали. Они комкались где-то в горле, превращались в сухую кашу.
— Смотри на меня, когда с тобой разговаривают, придурок.
Данил взял его за подбородок. Пальцы были липкие и горячие. Тимофей дернул головой. Не потому что хотел сопротивляться. Просто прикосновение было невыносимым. Как будто кожу содрали и посыпали солью.
— Ах ты псих.
Удар был в плечо. Не сильно. Унизительно. Толстый засмеялся. Злой просто сплюнул на пол. Тимофей смотрел на плевок. Он растекался по серой плитке. Менял форму. Это было завораживающе. Лучше, чем лица. Лица — это хаос. Пятно на полу — это система.
— Он тупой, не видишь? Не трогай его, еще заразишься.
Они ушли. Смех остался висеть в воздухе. Он был острым и рваным. Тимофей знал, что он не тупой. Он знал это точно. Он мог в уме перемножить четырехзначные числа. Он видел простые числа как светящиеся точки в темноте. Они были красивые. Но это никого не интересовало. В школе нужно было читать стихи с выражением и смотреть в глаза учительнице. Учительницу звали Алла Петровна. Она носила очки с толстыми стеклами. За ними ее глаза казались огромными и рыбьими.
Однажды она вызвала его к доске. Нужно было решить задачу. Он решил ее за секунду. Молча написал ответ.
— Объясни, — сказала она. — Как ты получил этот ответ? Расскажи ход решения.
Он не мог. Ход был очевиден. Как объяснить, почему трава зеленая? Просто зеленая. Просто ответ был правильным. Он стоял и молчал. Класс начал хихикать. Мел крошился в пальцах. Он крошил его специально, чтобы успокоиться. Белая пыль на черном поле. Это было как звезды наоборот.
— Ну что, Тимофей, опять витаешь в облаках? — Алла Петровна вздохнула. — Садись. Два. И дневник на стол.
Двойки его не волновали. Цифры в журнале — это просто условность. Но мама расстраивалась. Мама — это другое. Мамино лицо, когда она видела красную пасту в дневнике, становилось серым. Как плитка в коридоре. И он чувствовал вину. Это было сложное чувство. Оно кололось где-то под ребрами.
Когда кончились уроки, он вышел во двор. В школьном дворе рос старый тополь. Кора у тополя была морщинистая и надежная. К ней можно было прислониться лбом и стоять, пока не приедет автобус. Автобус — это тоже пытка. Но до нее еще нужно было дожить.
Домой он попал только в три. Открывал дверь своим ключом. В прихожей было темно. Пахло вчерашним борщом и папиными сигаретами. Запахи смешивались и создавали карту квартиры. Тимофей мог с закрытыми глазами сказать, кто где был и что делал.
Родители были на кухне. Дверь была закрыта, но они говорили громко. Они всегда говорили громко, когда дело касалось его.
— Я больше не могу, Женя. Он меня изводит, — голос у мамы был надтреснутый. — Сегодня опять звонила классная. Он ударил одноклассника.
— Может, не он первый начал? — папин бас был глухим.
— Да какая разница! Он не такой, как все. Он сидит на уроках, уткнувшись в тетрадь. Он не играет с детьми. Он вздрагивает, когда к нему прикасаются. Я пытаюсь его обнять, а он каменеет. Он как робот. Машина. Ты понимаешь? Я живу с машиной.
Тимофей стоял в темном коридоре. Он не плакал. Он вообще не умел плакать так, как плачут другие. Слезы просто текли. Горячие и бессмысленные. Машина не может плакать, думал он. Значит, я не машина. Но вслух он этого не сказал.
Папа вышел из кухни первым. Увидел его в коридоре. Остановился. Хотел что-то сказать, но только махнул рукой. Взял куртку и ушел. Хлопнула дверь. Этот звук был еще одним гвоздем. Их было много за день.
Мама не вышла. Она сидела на кухне и курила в открытую форточку. Дым слоился, как туман над рекой. Тимофей зашел к себе в комнату. Это была его территория. Здесь все лежало на своих местах. Книги — по росту. Карандаши — от черного к белому, через все оттенки серого. Диски с программами — в алфавитном порядке. Порядок спасал. Внешний мир был хаосом, но эту комнату он контролировал полностью.
Он сел на пол и включил ноутбук. Экран засветился мягким синим светом. Он открыл программу для моделирования фракталов. Нажал на кнопку. На экране начал распускаться бесконечный цветок. Каждый лепесток был точной копией целого. Гармония, построенная на формулах. Это было красиво. Настоящая красота — это когда нет ничего лишнего.
Он уснул прямо на полу, положив голову на сложенные руки.
Его разбудил звук.
Была уже ночь. За окном горел фонарь, и комната была оранжево-серая. Сначала Тимофей не понял, что это. Это не было шумом. Это не было звонком. Это вообще не походило на звуки, которые он знал. Он подошел к стене. Приложил ладонь к обоям. Стена была холодной и чуть-чуть вибрировала. Звук шел от соседей.
За стеной играла скрипка.
Она не кричала. Она не давила на уши. Она просто текла. Как вода. Как электрический ток по проводам. Тимофей замер. У него было странное ощущение в груди. Оно не было неприятным. Оно было... правильным. Он сел у стены и обхватил колени руками. Сидел и слушал.
Музыка имела структуру. Он слышал ее. Нота шла за нотой. Они цеплялись друг за друга как вагоны поезда. Интервалы были точными. Можно было вычислить частоту каждой ноты. Можно было представить их в виде синусоид на графике. Высокие частоты сжимались в тугие спирали. Низкие растекались медленными волнами. Это была математика. Но не сухая, как в учебнике. Живая. Движущаяся.
Человек за стеной играл долго. Он останавливался. Повторял одно и то же место по три, по четыре раза. Искал что-то. Шлифовал. Тимофею это было понятно. Поиск точности. Только точность имеет значение.
Мама уже спала. Или делала вид, что спит. Ему было все равно. Впервые за долгое время ему было все равно, что чувствует мама. Он нашел что-то важное. Он пока не знал, что с этим делать. Но звук заполнил пустоту, о которой он раньше даже не подозревал.
Прошло три дня. Три дня он возвращался из школы, делал вид, что ест суп, садился в своей комнате и ждал. Сосед начинал играть в девять вечера. Всегда в девять. Плюс-минус две минуты. Это было предсказуемо. Тимофей уже выучил эту мелодию. Он не знал, как она называется. Он назвал ее «Объект А». Он мог бы воспроизвести ее ноты, если бы умел. Но он не умел.
На четвертый день он решился. Это было сложно. Любое социальное действие было сложным. Нужно было постучать в дверь к незнакомому человеку. Нужно было посмотреть ему в глаза. Нужно было объяснить, чего ты хочешь. Но желание было сильнее страха. Желание — это топливо. Страх — это просто шум.
После школы он не пошел домой. Он поднялся на пятый этаж. Квартира пятьдесят два. Дверь была старая, обитая коричневым дерматином. Под дерматином угадывался поролон. Кнопки, которыми он был прибит, образовывали ромбовидный узор.
Он постучал. Дверь открылась не сразу. Загремел замок. Потом еще один. Потом цепочка.
На пороге стоял старик. Очень старый. Лет семьдесят, может, больше. У него были седые волосы, торчащие в разные стороны, как проволока. Усы. Толстые очки в тяжелой оправе. И глаза. Глаза были светлые и очень острые. Они как будто протыкали насквозь.
— Чего тебе? — голос был хриплый и недовольный.
Сосед был в старом свитере с вытянутыми рукавами. Он держал в руке смычок. Значит, он только что играл. Это было удачей. Или провалом. Тимофей не знал.
— Я... — начал Тимофей. Слова застряли. Он заставил себя смотреть на переносицу старика. Не в глаза. В глаза нельзя. В переносицу можно. — Я слушал.
— Что ты делал?
— Слушал, — повторил Тимофей. — Как вы играете. Через стену. Я живу через стену. В сорок девятой.
— А, это ты тот псих, — сказал старик без всякого выражения. Просто констатировал факт. — Мне говорили. Ты не разговариваешь. А сейчас разговариваешь.
— Я не псих. У меня синдром Аспергера. Это спектр аутизма, — Тимофей выучил эту фразу наизусть. Она срабатывала с врачами. С детьми не срабатывала.
— Мне плевать, как это называется, — старик сплюнул на лестничную клетку. — Ты не орешь под окнами, и ладно. Чего пришел?
— Научите меня.
Повисла пауза. Старик перестал жевать и замер. Он смотрел на Тимофея как на говорящий стул.
— Чего? — переспросил он.
— Играть. На скрипке. Я хочу понимать, как это устроено.
Старик хмыкнул. Потом засмеялся. Смех был похож на кашель старого мотора.
— Парень, ты иди домой. Скрипка — это не для таких, как ты.
— Для каких — таких?
— Для чокнутых, которым слова вовремя не скажут, — он начал закрывать дверь. — Для людей это. Для тех, у кого есть душа. А у тебя, говорят, её нет. Ты же даже не плачешь. Как ты будешь играть? Ты не сможешь чувствовать музыку. Музыку нужно чувствовать. Понимаешь, нет?
Тимофей выставил ногу. Дверь стукнулась о кроссовок.
— Я и не хочу чувствовать.
Старик перестал давить на дверь. Прищурился:
— Чего?
— Я хочу ее понимать. Чувства — это... ненадежно. Мама плачет, а потом смеется. Это нелогично. А ноты — они точные. Частота ля первой октавы — четыреста сорок герц. Это факт. Он не меняется от настроения. Я хочу понять, как из фактов получается... — он запнулся, подбирая слово. — Получается это.
Он замолчал. Сказал так много, что устал говорить на месяц вперед.
Старик смотрел на него долго. Очень долго. Тимофей переминался с ноги на ногу. Взорвать бы этот дверной проем, думал он. Или провалиться сквозь пол.
— Четыреста сорок, говоришь? — наконец произнес старик. — А ты странный. Обычно приходят мамаши с нотами, просят: «Научите Петеньку музыку любить». А тут заявляется... это... и говорит про герцы.
Он отступил в глубь квартиры:
— Заходи. Только руки вымой. И ноги вытри. Полы мыты.
Тимофей вошел.
В коридоре пахло канифолью, старой мебелью и немного лекарствами. На вешалке висело пальто. На полу лежала стопка нот. На стенах ничего не было. Только старый афишный листок, приклеенный скотчем к обоям. На нем было написано: «Лауреат всесоюзного конкурса скрипачей Сорин Илья Григорьевич».
Они прошли в комнату. Это была не комната. Это была мастерская. Везде стояли скрипки. Одни на полках, другие в открытых футлярах на столе. Третьи висели на гвоздях. Пахло деревом и лаком. В углу стояла открытая банка с какой-то коричневой жидкостью. На столе лежали струны. Тимофей сразу начал считать их. Двенадцать струн. Три сломаны. Четыре новые, в бумажных конвертах. Остальные старые.
— Руки покажи, — скомандовал старик.
Тимофей протянул руки. Старик взял их и осмотрел. Пальцы у Тимофея были длинные и бледные. Ногти аккуратно подстрижены — он делал это каждый день, чтобы под ногтями ничего не было.
— Мизинец коротковат. Но это ерунда. Ладонь узкая. Тоже не смертельно. Пальцы длинные — хорошо.
Он отпустил его руки, подошел к столу и взял одну из скрипок.
— Держи.
Тимофей взял инструмент. Он был легче, чем он думал. Дерево было теплым. Гриф лежал в ладони, как будто всегда там был.
— Не сжимай так сильно, это тебе не топор, — старик поправил его пальцы. — Смычок вот так. Плечо расслабь. Локоть ниже. Еще ниже. Ты не робот, чтобы деревянно стоять.
Тимофей старался. Тело не слушалось. Но это была понятная задача. Руку сюда. Смычок так. Попробовать извлечь звук.
Он провел смычком по струне. Скрипка взвизгнула. Дико, пронзительно. Этот звук ударил по нервам. Но Тимофей не бросил скрипку. Он понял ошибку. Плоскость смычка не перпендикулярна струне. Угол атаки неправильный. Он попробовал еще раз. Звук был чище.
— Учись, — проворчал Илья Григорьевич. — Но запомни. Я никого не учу тридцать лет. Я тебя выгоню через день, если будешь тупить. Мне плевать на твои диагнозы. Тупить нельзя. Понял?
— Да.
— Не понял. Но это не важно. Важно вот что, — старик поднял смычок и указал им на Тимофея. — В музыке есть только одна валюта. Труд. Ты будешь играть гаммы, пока кровь из пальцев не пойдет. Если ты думаешь, что родился гением и все само получится, то выметайся сейчас. Гениев не бывает. Бывают только те, кто пашет.
— Я могу пахать, — сказал Тимофей. — Я не умею делать то, что вы говорили. Играть с душой. Я умею делать только так: повторять, пока не получится.
— Может, это и к лучшему, — пробормотал старик. — Потому что то, что называют душой, часто просто визг и дешевые слезы. Давай.
Он поставил перед Тимофеем пюпитр. Положил ноты. Это были простые гаммы. До мажор. Тимофей смотрел на нотный стан. Для него это был код. Шифр, который нужно взломать. Пять линеек. Овалы нот. Палочки штилей. Все это имело смысл. Оно было логично.
Через час его пальцы на левой руке покраснели. Кончики горели. Но он не останавливался. Старик сидел в углу на старом стуле и пил чай из железной кружки. Он ничего не говорил. Только иногда крякал.
Тимофей играл гамму. Вверх и вниз. Вверх и вниз. Соседи снизу постучали по батарее. Ему было наплевать. Существовала только скрипка. Код. Пальцы. И тишина между нотами, которая была так же важна, как и сами ноты.
— Хватит, — сказал старик, когда за окном совсем стемнело. — Придешь завтра. В четыре. Опоздаешь хоть на минуту — не пущу.
Тимофей аккуратно положил скрипку в футляр. Ту, что дал ему старик, учебную. Он закрыл замки. Это были хорошие замки. Металлические. Щелкали с приятной точностью.
— Спасибо, — сказал он, глядя в пол.
— Не за что пока. Иди. И смотрел чтобы, не молчи, когда тебя бьют.
— Это не помогает, — сказал Тимофей.
— Знаю, — сказал старик. — Но лучше дать в морду и проиграть, чем стоять и терпеть. Это тоже математика. Понял?
Тимофей ничего не ответил. Он вышел на лестничную клетку. Дверь за ним закрылась. Он стоял в темноте и сжимал в руках футляр. Он не дал в морду. Он получил скрипку. Это было лучше, чем драка. Намного лучше.
Он не пошел домой. Он поднялся на последний этаж, на чердак. Дверь была открыта. Воняло голубями и пылью. Сквозь слуховое окно падал лунный свет. Он сел на ящик и открыл футляр. В темноте скрипка была не коричневой, а черной. Как рояль. Он не играл. Он просто держал ее в руках.
Он вдруг вспомнил маму. Как она обнимала его в детстве. Тогда это не обжигало. Почему-то. Может быть, потому что она была частью системы. Частью него. А потом система сломалась.
Он заиграл в уме «Объект А». Просто прокрутил ноты в голове. Закрыл глаза. Мир сузился до размеров деки.
Завтра он придет снова. Завтра он снова будет пилить гаммы. Сегодня он чувствовал что-то, чему не было названия. Если бы его спросили, он бы сказал: это похоже на решение очень сложного уравнения. Когда решение найдено. Когда все сошлось. Так чувствуют радость. Наверное.
Он просидел на чердаке до одиннадцати. Потом спустился. Дома было тихо. Родители спали в разных комнатах. Он это знал. Он слышал их дыхание через стены. Два разных ритма. Несинхронизированных.
Он положил футляр под кровать. Лег, не раздеваясь. Смотрел в потолок. Там была трещина. Она шла от люстры к окну. Как траектория полета. Как линия мелодии.
Перед сном он, как всегда, составил план на завтра. В нем появился новый пункт. Не уроки. Не школа. Пункт номер один: скрипка. Остальное не имеет значения. Остальное — это шум.
В голове звучала нота «ля». Четыреста сорок герц. Идеальная. Чистая. Она заглушала все остальное. Даже голос Данила. Даже звонок с урока. Даже мамин плач, который он слышал сквозь сон.
Только нота.
Канифоль и пыль
Сентябрь кончился и пошли дожди. Тимофей знал это по звуку. Капли били по жестяному отливу за окном с частотой примерно три удара в секунду. Иногда ветер менял ритм. Тогда капли начинали бить чаще. Это было похоже на смену музыкального размера. С четырех четвертей на шесть восьмых. Он думал об этом теперь постоянно. Везде была музыка. Или математика. Для него это было одно и то же.
Он приходил к Илье Григорьевичу каждый день. В четыре. Без опозданий. Один раз он пришел в три пятьдесят восемь. Стоял под дверью и смотрел на стрелки своих часов. Две минуты на площадке. Воняло кошками и жареным луком. Соседи снизу опять ссорились. Но это было неважно. Важно было войти ровно в четыре. Он вошел ровно в четыре.
Старик был невыносим.
— Смычок зажимаешь, как дубину. Пальцы расслабь. Я сказал расслабь, а не разожми совсем, идиот. Какой у тебя диагноз? Аспергер? Ты просто глухой к указаниям.
Тимофей делал, как говорили. Он не обижался. Он вообще не понимал, что такое обида. Это было просто нелогично. Если он делал неправильно, ему говорили. Если он делал правильно, ему не говорили ничего. Это была система. Прозрачная и понятая. В школе никто не объяснял правил. Там были скрытые правила. Тайные коды, которые он не мог расшифровать. Почему нужно улыбаться, когда говоришь «здравствуйте». Почему нельзя говорить, что у учительницы некрасивое платье, если оно действительно некрасивое. Почему все смеялись над его словами, когда он просто называл факты.
Здесь было проще. Ты неправильно держишь локоть. Исправь. Струна звучит грязно. Дожми палец. Здесь нет двойного дна. Только физика и акустика.
Прошло две недели. Пальцы на левой руке покрылись твердой желтой кожей. Подушечки болели, но это была хорошая боль. Правильная. Как после долгой пробежки. Как будто тело говорило: ты работаешь.
Однажды Илья Григорьевич остановил его посреди гаммы.
— Хватит пилить. Ты уже не фальшивишь. Попробуем что-то живое.
Он порылся в кипе нот на рояле. Рояль был старый, марки «Красный Октябрь», расстроенный так, что даже Тимофею было больно это слышать. Старик никогда на нем не играл. Он был завален нотами, газетами и пустыми пачками от «Беломора».
— Вот. Бах. Прелюдия номер один до мажор из первого тома ХТК. Знаешь, что это?
— Хорошо темперированный клавир, — автоматически сказал Тимофей. — Сорок восемь прелюдий и фуг. Бах написал их для обучения. Каждая тональность.
— Энциклопедия, блин, — старик сплюнул в жестяную банку. — Не надо мне рассказывать, что это. Я спрашиваю, чувствуешь ли ты что-нибудь, когда слышишь это.
Тимофей закрыл глаза. Он не для того закрыл глаза, чтобы прислушаться к чувствам. Он закрыл глаза, чтобы представить нотный стан. Он уже видел эти ноты раньше. В интернете.
— Это арпеджио, — сказал он. — Разложенное трезвучие. До-ми-соль-до-ми-соль. И так далее.
— Да, — старик пристально смотрел на него. — Но почему люди плачут, когда слушают это? Три ноты. В разном порядке. Почему?
Тимофей молчал. Он не знал ответа. Он знал факты. Факты не объясняли слез. Слезы вообще были странной вещью. Вода из глаз. Соленая. Зачем?
— Ладно, — Илья Григорьевич махнул рукой. — Играй как играешь. Может, и получится что. Твоя эта... точность.
Тимофей начал играть. Он играл ноту за нотой. Он не думал о выражении. Он думал о том, чтобы переход между нотами был чистым. Чтобы смычок не скрипел. Чтобы палец попадал точно в центр лада. Он считал про себя длительности. Раз-и. Два-и. Три-и. Четыре-и.
Когда он закончил, старик сидел с закрытыми глазами. Он долго не открывал их. Тимофей стоял, опустив скрипку. Он не знал, хорошо это или плохо. Молчание было загадкой. В школе молчание обычно означало плохо. Но здесь молчание могло означать все что угодно.
— Убери скрипку, — сказал Илья Григорьевич глухо.
— Я плохо сыграл?
— Я сказал, убери инструмент, — повторил старик. В голосе появилась сталь. — На сегодня всё. Иди домой.
Тимофей аккуратно убрал скрипку в футляр. Застегнул замки. Вытер смычок тряпочкой. Все это он делал медленно и тщательно. Ритуал завершения. Когда он уже был в дверях, старик заговорил снова. Он смотрел в окно на серый дождь.
— Ты играешь как машина. Идеально. И это чудовищно. У меня от твоей игры мурашки по коже. Не от красоты. От ужаса. Ты вынимаешь из Баха всё мясо и оставляешь голый скелет. Но в этом скелете что-то есть. Что-то такое... Ты сам-то слышишь?
— Я слышу ноты, — сказал Тимофей.
— В том-то и дело. Ты слышишь только ноты. А музыка — это то, что между нотами. Ладно, иди. Завтра продолжим.
Тимофей вышел на лестницу. Что значит «между нотами»? Между нотами ничего нет. Тишина. Пауза. Он попробовал думать об этом всю дорогу домой. Дома была мама. Она сидела на кухне и смотрела в одну точку. Перед ней стояла чашка с остывшим чаем.
— Есть будешь? — спросила она, не оборачиваясь.
— Я не голоден.
— Ты никогда не голоден. Ты вообще что-нибудь чувствуешь, Тима? — она повернулась. Глаза были красные. — Я тут сижу, переживаю. Твой отец уже неделю ночует у своей матери. А ты как будто в параллельном мире.
— Папа уехал к бабушке, — повторил Тимофей. — Я понял.
— Да ничего ты не понял! — мама ударила ладонью по столу. Чашка подпрыгнула. Чай пролился. — Ты только свои цифры видишь. Ты хоть раз меня обнял просто так? Хоть раз сказал «мама, я тебя люблю»?
Он молчал. Он не знал, что сказать. Он не понимал, зачем говорить то, что и так очевидно. Мама — это мама. Это функция. Он не хотел ее обидеть. Но слова не шли. Они застревали в горле, как рыбьи кости.
Мать заплакала. Он стоял и смотрел. Он знал, что надо подойти и обнять. Он читал об этом в книжке по социальному взаимодействию. Физический контакт в момент стресса. Но он не мог. Тело деревенело. Ноги прирастали к полу. Он стоял и смотрел, как она плачет, и ненавидел себя за то, что ничего не может сделать. Нет. Не ненавидел. Ненависть — это эмоция. Он просто фиксировал ошибку в системе. Сбой. И не мог его исправить.
— Ладно, — мама вытерла слезы. — Иди к себе.
Он ушел в комнату. Закрыл дверь. Сел на кровать. В голове звенела пустота. Он достал из-под кровати футляр. Открыл. Посмотрел на скрипку. Она была молчаливая и прекрасная. Дерево, лак, струны. Никаких слёз. Никаких истерик. Она просто ждала, пока он начнет играть.
Он не стал играть. Соседи уже спали. Он просто положил руку на деку и слушал дождь. Дождь был как музыка. В нем не было смысла, но была структура. Этого хватало.
На следующий день в школе случилось то, что должно было случиться.
Была большая перемена. Тимофей сидел в столовой и смотрел в тарелку с макаронами. Макароны были скользкие и холодные. Он не любил скользкую еду. Он любил сухую. Хлеб. Крекеры. Макароны были проблемой. Но есть хотелось.


