- -
- 100%
- +
Раньше Евдокия писала письма сама. Грамоте не шибко обученная, писала долго – по неделе, а то и больше. И то хорошо. Случится, запамятует одним днем – другим, вспомнит, – допишет. Все обскажет, все сообщит – новости сосновские и костинские: кто к кому приезжал, кто – куда уехал, кто умер, а кто родился, кто женился, а кто наоборот – развелся… Потом, когда глаза Евдокии стали сдавать, письма для Марии, под бабушкину диктовку, писала Аленка. Писала и Клавдия. Одну или две открытки тетке подписывал Николай.
Теперь Аленки нет – учится в пединституте в городе, приезжает домой только на каникулы. К детям Евдокия обратится, стесняется, – забот у них полон рот. На внука надежды и вовсе мало – не частый он гость у бабки. Самой же ей писать, нет никакой возможности, как на грех, катаракта глаза застелила, спасибо хоть день от ночи отличает. А так, хоть плачь. Мучается старуха – третий месяц письмо от сестры лежит безответным. И к соседям не обратишься – такие же старые, кто грамоту и знал, уж и позабыть успел, и тоже глазами мучаются. Однако без совета не оставили, – надоумили поделиться своей канителью с почтальонкой, что носит в Сосновую пенсию. Авось, не откажет. Надежда, бабочка хоть бедовая и разбитная, такая иному мужику ни в чем не уступит, но сердцем к чужой беде отзывчивая, и еще пошел слух, что отмаялась она одна, наладилась ее семейная жизнь, – нашелся добрый человек, нашла-таки Надежда свою половинку. А бабе что, ей хорошо и она хорошим другим отплатит. Так думала Евдокия.
Ко дню пенсии, старуха припасла четвертинку водки, утром, перед приходом почтальонки, слазила в погреб, достала шмат сала и банку соленых огурцов. Приготовив нехитрую закуску, до поры припрятала ее в стол, и, притомившись, присела дожидаться желанную гостью.
Мирно стучали ходики на стене, за окнами во всю гуляла метель и под эти звуки, облокотясь на стол, старуха придремала, не услышав, как стукнула входная дверь и заскрипели половицы в сенях.
– Ты жива, что ль, теть Дунь? – протиснулась в дверь избы почтальонка,
со света, всматриваясь в сумрак кухни, окликнула она
Вздрогнув спросонья, потирая затекшую ногу, Евдокия поднялась с табурета.
– Живы! Живы, слава Богу. Заходи, Наденьк, заходи милая…
– Ох, метет седни!.. Ветер такой, что с ног сбивает.
Почтальонка сбросила на пол свою сумку, отстегнула верхнюю пуговицу куртки и ослабила шаль вокруг шеи. – Думала уж не дойду. Спасибо, Савельич на молоковозке своей до фермы подбросил, а то ж…
Обив валенки от снега, она подхватила сумку, и прошла столу.
– И не говори!. – вторила ей старуха. – Метет, что метет. Почитай – неделю, никак… Я-то не выхожу… Дров Клавдия натаскала, вода кончилась, я сама пошла… Насилу как полведра дотащила. Снегу пропасть…
Пододвинув табуретку для гостьи, Евдокия продолжала сочувственно вздыхать: – Работа у вас тож ведь… В такую непогодь… Ну присядь отдохни.
Надежда оседлала табурет, порывшись в сумке, выудила карточку и, вздохнув, проговорила: – Сегодня мой, на базу поехал. Уж и не знаю, как они доедут —дороги перемело..
– Бог даст… Говорят: мужик-то хороший попался тебе… Сказывали: самостоятельный, дай Бог, чтобы все хорошо было… А то настрадалась ты, уж пора бы…
– Ой, теть Дунь! Тьфу, тьфу, что б, не сглазить. Чего говорить… Мне-то что?.. Пацану моему – отец нужен… Расписывайся, вот здесь, – ткнула пальцем почтальонка в графу для росписи.
– Чевой-т?.. – не расслышала старуха, занятая мыслями, как бы так обратится к почтальонке со своей просьбой, чтобы она не отказала.
– Подпись свою ставь здесь, – сунув ручку в дрожащие пальцы Евдокии, повторила та.
– А-а! Это мы щас, – прицелилась на указующий палец Евдокия. – Вот!
Вынув из внутреннего кармана пачку денег обернутых в целлофан, Надежда, послюнявив пальцы, отсчитала вначале крупные купюры, добавила еще из другой пачки, за мелочью опять полезла в карман.
Внимательно следившая за ее действиями Евдокия, с готовностью предотвратила последнее, придержав руку почтальонки.
– Нет, не надо!.. Мы ж тоже понимаем… Эвон, какая непогодь, а ты завсегда. Не надо, что не надо.
Надежда пожала плечами и стала укладывать все на свои места: карточку в сумку, деньги по карманам. Улучив момент, Евдокия срывающимся от волнения голосом, обратилась к ней:
– Я-то чего хотела, Надя… Попросить тебя…
– Чего? Воды принести, что ли?
– Да нет, не то… Есть вода. Даже много… Написать надо…
– Бумагу, какую?.. – догадалась Надежда. – Председателю на счет дров?
– Во-во! – обрадовано закивала старуха. – Бумагу. Только не за то…
Дров Коля наготовил, до тепла должно хватить… Письмо надо написать. Сестре Маньке в Раздольную. Я хотела своих попросить, а они кто-его знает, когда придут…
Почтальонка застыла в раздумье.
– Бывало, Аленка все… У меня-то самой глаза, вишь как,.. – лепетала старуха, страшась отказа.
– Ладно! – вскидывая сумку на плечо, объявила Надежда. – Сейчас только на горку сбегаю, то там еще три «божьих одуванчика» пенсии дожидаются. Небось, уж все глаза проглядели, – усмехнулась она. – Напишем, бабк, твою маляву – так и быть!
Со словами благодарности, Евдокия проводила почтальонку и вернулась к столу, с мыслями, с чего захочет она начать, когда вернется с верхней слободы: сядет за письмо или станет угощаться. Но, не мучаясь долго, решила: пусть выбирает сама. Выставив на стол четвертинку, Евдокия протерла рюмку, достала закуску, а рядом положила тетрадь с ручкой.
Спустя час, когда утренняя метель улеглась, а небо очистилось и на нем засияло холодное солнце, проникнув через окна в дом Евдокии, снова стукнула дверь, и заскрипели половицы в сенях.
– Ждешь? – весело спросила Надежда с порога. Она освободилась от сумки, скинула куртку. – Я-то задержалась чего?.. – бобылиху Груню откапывала. У вас хоть трактор, видно с утра прочищал, а у них там, на отшибе… Да еще на горе – самый ветродуй! Насилу как отгребла. Снег слежался – думаю, можь – померла… А она, оказывается, со двора прочистила, чтобы к курам и за дровами ходить… А так, по такой погоде, и впрямь помрет – никто не хватится.
– Да! – с горечью протянула Евдокия. – У нас то хоть дети… А ей-то одной. Прямо беда…
– Дети презрительно повторила Надежда, поправляя волосы перед зеркалом над рукомойником. Вон, у бабки Сатарихи – их, вроде, пятеро! А где они? Не сыщешь… Ну что, давай, начнем, – озадачила она старуху.
– Дак, ты смотри, Надюшк, как тебе?… Хочешь рюмашку с морозца сейчас или потом, как дело справим?..
Потирая, красные с холода руки, Надежда глянула на бутылку: – А, давай сейчас! Только, теть Дунь, чего рюмаха-то одна?..
– Что ты! – махнула рукой Евдокия. Куда нам, мы и так без вина пьяные ходим. Я так посижу. А ты наливай, наливай.
Ловко поддев ногтем легкую крышечку, Надежда откупорила посудину и налила рюмку до краев. Потом по-мужски крякнула и разом выпила. Закусывая огурцом, зажмурилась от удовольствия: – Огурчики у тебя – язык проглотишь… Сама солила или Клавкины?
– Сама, сама, – отвечала Евдокия довольная, что угодила гостье. – Ноне, ни не ахти, какие были, только пятнадцать двухлитровых банок закубрить пришлось.
– Это хорошо еще… У меня в этот год и того не было,.. – смачно хрустела огурцом Надежда. – Вроде и цвели дружно, и опупки были, а потом в одну ночь все пожелтело и пожухло.
– Ишь та! – изумилась Евдокия. – И Клавдия говорила, что у нее также…
– А то!.. У всех так. Радиация это. Туча с Украины к нам пришла. Это по радио говорят, что не от того… – Врут! – разрумянилась почтальонка. – Люди-то знают! Тут приезжал к Галактионовым свояк что ли, приезжал. Прибор специальный привозил. И прибор показал: есть у нас радиация. Не так, вправду, много, но есть!..
– И Люди, говорят, от этой заразы мрут, – вздохнула старуха. Ить, какая напасть, кто ее только выдумал…
– Ну ладно, давай диктуй, а то мне к дойке надо поспеть, – отставив от себя рюмку, Надежда пододвинула ближе к себе тетрадку.
– Чевой-т?
– Говори, что писать будем!
– А-а! – протянула старуха и, приосанившись, на мгновение задумалась:
– Ну, значит так… Здравствуйте дорогая моя сестринушка Мария
Корнеевна! Доброго здоровья тебе, твоим детям: Михаилу, Виктору, Зинаиде, невесткам: Ольге, Галине и зятю Петру! Привет твоим внукам: Леньке, Сереже, Танюшке и… – запнулась она.
Притомившись перечислением родственников Марии, Надежда воспользовалась паузой – съела кусочек сала и лишь, потом взглянула на Евдокию. Та, вперив глаза в потолок, беззвучно шевелила губами.
– Молитву читаешь что ль, бабк?
– Как его?.. На языке вроде вертится, а вспомнить не могу.
Евдокия, вдруг, резко поднялась с табурета и засеменила в горницу: – Щас, погодь…
Через минуту Евдокия появилась с небольшим снимком в руке.
– Вот! Смотри – там сзади должно быть написано.
На фотографии был запечатлен голопузый крепыш. Надпись на обороте Надежда прочитала вслух: – «Аркаше – полгода»
– Вот же, лихорадка тебя возьми – забыла!.. Правильно – Аркаша —
Аркадий, стало быть…
Вновь посмотрев на лицевую сторону фотографии, Надежда хмыкнула: – Ишь ты, Аркадий какой!.. Это Витькин? От второй?
– Витькин, от второй, – кивнула Евдокия. – Ну, значит Аркадию. Дальше… С приветом к вам…
Надежда прыснула от смеха.
С приветом к вам сестра ваша Евдокия и семья Николая: Клавдия и внук Сергей. Христос Воскрес, значит…
– Ну, ты даешь, бабка! – опешила почтальонка. – Какой «Христос Воскрес»? До Сретения еще глаза вылупишь, а ты!..
Но Евдокия осталась безучастной к ее замечанию.
– Ты пиши Надя, пиши: Поздравляю тебя и всех твоих с Днем Армии, женским днем…
Надежда с улыбкой записывала за ней.
Улыбнулась и Евдокия.
– Смеетесь над нами старыми. А если с другого боку глянуть: кто его знает как все может повернуться. Доведется ли еще когда поздравить. А ну-ка с почтой что. Всякое бывает. А может это письмо как раз к сроку поспеет. Ну, а раньше придет – тоже не беда. Я-то сама письма Манькины раз от разу читаю-перечитываю, хоть и с горем пополам – глаза-то… А хочется порой ее словечки вспомнить. Может и она так…
– Оно конечно. На все Воля Божья, – согласилась Надежда. – Что еще писать?
– Ну, пиши. У нас все хорошо. Картошки не померзли. Есть маленько капусты. В Николаевой семье все по-старому. Аленка приезжала на каникулы. У нее тоже все хорошо… Вот,.. – старуха поправила на коленях фартук, что-то припоминая. – На Крещение померла Нюра Конюхова, ты ее знаешь, та которая в девках родила от Еремея-бригадира дочку. Она-то – дочка на похороны приезжала, пять лет до того не была, а тут объявилась. Привезла всего: колбасы, селедки. Помянули хорошо. Дом продавать дочка не захотела. Сказала, что будет приезжать как на дачу. Дачников у нас теперь хватает. Каждое лето наезжает туча. В городе-то кология, вредно жить.
– Экология, – поправила ее Надежда
– Ну да, – согласилась Евдокия и продолжала: – Надысь к Груне Семенкиной приезжали тоже из города одни, говорят: давай мы твою хату купим, а пока не померла – живи в ней. Не знаю, согласится ли Груня продаться так. Срок дали месяц.
Исписав страницу, Надежда перевернула лист.
– Не устала? – участливо спросила старуха. – Коль устала – отдохни. Да прими еще, не стесняйся, а я пока припомню, что еще написать.
Не заставляя себя уговаривать, Надежда отложила ручку, и налила рюмку.
Выпив и закусив салом, она рассмеялась: – На той неделе умора была! В магазине это дело давали, – Надежда кивнула на бутылку. – Что творилось!.. Мужики с самых Гудовищ на «Кировцах» прикатили. У них там пусто – зона трезвости, образцовый район. У всех морды наглые, все нахрапом взять норовят. Так, наши бабы стеной встали, орут: «пока своих не отоварят – чужим не дадим. Чуть до драки дело не дошло. Вот до чего дожили!..
– Беда с этим вином, – покачала головой Евдокия. – Вон у Патрикеева Ивана, знаешь его, труба зазолилась… Дыму в избе, не продохнешь,… Кому чистить?.. А топить не будешь – замерзнешь. Бабка его тоже еле ходит. Дети вон, где… А так две бутылки давай, если кого нанимать. Спасибо с Нюриных поминок осталось, так за ради Христа у дочки Нюры выпросили…
С минуту старая и молодая молчали, погруженные в свои мысли. Вглянув на ходики Надежда заторопила:
– Давай дальше, теть Дунь, а то времени уж много…
– Ага! – собираясь с мыслями, кивнула Евдокия. – Значит: к
новому году отпустили из тюрьмы племянника Гути Кузиной, я тебе писала. Гутя-то померла летом, а этот племянник еще все к ней приезжал, когда мальчонкой был. Вот теперь вырос. После Армии там, в городе у родителей пил да гулял, и видать на чем-то попался. Из тюрьмы его сюда прислали, вроде как не на пустое место. Поначалу он все по деревне болтался, не работал, к Любе Лаковщиковой домогался. Но Люба дала ему от ворот поворот. Теперь в Костино устроился на работу и принялся к какой-то, с челеграфа, а сам нет-нет и опять под Любиными окнами крутится. Она прямо от него плачет.
Ручка повисла над бумагой.
– Председатель наш…
– Постой! – остановила Евдокию Надежда. – А зовут-то его как?
– Кого председателя? Ты же знаешь. Юрий…
– Да нет. Того, что под Любиными дверьми…
– Под окнами, – уточнила Евдокия. – Так, Лешкой – Алексеем…
– Значит, принялся у телеграфистки, а сам к Любе шастает? мрачно
спросила Надежда.
– Ну да. С челеграфа… Я же и говорю – непутевый,.. – отвечала Евдокия. – Видать такую же себе нашел. Разве хорошая за него пойдет. Тож, видать, прости Господи…
– Так-к! – проговорила с сердцем почтальонка, поднимаясь со своего места. Стянув с себя шаль, прошла к печке. – Вот же гад ползучий!.. Ну, подлец!.. – вернулась она к столу и вылила остатки водки в рюмку – выпила не закусив, и заплакала.
– Господи! Надюшк!.. – поняв, что сказала не то, запричитала Евдокия. – Я-то дура старая, сплетни собираю,… Может это не он… Болтают люди худое…
– Он!.. – твердо сказала Надежда, утирая мокрые щеки рукавом кофты. – Он! То-то я смотрю – все мужики в гараже, а он чуть что – на третьем отделении – у вас!.. Ну ладно, гад!
– Да, это… Того… Если ты чего подумала, то не думай – Люба его к себе не допускала и не допустит. Не такая она,.. – лепетала старуха.
– Черт с ним! – успокоилась почтальонка. – Ты себя, теть Дунь, не виновать. Все равно бы узнала, не от тебя так от других… Просто обидно! Ведь говорил, что по-хорошему все хочет… А я уши развесила. Дура! Думала, Вовке моему отцом будет, а то растет как сорная трава. Я этого подлеца одела, обула, а он… Да что там говорить – горбатого могила исправит. Не переживай, теть Дунь, я уже все…
Евдокия по немому зашамкала ртом.
Взглянув на ходики, Надежда взяла ручку:
– Что там дальше писать?..
За окном опять завьюжило.
Баня с бассейном
Светло и неуютно вьюжным февральским днем в деревенском доме. Гулко рубят на равные дольки тишину и время ходики на стене, беснуется за окнами метель, завывая волком в печной трубе, шелестит снежной крупой по стеклам. Движение воздуха чувствуется и внутри дома, холодное дыхание разгулявшегося ненастья проникает через двойные рамы и не оставляет в покое линялые ситцевые занавески. Тоскливо на душе и холодно телу. Кутаюсь в старый, оставшийся еще от деда, лохматый овчинный тулуп и чтобы хоть как-то развлечь себя, пытаюсь читать прихваченный из дома остросюжетный детектив. Вернее, больше делаю вид увлеченного чтением человека – это для бабушки, чтобы вдруг не решили, что мой визит к ней всего лишь печальная необходимость. Понимаю, грех сетовать на судьбу, наградившую близкими родственниками в далекой, забытой Богом и людьми глубинке, святой долг навещать которых, под час, становится тяжким бременем: два часа в простылой электричке, еще полтора в битком набитом автобусе, и, наконец, пешком, без малого пять километров, чистым полем с полными сумками наперевес со всевозможной снедью для бабушки. Ей немало лет и большое хозяйство держать не под силу, десяток кур, утки на лето, огород – как может, справляется. На деревенский магазин и вовсе надежды мало, работает он два раза в неделю, по мере того, как туда завозят хлеб, кроме которого, в числе немногих никчемных вещей, широко представлены электросушилки для обуви под названием «сапожок» и клееные калоши огромного размера. Первые не имеют спроса ввиду абсолютной ненужности в деревенском быту, вторые не пользуются популярностью по непрактичности в эксплуатации на местном ландшафте.
Глаза машинально бегают по строчкам насыщенного движением, погонями, стрельбой детектива, но смысл прочитанного не доходит до сознания, видно застывает где-то в пути. Прихожу к однозначному выводу: в деревне можно и нужно жить летом – свежий воздух, парное молоко, зелень, теплынь…
Бабушка, хлопотавшая у пасти русской печи, занимающей добрую треть полезной площади дома, закончив свои дела, присаживается на стул у окна.
– Ишь, как заметает… – говорит она с вздохом, взглянув через стекло на улицу. – Так, ить опять придется к вечере лежанку топить – все тепло выдует…
«К вечере, лежанку топить!» – передразниваю ее про себя. Переехала бы на зиму в город. Все дети, внуки там. И все зовем! Три московские квартиры, выбирай, что душе угодно. Тепло, светло. Не надо печку топить, баллонный газ экономить. Опять же горячая вода. А здесь холодную воду с колодца приходится таскать… Не молодая же! А главное: избавила бы близких от заботы всякий раз приезжать сюда… Правда, года три назад, после болезни уговорили ее-таки пережить не благодатные времена в городе. Согласилась! Из предложенного жилья выбрала сыновью квартиру. Дядька ей комнату отдельную выделил, жену приставил для всяких бабкиных надобностей – сготовить что, постирать… У дочери магнитофон отобрал, чтобы не беспокоил пожилого человека. А бабуля!.. Оправилась немного и через месяц выдала, /привожу дословно/: – «Не, не, миленькие мои, не могу я в ентих ваших квартерах проживать. Тесно! Сижу я здеся, как птичка в клетке. Мы к простору привыкшие, воздуху вольному, а здесь…»
Как тут быть?.. Не больше не меньше, в трехкомнатной квартире улучшенной планировки ей тесно!..
Дядька за свой счет отпуск взял, на дачу ее повез. Там лес кругом. Условия, можно сказать приближенные к натуральным. В доме газовое отопление, водопровод. Через неделю, пожалуйста: – «Не, не, сынок, не могу я здеся! Дом, конечно, хороший, теплый /это про дачу/, но нам наши гнилушки /надо понимать ее хата/, дороже и милей. Везите меня обратно в деревню. А то тут, словом не с кем перемолвиться. Подружек нету. Везите, а то помру тута!».
«Тута-марфута! Пришлось везти…»
Не поймешь этих стариков. То плачет: тяжело одной. Дрова, вода, огород… А с места не стронешь! Так и делим, дети и внуки осень, зиму, весну, очередь устанавливаем, и везем сюда сумки с продуктами да приветы от остальных родственников. Маята!..
– А может по телевизору, что… – спохватывается бабушка. Ее чуткое сердце чувствует, что заскучал ее старший внучек.
– Так, у вас сейчас перерыв в программе, – отзываюсь я.
– Перерыв! – эхом вторит она и снова вздыхает. – А сходил бы к клубу, там, поди, уже афишу на кино вывесили. А?.. Надысь, бабка Лычиха сказывала про картину, какую нам привозили. Очень хорошая картина. Переживательная, видать индийская…
Мне смешно. По глубокому убеждению бабушки, как впрочем, наверное, и ее подруг – индийское кино самое хорошее, потому что переживательное.
Я содрогаюсь лишь от одной мысли оказаться среди снежной круговерти.
– Ну, даже, если афишу вывесили, кино-то вечером. Что сейчас ходить? Мне здесь хорошо.
– И то верно, – соглашается бабушка и поправляет на коленях фартук, в раздумье. – А можь, поешь что?.. – несмело предлагает она чуть погодя. – Штец или кашки гречишной. Кашка-то в печке уж притомилась. Хорошая!.. И молочко есть. Пока ты спал, Нюра Большакова прибегала, свежего принесла. Это не ваше – порошковое, а прям из-под коровки!.. Не хошь?..
– Так, только из-за стола!.. – смотрю на часы и ужасаюсь. Действительно после фирменного деревенского блюда – горячей картошки с солеными огурцами и квашеной капустой, минул лишь час с небольшим.
Некоторое время бабушка молчит и глядит в окно. Потом на улице что-то привлекает ее внимание.
– Ты, только глянь, глянь!.. Умора! – смеется она. – Это куда ж Канареич навострился?.. И непогодь ему нипочем!..
Гляжу в окно. Там среди ослепительной белизны резко выделяется фигура в черном, коротком тулупе с поднятым воротником, в шапке и непомерных валенках, с целлофановым пакетом в руке. Двигался он медленно, осторожно ступая узкую проторенную в рыхлом снегу тропку.
– Да, ить сегодня суббота – мужской день! – делает открытие бабушка. – В баню собрался! Вишь, какой чистоплотный, хучь тебе потоп, а баня святое, – весело комментирует она. Вдруг лицо ее просветляется новым предложением: – А может и ты, Женюшк?.. В баньку! Вчера-то в женский день, Лычиха сказывала пар был, дух не перевести…
Не найдясь с ответом сразу, я, видимо, дал расценить мое замешательство, как колебание близкое к согласию.
– А что, попаришься! Парная у нас знатная! Из соседних деревень приезжают. А то, и из района!.. Хвалят все. И Лычиха…
– А что! – говорю я себе. – Почему бы и нет? – и решительно вынимаю свое затекшее тело из кресла и сбрасываю кожух.
Конечно, не авторитет ценителя мирового киноискусства бабки Лычихи, двигал мною, как и не острое желание соблюсти правила личной гигиены в деревенской бане, просто возможность вырвать себя из пут зимне-деревенской тоски и успокоить бабушку.
Довольная, что угодила-таки внуку, она роется в комоде, из него извлекаются полотенце, новый, еще в обертке, кусок земляничного мыла, в сенях отыскивается стылая лыковая мочалка. И через несколько минут я толкаю скрипучую дверь и выхожу на волю.
Метель поутихла. Под сводом низкого серого неба, на фоне свежего снега деревенская слобода смотрится нарядно и даже весело: дома рубленые, сложенные из кирпича, шлаконаливные, оштукатуренные, обшитые тесом, разноцветные, с комнатными цветами в окнах, резными цветами наличников, будят в душе добрые и светлые чувства, воспоминания о чем-то очень дорогом, но не пережитом, отзываясь в сердце сладкой тягучей истомой, похожей на протяжную русскую песню.
Баня – низенькое строеньице, занесенное снегом по самые окна, стоит в стороне от деревни, за огородами, на берегу узкой и быстрой речки, не замерзающей даже в самые лютые морозы. Утоптанная тропинка к бане может определенно сказать, что Канареич, а теперь вот и я, не одиноки в своем намерении совершить еженедельный ритуал. В крохотном коридорчике, у заиндевелого окна, колченогий столик, на нем банка с мелочью – касса. Точной платы нигде не указано. Бросаю в копилку двугривенный. За надежду на мою порядочность добавляю еще две пятнашки.
В предбаннике людей не видно, но судя по кучкам белья на деревянных диванах с высокими спинками – четверо, ради гигиены и здоровья, презревших ненастье. Продрогнув, быстро раздеваюсь и тороплюсь в тепло.
На широких лавках с мраморными крышками полоскались мужчина и мальчишка, скорее всего отец и сын. В отсутствии душа, опрокинув на себя таз теплой воды, я дернул деревянную ручку двери парной. В нос ударила удивительная гамма запахов: аромат сырой хвойнины с тонким оттенком свежеструганной липы был здесь замешан на пряной терпкости распаренных березовых листьев с кисловатым привкусом дыма сгоревших ольховых поленьев. В парной тоже двое. Следуя обычаю здешних мест здороваться со всеми знакомыми и незнакомыми людьми и везде, где придется, учтиво приветствую парящихся. Выделить Канареича не состовляло большого труда – сухой, жилистый, он нещадно хлестал свое обтянутое коричневой от вечного крестьянского загара тело, на самом верхнем ярусе полка. Двумя ступеньками ниже, кряхтя и отдуваясь, сидел сдобного типа мужчина, еще не старик, пот градом катил с его большого тела, и по всему было видно, что парная ему не по нутру, и пришел он сюда либо по увещеванию поборников нетрадиционной медицины, либо за компанию. Проявление культуры и уважения к традициям с моей стороны не произвели на Канареича ни малейшего впечатления. Он так самозабвенно парился, что верно и не сразу заметил меня. Причем зона досягаемости его, со свистом мечущегося веника была настолько обширна, что мне пришлось подавить в себе искушение взобраться наверх, в самый жар и довольствоваться соседством с толстяком. Тот, в ответ на мое приветствие, коротко кивнул, после того, как смерил меня с головы до пят, и когда наши взгляды встретились, в его глазах я увидел столько неподдельной тоски и муки, уже не сомневался – несчастный страдал за компанию.
Однако нарочитое игнорирование моей персоны Канареичем, оказалось не более чем плодом собственной нездоровой впечатлительности, и вскоре обратилось в более чем расположение. Закончив самоистязание, он спустился с полка, тщательно сполоснул свой прекрасный, умело связанный веник, где в березово-дубовую смесь для аромата и массажа была вплетена ветка можжевельника. Без лишних слов, как старому знакомцу, он вручил его мне с коротким наставлением как поступить с этим банным аксессуаром в дальнейшем.




