Калигула: тень орла

- -
- 100%
- +
Первый пир стал нашей инициацией в эту новую веру.
Триклиний «Вакхова Восторга» был огромен и душен. Воздух колыхался от жаровен, на которых курились зерна ладана и мирры, пытаясь перебить тяжелый, сладковато-звериный дух, исходивший от гостей. Свет от десятков бронзовых люцерн с тремя горелками отбрасывал пляшущие, уродливые тени на стены, расписанные сценами невыразимых, даже для Рима, пороков. В центре, на подиуме, восседал на курульном кресле сам Тиберий. Он не походил на императора с монет. Это был грузный, облысевший старик с отвисшей кожей на шее и маленькими, водянистыми глазами, в которых застыла смесь скуки и пронзительной, всевидящей жестокости. Он молчал, и его молчание было громче любого крика.
Мы с Гаем, облаченные в простые белые туники ангустиклавии без пурпурных полос, что подчеркивало наш статус не граждан, а прислуги, должны были подносить вино. Мои пальцы липли к холодной поверхности серебряного скифоса.
– Гай Юлий Цезарь Германик, – раздался хриплый, словно перекатывающий гравий, голос Тиберия.
Гай, стоявший ближе, сделал шаг вперед. Его взгляд был устремлен в мозаичный пол, где мраморные менады в экстазе обвивали тела сатиров.
– Взгляни на меня, мальчик, – скомандовал Тиберий. – Я желаю видеть лицо сына моего покойного племянника.
Гай медленно поднял голову. Его лицо было бледным, но абсолютно непроницаемым. Глаза Тиберия, словно две жирные улитки, поползли по его лицу, вниз по шее, по груди…
– Твоя мать, Агриппина, – протянул Тиберий, беря из рук Гая виноград, – осыпает меня письмами. Умоляет. Клянчит. Говорит, что я отнял у нее ее маленького солдатика, ее Caligula. Скажи мне, она всегда была столь… драматична?
В зале раздались сдержанные хихиканья. Гай не дрогнул.
– Я не смею судить о словах моей матери, принцепс.
– «Не смею», – передразнил его Тиберий, пережевывая виноград. Сок багровым пятном выступил у него в уголке рта. – Скромность? Или расчет? Твой отец, Германик, тоже был скромен. Пока не начал примерять на себя мою власть. А ты, Гай? Ты тоже мечтаешь примерить пурпурную тогу?
В зале замерли. Это была уже не шутка, а обвинение в измене. Прямое, как удар пилума.
– Мои мечты не простираются дальше чести служить Риму и тебе, его Отцу, – ответил Гай. Голос его был чист, без единой ноты страха.
Тиберий усмехнулся. Это был сухой, трескучий звук.
– «Служба». Красивое слово. Но истинная служба требует полной отдачи. Абсолютной… прозрачности. Докажи свою преданность. Разденься.
Воздух в триклинии сгустился, став тяжелым и липким. Даже циничные придворные затаили дыхание. Я уставился на Гая, мысленно умоляя его: «Вспыли! Откажись! Брось ему в лицо чашу!»
Гай не посмотрел на меня. Он не посмотрел ни на кого. Его лицо превратилось в идеальную маску из каррарского мрамора. Без малейшей дрожи, с почти ритуальной медлительностью, он развязал пояс своей туники. Белая шерсть мягко шлепнулась ему на ноги, на мозаику, где мраморный сатир впивался зубами в виноградную гроздь. Он стоял голый, худой, почти хрупкий подросток под тяжелыми, пьяными взглядами римской элиты. Мурашки побежали по его бледной коже.
Тиберий обвел взглядом собравшихся, его губы растянулись в подобие улыбки.
– Взгляните, патриции! – провозгласил он, указывая на моего брата жестом, каким показывают новоприобретенного раба на невольничьем рынке. – Весь Рим судачит о наследниках Германика, о новых Цезарях, о будущих богах! А я что вижу? Жалкое, недоразвитое тело. Смотрите – какая скудость. Какая… незначительность. Из этого никогда не вырастет орел. В лучшем случае – вороватый вороненок.
Хохот, на этот раз громкий, развязный, прокатился по залу. Кто-то, уже пьяный, захлопал в ладоши. Гай стоял, не двигаясь, его взгляд был устремлен в какую-то точку позади Тиберия, сквозь стены, сквозь скалу, в самое сердце ночи. Он не дрожал. Казалось, он даже не дышал. Он просто… исчез внутрь себя.
В ту ночь я лежал в своей постели, вцепившись пальцами в грубую шерсть одеяла, и не мог сомкнуть глаз. Я прислушивался к каждому шороху из его комнаты. Ждал сдавленных рыданий, яростного шепота, звука бьющегося кубка. Но там была лишь оглушительная, абсолютная тишина. Она была страшнее любых криков.
Под утро, когда серый свет начал размывать очертания окна, я не выдержал и прокрался к нему. Гай сидел на краю ложа, уже одетый в свою простую тунику, и смотрел в темный проем.
– Гай… – начал я, и голос мой предательски дрогнул. – Мы должны… мы не можем…
– Молчи, Друз, – его голос был низким, монотонным, словно скрип железа по камню. – Первое правило: никогда не показывай им, что тебе больно. Никогда не давай им того, чего они ждут. Боль – это пища для таких, как он. Не корми зверя.
Он повернулся. В сером свете зари его глаза были двумя черными безднами, в которых не отражалось ничего.
– Они хотят увидеть страх? Слезы? Унижение? – Он медленно покачал головой. – Они увидят улыбку. Они увидят покорность. Они увидят идеального слугу. Самого услужливого раба на всем Капри. А потом… – он сделал паузу, и в воздухе повисло невысказанное, страшное, – потом мы посмотрим, кто над кем будет смеяться последним.
Он говорил это без злобы, без эмоций, как констатируя неоспоримый факт природы. И в этот момент я с леденящим душу ужасом осознал, что мой брат, тот мальчик с Рейна, что смеялся, бегая между шатрами легионеров, окончательно умер. В этой комнате, на этом проклятом острове, родился кто-то другой. Кто-то, кто только что с отличием окончил свой первый урок в школе Тиберия. Урок ненависти.
Запись в «Свитках Друза»: «Они смеялись над его наготой. Они думали, что обнажили его душу. Они не поняли, что он просто сбросил с себя последнюю кожу, ту, что связывала его с человечеством. То, что осталось, уже невозможно унизить, ибо оно лишено стыда. Тиберий хотел сломать его дух, но вместо этого выковал из него идеальное, отполированное лезвие. И теперь это лезвие лежит на точильном камне этой виллы, тихо шипя, и ждет своего часа. И я боюсь этого часа больше, чем чего-либо на свете».
Глава 4: Сестра-утешительница
Эпиграф из «Свитков Друза»:
«Он смотрит на нее не как на сестру.Он смотрит на нее как на единственный источник воздуха. А она… она дышит им. Сегодня ночью я подсматривал за ними, как вор. Два испуганных ребенка в клетке из мрамора и золота. Они строили свой хрупкий мир из прикосновений и шепота. И я понял: это не любовь. Это симбиоз. Это выживание. И потому оно страшнее любой страсти».
Ночь на Капри не приносила забвения. Она была иной формой пытки – тихой и навязчивой. Давящая тишина взрывалась отдаленными, пьяными криками с виллы Тиберия, хриплым смехом, доносящимся со стороны моря, где в гротах пировали его приспешники. Воздух в каморке Гая, бывшей кладовой для рабов, был густым и спертым. Он впитывал все запахи острова: сладковатую вонь гниющей на ветвях бирючины, пряный аромат тимьяна, что рос меж камней, и едкую смесь дешевого вина и блевотины из покоев императора.
Гай лежал на жестком соломенном тюфяке, накрытом одним грубым шерстяным одеялом. Он не спал. Его тело, еще не окрепшее, шестнадцатилетнее, было одним сплошным нервным узлом. Из-за тонкой перегородки вновь доносились голоса – призраки вчерашнего пира преследовали его и здесь.
«…Видите? Кожа – как у девчонки… Где же стать орла?.. Или великий полководец породил… воробья?»
Голос Тиберия, старческий и простуженный, звучал у него в голове, не умолкая. Гай ворочался, пытаясь сдавить виски, чтобы выдавить оттуда этот хриплый смех, эти похотливые взгляды, прилипшие к его коже, как смола. Он снова чувствовал на себе эти взгляды. Снова стоял голый в центре зала, а мозаичный сатир впивался зубами в виноград у его ног. Горячие иглы стыда, которые он не позволил себе ощутить тогда, теперь впивались в него с макушки до пят. Он впился ногтями в ладони, чувствуя, как под кожей выступает влага. Он не плакал. Слезы были роскошью, которую он себе запретил. Вместо них в нем копилась густая, черная, как деготь, ненависть. Ко всем. К Тиберию, к этим развратным рожам, к своей матери, бросившей его здесь, к самому себе за эту тщедушную юношескую фигуру, за свой страх.
Внезапно скрипнула дверь, не открывавшаяся в его комнату. Он вздрогнул, инстинктивно съежившись, ожидая новой пытки – может, сейчас явятся стражники, чтобы отвести его в опочивальню императора…
– Гай? – прошептал голос.
Это был не скрип евнуха и не окрик солдата. Это был шепот. Шепот Друзиллы.
Он резко приподнялся на локте. В проеме, залитом лунным светом, похожим на жидкое серебро, стояла она. В простом белом хитоне, без украшений, ее темные волосы были распущены по плечам, сливаясь с тенями. Она казалась призраком, явившимся из мира, где не было Капри.
– Ты не спишь, – констатировала она, не спрашивая. Крадучись внутрь, она бесшумно прикрыла дверь тяжелой деревянной задвижкой. Звук был крошечным, но таким решительным.
Он не ответил. Его горло сжалось. Она подошла и опустилась на колени на холодный каменный пол, не обращая на него внимания. Ее глаза, огромные и темные, как две ночи, блестели в полумраке, отражая луну.
– Мне рассказала Ливия, рабыня с косой, – выдохнула она, и ее пальцы, легкие и прохладные, коснулись его щеки. – Она сказала, что старец заставил тебя… что он показывал тебя, как показывают нового раба на рынке.
Он отшатнулся от ее прикосновения, будто оно было раскаленным. Стыд вспыхнул с новой, обжигающей силой. Чтобы она видела его таким? Униженным, выставленным на посмешище? Нет. Только не Друзилла.
– Уходи, – прохрипел он, отворачиваясь к стене, пахнущей плесенью. – Ты уже все знаешь. Зачем пришла? Чтобы посмотреть на воробья? – это вырвалось у него с горькой, саморазрушительной яростью.
– Видела что? – ее голос внезапно зазвенел, как сталь. – Видела моего брата? Или я должна видеть только ту маску, которую ты надеваешь для них днем? Маску послушного щенка?
Она схватила его за подбородок – нежно, но с неожиданной силой, заставив повернуться к себе. Ее пальцы были властными.
– Смотри на меня, Гай, – приказала она, и в ее шепоте звучала несгибаемая воля. – Не на стену. Не на потолок. На меня.
И он посмотрел. И увидел в ее глазах не жалость, которая была бы новым, изощренным унижением, а нечто иное. Гнев. Белую, холодную ярость. И странную, почти материнскую нежность, которую он не видел даже у Агриппины. В ее взгляде не было того, что он читал во всех остальных – страха, расчета, похоти. Была только Друзилла. Его Друзилла.
Его собственная маска – маска стоического безразличия, которую он оттачивал месяцами и что не дрогнула днем, – с треском рухнула здесь, в ее присутствии. Внезапная, неконтролируемая дрожь пробежала по его телу. Он зажмурился, пытаясь сдержать подступающие, дикие рыдания, которых не было ни после насмешек Тиберия, ни после побоев стражников.
– Я убью их, – вырвалось у него сдавленно, голос срывался на шепот, полный слез и яда. – Я принесу ему его вино в чаше из его же черепа. Я брошу их всех сюда, в море, на корм рыбам…
– Знаю, – просто сказала она, без тени сомнения. – И когда ты это сделаешь, я буду держать для тебя факел. Я буду подносить лестницы к стенам. Я буду лить масло в огонь.
Она легла рядом с ним на узкую койку, прижавшись к его спине. Ее тело было тонким, но удивительно теплым, живым очагом в этой ледяной комнате. Она обняла его, прижалась лбом к его лопаткам, и ее ровное дыхание было единственным стабильным ритмом в его разрушенном мире.
– Помнишь, в Германии? – прошептала она ему в спину, ее голос стал мягким, уводящим в прошлое. – В палатке у отца, после того как он осматривал укрепления? Ночью выла вьюга, и нам с тобой было так холодно, что мы дрожали, как осиновые листы. И мы сбегали из своих постелей и забирались под одну волчью шкуру. Она пахла дымом и потом, но под ней было тепло.
Он помнил. Он помнил запах кожи, древесного угля и влажной шерсти. И помнил чувство абсолютной безопасности.
– Здесь холоднее, – пробормотал он, его голос притих. – Здесь холод проникает внутрь. В кости. В душу.
– Тогда давай согреемся, – сказала она, как когда-то в детстве.
Он перевернулся к ней. Они лежали лицом к лицу, нос к носу, дыша одним воздухом, как тогда, в военном лагере. Он уткнулся лицом в ее шею, в запах ее волос и кожи – чистый запах мыла на основе козьего молока и полыни, единственное, что не было пропитано тлением и разложением Капри.
Ее рука медленно, ритмично водила по его спине, разглаживая застывшие мускулы, снимая дрожь. Это не было страстью. Это была архаичная, детская потребность в тактильном подтверждении того, что ты не один в этом враждебном мире. Для Гая ее прикосновения были единственным доказательством того, что он еще человек, а не просто вещь, игрушка в руках сумасшедшего старика.
– Они все чего-то хотят от нас, – тихо, словно доверяя великую тайну, сказала Друзилла. – Тиберий – нашего страха и нашего молчания. Мать – нашей мести и нашей славы. Рим, когда мы вернемся, – нашей крови и нашего имени. Только мы… мы ничего не хотим друг от друга. Мы просто… есть. Ты – это я. А я – это ты.
Он поднял на нее глаза. В полумраке ее лицо было бледным овалом, а глаза – двумя бездонными колодцами, в которых тонул лунный свет.
– Поклянись, – прошептал он, и в его голосе звучала отчаянная, почти детская мольба, обнажающая всю его беззащитность. – Поклянись, что никогда не оставишь меня. Что мы всегда будем вместе. Что никто и ничто не встанет между нами. Ни муж, ни Рим, ни сам Юпитер.
Она не ответила сразу. Она взяла его руку – длинную, с тонкими пальцами юноши – и прижала ее ладонью к своей груди, прямо под ключицей, где он мог чувствовать ровный, сильный, живой стук ее сердца. Бум-бум. Бум-бум. Это был ритм, противостоящий хаосу.
– Клянусь, – сказала она, и каждое слово было обетом, высеченным не на воске, а в граните судьбы. – Клянусь тенью нашего отца, Германика. Клянусь солнцем, что видело его победы, и луной, что видит наш позор. Я твоя, Гай. Сейчас и всегда. В этой жизни и в любой другой, что будут нам дарованы. Мы – одно целое. Одна душа, одна воля, одна судьба в двух телах.
Он закрыл глаза, прислушиваясь к биению ее сердца. Это был единственный закон в этом безумном мире, единственный якорь. Черная смола ненависти внутри него ненадолго отступила, смытая волной абсолютного, болезненного облегчения.
Он наклонился и по-детски, невинно, но с бесконечной серьезностью коснулся губами ее губ. Это был не поцелуй влюбленных. Это была печать. Скрепление договора, страшнее любого брачного контракта. Обмен клятвами, которые сильнее клятв Юпитеру.
Одно целое, – повторил он ее слова, и впервые за долгие месяцы на его лице появилось нечто, напоминающее не маску, а настоящую, хрупкую улыбку. – Тогда я силен. Пока ты со мной, я силен. Я смогу все перетерпеть. Я вынесу любые унижения. Я стану… кем угодно. Даже богом, если это понадобится, чтобы защитить нас.
Они уснули так, в объятиях друг друга, как два штормующих корабля, нашедшие друг в друге единственную гавань. А в соседней комнате, прильнув ухом к холодной, шершавой стене, Друз, обливаясь холодным потом, заносил на восковую табличку дрожащей, почти не слушавшейся его рукой:
«Они думают, что все кончено. Что спектакль окончен и актеры разошлись по своим клеткам. Они не видят, что главный акт только начинается здесь, в этой конуре. Он сломал свою маску перед ней, и из трещин хлынула лава. Она не тушит ее – она направляет. Она – горн, в котором он переплавляет свой стыд в сталь. Я боялся, что Тиберий выковал лезвие. Я ошибался. Он лишь расколол камень. Друзилла же – это тот мастер, что теперь придает ему форму. И я боюсь смотреть на этот будущий клинок.»
Глава 5: Смерть старого волка
Эпиграф из «Свитков Друза»:
«Шестнадцатый день марта. Тиберий Клавдий Нерон перестал дышать в третьем часу ночи. Кончина была не быстрой и не легкой. Агония длилась двенадцать часов. Двенадцать часов мы стояли в смежном покое и слушали, как умирает империя. А может, рождается новая. Более жестокая и безумная. Когда Гай снял с его пальца железное кольцо с печаткой, я увидел не алчность. Я увидел конец долгой ночи. И ужаснулся, поняв, что солнце, которое теперь взойдет, будет слепить нас до боли».
Вилла Юпитера, этот оплот разврата и паранойи, затаила дыхание. Обычная симфония ночи – пьяные возгласы, плеск фонтанов, скрип дверей в покоях наложниц – сменилась гнетущей, восковой тишиной, которую разрывали лишь шепоты, ползающие по коридорам, как ядовитые змейки. Воздух в восточном крыле, где располагались личные покои принцепса, был густ и тяжел. Запах дорогих сирийских благовоний, которые рабы в отчаянии жгли килограммами, не мог перебить сладковато-приторный дух гниющей плоти и прогорклого дыхания болезни. Пахло концом.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.





