Пионерка, которая слишком много знала

- -
- 100%
- +
Я завела общую тетрадь в клетку и разлинеила её на шесть столбцов.
К концу месяца в тетради было двести двадцать четыре записи.
Глава 11. Очередь
Месяц вышел девятого апреля, и Мальцев позвал меня считать.
Мы сели за стол под лампой, я открыла свою тетрадь, и он полчаса молча листал её туда-сюда. Тетрадь была хорошая. Шесть столбцов, ни одного подчищенного места, каждая строка своим числом, внизу страницы — сумма за день.
— Двести двадцать четыре выдачи, — сказал он. — Не вернули?
— Троих. Залог остался у вас, на него купили две кассеты и осталось ещё двадцать рублей.
— Скандалы?
— Один. Женщина сказала, что кассета была уже жёваная, когда брала. Я записала, что жёваная, при ней, в её присутствии, и залог вернули полностью. Она потом пришла ещё три раза.
Мальцев посмотрел на итоговую строчку внизу последней страницы и постучал по ней ногтем.
— Шестьсот семьдесят два рубля, — сказал он.
За месяц. Из десяти кассет, из угла за занавеской, из подвала, где четыре паяльника и очередь чужих телевизоров.
— Ремонт за март сколько дал? — спросила я.
— Не спрашивай, — сказал Мальцев.
Он снял очки, потёр глаза и сидел так секунд десять. Я не мешала. Я вообще за этот месяц выучила, что взрослому человеку иногда надо просто дать посидеть с цифрой.
— Тридцать кассет, — сказал он наконец. — И вторую точку. Мне Генка говорит, у него в соседнем квартале мужик такой же сидит, с видиком.
— Не надо вторую точку, — сказала я.
— Почему?
— Потому что вы не потянете учёт. У вас одна тетрадь и одна я. Сначала тридцать кассет здесь, потом посмотрите, сколько выдач в день, и если очередь встанет — тогда вторая.
Он посмотрел на меня и хмыкнул.
— Ты сколько хочешь?
Вот это был момент, к которому я готовилась месяц.
У меня были посчитаны три варианта. Процент с оборота — самое выгодное и самое невозможное: он взрослый мужик, и платить процент четырнадцатилетней ему покажется дикостью, а главное, процент надо считать вслух каждый месяц, а каждый месяц вслух — значит каждый месяц объяснять, почему я этого стою. Оклад — скучно, но понятно. Или ничего не просить и остаться незаменимой.
— Сто рублей, — сказала я.
Мальцев поднял брови.
— Ты знаешь, сколько сто рублей?
— Знаю. Это меньше, чем стоит человек, который каждый день с четырёх до семи пишет вам тетрадь и разговаривает с вашими клиентами. Найдите такого за сто, я не обижусь.
Он засмеялся, и я поняла, что попала.
— Восемьдесят, — сказал он. — И это не зарплата, ведомости на тебя нет и не будет. Это я тебе даю из кармана, и ты про это молчишь.
— Хорошо.
— И ещё, Ира. — Он собрал бумаги в стопку и выровнял её о стол. — Если придёт кто-нибудь и спросит, кто у меня тут работает, — ты дочка знакомого, зашла помочь. Поняла?
— Поняла.
Восемьдесят рублей он отдал мне в пятницу, четырьмя двадцатками, и я вышла из подвала с этими бумажками в кармане куртки и поняла, что у меня проблема.
Восемьдесят рублей — это больше половины материнской зарплаты. Их нельзя было положить в стол, потому что мать раз в неделю наводила в моём столе порядок. Нельзя было отдать домой, потому что первый же вопрос был бы «откуда», а второй — «а ну поехали, я на этого Мальцева посмотрю». Нельзя было потратить — любая купленная вещь в этой квартире была видна, как флаг.
Я ходила с ними три дня.
Спрятала в конце концов в переплёт учебника истории — разрезала с внутренней стороны бумагу, засунула две двадцатки, заклеила канцелярским клеем. Ещё одну положила под стельку зимнего ботинка, который до октября никому не нужен. Четвёртую оставила в кармане и на неё в субботу повезла Кузьмину на Пушкинскую.
Про очередь у меня в тетради стояла отдельная строчка, второй сверху, ещё с сентября.
Я знала, что там будет. Я стояла в этой очереди в своей первой жизни — в феврале, в снегу, часа три, с классом, и всё, что от этого осталось в памяти, — замёрзшие ноги и разочарование: котлета оказалась обыкновенной.
Мы приехали к одиннадцати, и очередь шла от угла и заворачивала за него.
— Ой, — сказала Наташа. — Мы отсюда до вечера.
— Часа два, — сказала я.
Стояли мы два с половиной.
Это была самая странная очередь, какую я видела в обеих своих жизнях. В ней никто не ругался. Люди в очередях восемьдесят девятого и девяностого года ругались всегда — за сахар, за масло, за сапоги, за место, — а тут стояли и переговаривались почти празднично. Впереди нас стояла семья с двумя мальчишками, и мальчишки играли в то, что они уже там. Сзади — два студента, которые всю дорогу спорили, надо ли брать сразу два.
Люди приехали со всей Москвы, чтобы постоять два часа и поесть.
Я стояла в этой толпе, смотрела на неё и медленно понимала, зачем на самом деле сюда пришла.
Не за котлетой. Котлету я помнила.
Мне нужно было увидеть, как это выглядит изнутри — так, как это видят люди, которые не знают, чем всё кончится: очередь, весна, чистые стёкла, форма на кассирах, вежливость, от которой все слегка обалдевают.
Через два с половиной часа мы вошли.
Внутри было светло и тепло, пахло непривычно, кассирша посмотрела на нас и улыбнулась, и Наташа от этой улыбки растерялась и забыла, что хотела заказать.
Я заплатила за двоих. Первый раз в жизни — в этой жизни — я платила за кого-то свои деньги, и это оказалось так хорошо, что даже неловко.
Мы сели у окна. Наташа развернула бумагу, откусила и замерла с закрытыми глазами.
— Ир, — сказала она с набитым ртом. — Ир, это же…
Тут я заплакала.
Совершенно неожиданно для себя, без всякой подготовки, сидя у окна с картонным стаканом в руках. Просто потекло, и я даже не сразу поняла, что это со мной.
Я плакала не из-за еды. Еда была такая, какой я её помнила, — обыкновенная.
Я плакала потому, что вокруг сидело человек двести, и все они были счастливы, и никто из них ничего не знал. Не знали про девяносто первый и девяносто второй. Про то, что через два года эти же люди будут стоять в других очередях, совсем не праздничных. Про то, что мальчишкам впереди сейчас по восемь-девять лет и через десять лет часть из них не доживёт. Про то, что вот эта весёлая женщина с сумкой потеряет все свои сбережения, и вон тот мужик в галстуке потеряет, и Наташа, сидящая напротив с полным ртом, тоже.
Я сидела среди двухсот счастливых людей, одна знала, что будет дальше, и не могла сказать ни одному из них ни слова.
Никогда. Ни сегодня, ни через год, ни через двадцать лет. Даже если однажды я стану очень богатой и очень свободной, у меня всё равно не будет ни одного человека, с которым можно про это поговорить.
До этой субботы я думала, что моя главная проблема — возраст, деньги, документы и взрослые, которые не слушают. В подвале на Автозаводской это всё выглядело как задачи, а задачи я решать умела.
А тут выяснилось, что есть вещь, которую вообще нельзя решить.
— Ты чего? — испугалась Наташа.
Я вытерла лицо ладонью.
— Ничего. Вкусно.
— Дура ты, — сказала Наташа с облегчением и засмеялась. — Из-за котлеты реветь.
Она мне это потом припоминала лет двадцать, при каждом удобном случае, и в девяносто восьмом тоже припомнила, когда мы сидели у неё на кухне и она пересчитывала, сколько осталось от её денег.
Обратно мы ехали в троллейбусе, и Наташа всю дорогу рассказывала, как расскажет про это в классе.
Дома я достала тетрадь и записала то, что придумала, пока стояла в очереди.
Восемьдесят рублей в месяц — это хорошо и это ничего не значит. Через два года на них нельзя будет купить даже проездной. Всё, что я заработаю рублями до девяносто второго, сгорит вместе с материнской книжкой, если оставить это рублями.
Значит, рубли надо держать не в рублях.
Дальше я честно расписала, во что их можно превратить сейчас, — и список оказался коротким и довольно унылым. Золото — только через комиссионки и знакомых, и это разговор не для девочки. Валюта — статья. Техника — дешевеет, как только её становится много, а её вот-вот станет много. Хорошие инструменты, книги, аппаратура — можно, но это вещи, а вещи надо где-то держать, а у меня нет ни угла, ни гаража, ни права на угол.
Оставалось одно, и, написав это, я долго на него смотрела.
Оставались люди.
Единственное, во что четырнадцатилетняя девочка может вложить деньги в апреле девяностого года без риска и без паспорта, — это в чужие дела. В Мальцева. В Гену. В любого, кто уже стоит на ногах и кому нужен оборот.
Не давать в долг под проценты — это опять статья, и опять разговор не для меня. А входить в долю, и не обязательно деньгами: временем, тетрадью, головой. Так, чтобы через два года, когда всё рухнет, у меня были не сбережения, а место в чужом работающем деле.
Я написала внизу страницы: «Деньги гниют. Доля не гниёт».
Потом подумала и приписала ниже, помельче:
«И это надо сделать до девяносто второго».
Глава 12. Откуда ты знаешь
Прокололась я на сигаретах.
В июне я сказала Мальцеву, чтобы он купил табака. Не одну пачку, не блок — сколько сможет, любых, хоть самых дрянных, и держал в подвале.
— Я не курю, — сказал Мальцев.
— И не надо. Это не для вас.
— Ира, у меня деньги в обороте. У меня кассеты, у меня детали, у меня Витька-паяльник просит новый тестер. Я на что тебе табак куплю?
— На двести рублей, — сказала я. — Больше не надо. Двести рублей — и через три месяца у вас будет валюта.
Слово «валюта» я употребила зря, и он на меня посмотрел так, что я тут же поправилась:
— В смысле — то, на что здесь всё меняют. Не деньги. Деньги будут дешеветь, а курево будет дорожать.
Он не купил.
К концу июля сигареты в Москве исчезли.
Не подорожали, не стали хуже — просто исчезли из киосков, из магазинов, отовсюду сразу. Взрослые мужчины ходили по городу и заглядывали в окошки, где ещё вчера всё было. У метро появились люди, продававшие с рук по три цены. В августе на нашей улице собралась толпа у закрытого табачного киоска, и толпа стояла долго и нехорошо, и мать не пустила меня в тот вечер даже в булочную.
Гена бросил курить на четыре дня, потом не выдержал и купил у мужика на рынке пачку за пятнадцать рублей.
Пятнадцать рублей за пачку, которая в июне стоила рубль двадцать.
Мальцев вызвал меня в подвал в конце августа.
Он был один. Витя ушёл в отпуск, за занавеской висел замок, лампа горела, хотя на улице стоял день, и на столе лежала моя тетрадь проката.
— Садись, — сказал он.
Я села.
— Помнишь, что ты мне в июне говорила?
— Помню.
— Двести рублей, — сказал он. — Я тогда посчитал, что двести рублей мне нужнее. На двести рублей в июне брали сто шестьдесят пачек. Знаешь, сколько сто шестьдесят пачек стоит сейчас?
— Примерно две тысячи, — сказала я.
— Две с половиной, — сказал Мальцев. — Я считал.
Он замолчал и стал протирать очки краем халата. Я сидела и ждала, и мне очень не нравилось, как он это делает.
— Ира, — сказал он, надев очки. — Откуда ты знаешь?
Вот и всё. Одиннадцать месяцев, с сентября по август.
Я знала, что этот вопрос будет. Я готовила к нему ответ с той самой недели, когда Гена спросил, откуда я взяла про мультики, и я тогда отделалась очередями. С Мальцевым очереди бы не прошли. Мальцев был не Гена: он инженер, он всё время считает, и он уже сложил не один случай, а несколько.
— Я не знаю, — сказала я. — Я догадываюсь.
— Догадываешься.
— Николай Петрович, посмотрите сами. — Я села прямее. — Что случилось за этот год? Талоны на сахар. Талоны на масло. Мыло пропало в мае. Спички были — нет спичек. Каждый раз одно и то же: сначала товар дешёвый и его много, потом его не хватает, потом он исчезает вообще и появляется у людей с рук по три цены. Это происходит по очереди, со всем подряд. Я просто посмотрела, чего ещё не было.
Он слушал.
— Сигареты дешёвые, — продолжала я. — Сигареты все берут каждый день. Сигарет надо много, их делают на нескольких фабриках, и если хоть одна встанет — всё. И самое главное: без сахара человек живёт, без мыла терпит, а без курева взрослый мужик не может. Значит, за них будут платить сколько угодно.
— И ты это всё сама придумала, — сказал Мальцев.
— Я в очередях стою по два часа четыре раза в неделю, — сказала я. — Мать посылает. Я там ничего больше не делаю, только слушаю, о чём говорят. Люди в очереди говорят только о том, чего нет.
Это была правда. Каждое слово, которое я сказала, было чистой правдой, и в этом заключалась вся хитрость: я построила ему настоящее, работающее объяснение из настоящих, доступных ему фактов. Любой умный человек мог сделать этот вывод сам, если бы у него было время сидеть и складывать. У взрослых времени не было. У меня, с точки зрения окружающих, времени было навалом.
Мальцев побарабанил пальцами по столу.
— Складно, — сказал он.
— Вы же спросили.
— Спросил. — Он посмотрел на меня в упор. — А теперь скажи мне вот что, Ира. Ты в апреле сказала не открывать вторую точку, потому что учёт не потянем. В мае сказала не увеличивать закупку, пока не станет видно оборота. Тогда же сказала, что мужики с рук начнут писать кассеты сами и цена упадёт. Всё сошлось. А теперь табак.
Он загибал пальцы, пока говорил. Я смотрела на его руку и понимала, что происходит нечто, к чему я не была готова.
Он вёл счёт.
Не в шутку, не мимоходом — он держал в голове список моих попаданий, помнил месяцы и формулировки и, судя по всему, держал его давно.
Одиннадцать месяцев. Я пришла в этот подвал в январе, а он уже успел составить обо мне мнение, о котором я узнала только сейчас.
— Ну и ещё раз, — сказал он. — Ты в этом уверена или ты угадываешь?
И вот тут я приняла решение, которое потом определило всю мою жизнь, и приняла его за две секунды, сидя на табуретке в чужом подвале.
— Я угадываю, — сказала я. — И довольно часто мимо.
— Например?
— Например, я в феврале говорила Гене, что в мае магнитофоны подешевеют. Они подорожали. Я говорила вам в марте, что пойдут детские кассеты лучше взрослых. Не пошли, вы сами видели. Я в апреле сказала, что талоны отменят к осени. Не отменили.
Это была ложь.
Я никогда не говорила ничего подобного ни Гене, ни ему. Я придумала эти три промаха за тридцать секунд, придумала так, чтобы они были правдоподобными, недавними и совершенно непроверяемыми: два разговора с глазу на глаз и один пустяк, которого никто не станет вспоминать.
Мальцев подумал.
— Ну ладно, — сказал он. — Ладно.
По его лицу было видно, что стало легче. Люди вообще успокаиваются, когда узнают, что человек напротив ошибается. Точность пугает, а вот точность с промахами — это уже не чудо, а талант, а с талантом взрослый человек умеет обращаться: талант можно похвалить, использовать и не бояться.
— Значит, так, — сказал он. — Табак я не купил, дурак. Дальше говори мне всё, что тебе кажется. Даже если мимо. Я сам решу.
— Хорошо.
— И это. — Он выдвинул ящик, достал две двадцатки и положил на стол. — Сентябрь вперёд. Считай, штраф с меня за курево.
Домой я шла пешком через полгорода.
Мне надо было думать, а думалось на ходу лучше.
Он вёл счёт. Он — обыкновенный инженер из подвала, который меня любит, которому и в голову не приходит ничего дурного. Он просто складывал случаи, потому что у него такая голова.
А если складывал он — сложит и кто-нибудь другой. Не завтра. Через пять лет, через десять, когда попаданий наберётся не четыре, а сорок. И этот другой может оказаться человеком, у которого голова устроена ещё лучше и которому будет не всё равно.
Значит, мне нужен был не только ответ на вопрос «откуда». Мне нужна была статистика.
Вечером я села за стол, достала из стопки чистую общую тетрадь и надписала на обложке: «Ботаника».
Внутри я разлиновала первую страницу на четыре столбца: дата, что сказала, кому, сбылось или нет.
Это была вторая моя тетрадь. В первой, которая лежала под обложкой с надписью «Литература», хранилось то, что я знала. Во второй предстояло хранить то, что я говорю вслух, — и следить, чтобы примерно каждое четвёртое было неверным.
Я сидела над пустой разлинованной страницей и очень отчётливо понимала, во что только что влезла.
Мне придётся ошибаться нарочно. Придётся время от времени советовать людям, которые мне доверяют, вещи, про которые я точно знаю, что они не сработают. Придётся терять из-за этого деньги — свои и чужие. Придётся делать это регулярно, годами, аккуратно распределяя промахи так, чтобы они выглядели естественно.
Плата за то, чтобы никто никогда не задал мне этот вопрос всерьёз.
Я вписала в первую строку вымышленный февральский разговор с Геной про магнитофоны, поставила в четвёртом столбце «нет» — и почувствовала себя человеком, который только что начал вести двойную бухгалтерию собственной жизни.
Через двадцать пять лет эта тетрадь — вернее, её седьмая или восьмая по счёту наследница, уже не тетрадь, а файл, — будет лежать у меня в сейфе в другой стране.
И один очень умный человек однажды скажет мне, что промахи в ней распределены слишком ровно.
Глава 13. Опасно умная
Осень девяностого началась с овощебазы.
Девятые классы возили туда по разнарядке: автобус подавали к восьми, ехали через весь город на окраину, и там в огромном холодном ангаре мы перебирали картошку. Ангар был бетонный, с открытыми воротами, изо рта шёл пар, под ногами лежала земля вперемешку с гнилью, и запах стоял такой, что первые полчаса хотелось выйти, а потом привыкал и переставал замечать.
Работа была простая: из общей кучи выбираешь гнилую, кидаешь в один ящик, хорошую — в другой. Хорошей было примерно треть.
— Ир, — сказала Наташа, стоя рядом со мной по щиколотку в картошке, — а ты знаешь, что вот эту, которую мы отбираем, всё равно потом в магазин привезут вместе с гнилой?
— Знаю, — сказала я.
— А зачем мы тогда?
— Затем, что нас привезли.
Она подумала и засмеялась.
Мы работали до трёх, нам дали по стакану чая и по бутерброду с сыром, и мужик в телогрейке, который командовал ангаром, сказал нашей классной, что дети молодцы. Обратно ехали в том же автобусе, все грязные и очень довольные: уроков в этот день не было.
Я сидела у окна, смотрела на осеннюю Москву и думала о том, что за четыре часа сорок человек перебрали шесть тонн картошки бесплатно, а мужик в телогрейке отчитается, что справился, и что вся эта страна держится на том, что кого-нибудь можно привезти и поставить.
За окном тянулись дома, гастрономы с очередями у входа и объявления, наклеенные прямо на стёкла: «сахар по талонам за сентябрь», «масла нет». В переулке у метро уже стоял кооперативный ларёк, свежий, обшитый вагонкой, и в нём продавали жвачку, зажигалки и вафли в яркой обёртке по такой цене, что покупали только те, у кого дети канючили.
Талоны у нас в семье лежали в жестяной коробке из-под чая на кухонной полке. Мать выдавала их по одному, как деньги, и один раз в октябре я потеряла талон на сахар — вытащила из кармана вместе с проездным, — и мне за это было так, как не бывало ни за одну двойку.
В школе тем временем шла своя жизнь, и в этой жизни меня решили выдвинуть.
Комсоргом класса.
Сказали мне об этом в середине октября, на перемене, буднично: Тамара Викторовна остановила меня у кабинета и сообщила, что Лена Сапрыкина уходит в другую школу и что классу нужен человек, и что решили, что справлюсь я.
— Почему я?
— Потому что тебя слушают, — сказала Тамара Викторовна. — И потому что ты аккуратная. Собрание в четверг.
Я стояла в коридоре и понимала, что вот оно.
Мне нельзя было соглашаться. Комсорг — это списки, взносы, отчёты, конференции, это человек, которого знают в школе по имени и который каждый месяц ходит к завучу. Это ровно то, чего я старательно избегала весь год: быть на виду.
И мне нельзя было отказываться, потому что отказ в октябре девяностого года всё ещё выглядел не как «не хочу возиться», а как позиция.
Я выбрала отказ и сделала это по-дурацки.
В четверг, на собрании, я встала и сказала, что не смогу, потому что у меня много пропусков и потому что я плохо учусь по алгебре. Всё было правдой: у меня действительно висела тройка, и я действительно исчезала три раза в неделю после четвёртого урока.
— Соловьёва, ты садись, — сказала Тамара Викторовна. — Мы не спрашиваем, можешь ты или нет.
— Тогда зачем собрание?
Класс хохотнул. Я услышала этот смешок и с ужасом поняла, что произнесла это вслух и что произнесла тем самым тоном — сорокалетним, спокойным, для взрослого разговора.
Тамара Викторовна оторвалась от бумаг.
— Останься после уроков, — сказала она.
Но после уроков говорила со мной не она.
Меня отправили к завучу.
Нину Аркадьевну я помнила очень смутно, а зря. Ей было под шестьдесят, она вела русский, носила костюм и брошь, и вся школа её боялась спокойным, привычным страхом, без всякой ненависти. В её кабинете стоял книжный шкаф со стёклами, на подоконнике — три горшка с алоэ, а на столе лежала стопка тетрадей и графин с водой.
— Садись, Соловьёва.
Я села.
Она не стала кричать. Она вообще ничего не стала говорить минуты полторы — читала что-то в бумагах, а я сидела и смотрела на алоэ.
— В прошлом году ты училась на четыре и пять, — сказала она наконец. — Сейчас у тебя три по алгебре, три по химии, и учителя говорят, что ты сидишь на уроках как приезжая. При этом ты выступаешь с докладом по экономике, который Сергей Львович до сих пор всем показывает. Объясни мне, что происходит.
— Я не понимаю алгебру, — сказала я.
— Это я вижу. Я спрашиваю о другом.
Она отложила бумаги и посмотрела на меня.
— Ты изменилась год назад, — сказала Нина Аркадьевна. — Осенью. У тебя умерла бабушка, я помню, и я сначала думала, что дело в этом. Но дети от горя не становятся такими.
— Какими?
— Взрослыми, — сказала она.
Я сидела очень тихо.
— Я в школе тридцать четыре года, — сказала Нина Аркадьевна. — Я видела всяких. Я видела умных, я видела наглых, я видела тех, кто рано начал зарабатывать и стал считать себя королём. Ты не из этих. Ты сидишь на собрании, где решается твоя судьба, и спрашиваешь взрослого человека, зачем тогда собрание. Так спрашивают не дети.
— Я не хотела грубить.
— Ты не грубила. — Она чуть подалась вперёд. — В том-то и дело. Ты не грубила, ты задала вопрос по существу, и в этом-то всё и дело, Соловьёва. Ты понимаешь, чем взрослый отличается от ребёнка?
— Чем?
— Ребёнок спорит, — сказала Нина Аркадьевна. — Взрослый понимает, что спорить не с кем.
Мы посидели молча.
Я смотрела на эту женщину и думала, что вот тут я допустила самую большую свою ошибку за весь год — не на собрании, а вообще. Я думала, что опасность придёт от Сергея Львовича, который молодой и хочет спора. Она пришла от завуча, которая тридцать четыре года смотрит на детей и умеет отличать одного от другого.
— Нина Аркадьевна, — сказала я. — Я согласна быть комсоргом.
— Теперь уже да, — сказала она.
И вот это «теперь уже да» я запомнила на всю жизнь.
Дальше она говорила спокойно и почти доброжелательно, и от этого было хуже.
Она сказала, что через полтора года мне выпускаться. Что при поступлении смотрят не только оценки, но и характеристику. Что характеристику пишет школа, и подписывает её директор, а готовит она, Нина Аркадьевна. Что в характеристике бывают слова «активна в общественной жизни», а бывают другие слова.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



