- -
- 100%
- +

На несколько секунд я исчезла.
Осталась только кожа. Жар под ребрами. Влажная прядь волос, прилипшая к щеке. Пульс между ног, такой сильный, будто там билось отдельное сердце. Воздух входил в легкие рвано, через приоткрытый рот, и я никак не могла вспомнить, что обычно в такие моменты нужно быть красивой.
Я лежала на спине и смотрела в потолок, пока комната медленно возвращалась на место.
Золотистый свет у изголовья. Шелковая простыня липла к спине. Мягкая боль в пальцах от того, как сильно я сжала ткань. Внизу живота еще расходились теплые волны, ленивые и тяжелые, как после слишком сладкого вина.
Редко получалось по-настоящему.
Тело можно было научить почти всему: двигаться нежнее, дышать глубже, смотреть мягче, улыбаться так, будто ты не продаешь желание, а даришь его лично. Но удовольствие оставалось упрямым. Оно не приходило по расписанию, не подчинялось свету, музыке и просьбам быть “еще чуть-чуть нежнее, Мия”.
Я моргнула, повернула голову и увидела, как по экрану летят сообщения.
«Бля, это было по-настоящему».
«Мия, я на тебе женюсь».
«Еще. Пожалуйста, еще».
«Сколько?»
«Ты просто нереальная».
Камера горела маленькой красной точкой.
Вот тогда я вспомнила, где нахожусь.
Я медленно улыбнулась в объектив. Сначала дала им пару секунд тишины, чтобы каждый из них успел решить, что видел что-то настоящее. Мужчины обожали верить, что именно в их присутствии женщина теряет контроль.
— На сегодня все, мальчики, — сказала я хрипловато и провела пальцами по ключице, туда, где кожа еще была горячей. — Хорошие девочки тоже должны отдыхать.
Чат взорвался.
Донаты посыпались один за другим, будто они боялись, что я правда исчезну. Кто-то просил остаться. Кто-то писал мое имя капсом. Кто-то предлагал сумму, за которую я могла бы еще десять минут делать вид, что его желание имеет ко мне отношение.
Я потянулась к ноутбуку и завершила трансляцию.
Экран погас.
И вместе с ним исчезла Мия.
Комната сразу стала тихой. Спальня снова превратилась просто в спальню. Дорогую, идеально выставленную под кадр, но пустую. Кремовые стены, низкая кровать, огромное зеркало с теплой подсветкой, тяжелые шторы цвета шампанского. Все было выбрано так, чтобы в объективе казаться мягким, богатым и немного неприличным.
Даже я.
Я села, подтянула к груди простыню и посмотрела на свои колени. На коже еще оставались розовые следы от света и движения. На запястье отпечаталась тонкая цепочка браслета. Губы липли от блеска, волосы падали на плечи растрепанными волнами, но теперь это уже никому не продавалось.
Мама всегда говорила мне, что я должна быть сильной.
И она была самой сильной женщиной из всех, кого я знала. Она сбежала от моего отца, когда мне было три, увезла меня через океан и начала все с нуля. Почти без английского, без семьи, без денег, которые можно было назвать настоящими деньгами.
Через несколько лет у нее был свой риэлторский бизнес, белый внедорожник, клиенты с домами у океана и привычка говорить по телефону так, будто весь мир обязан был подстроиться под ее график.
Она пахла кофе, дорогим кремом для рук и свободой. Мы вместе смотрели кино по вечерам, ездили за мороженым, мерили платья в огромных торговых центрах.
Я думала, так будет всегда.
Потом ей позвонили из офиса. Она села за руль. Дорога была мокрой, грузовик слишком тяжелым, а жизнь, как оказалось, не обязана предупреждать заранее.
Мне было двенадцать.
Бизнес оказался не таким крепким, как мамина уверенность. Кредиты, долги, партнерские обязательства, страховка, которая закрывала не все. Дом продали быстро. Машину тоже. Украшения исчезли в чужих ладонях, пока я еще пыталась запомнить, какие из них мама обещала однажды отдать мне.
От мамы осталась коробка фотографий, несколько платьев в чехлах и привычка делать вид, что я справляюсь.
Первая приемная семья была нормальной, но от этого почему-то не становилось легче.
Никто не бил меня, не морил голодом, не запирал в комнате. Мне покупали куртки, водили к стоматологу, спрашивали, хочу ли я хлопья или тосты. Просто я больше не была чьей-то дочерью. Я была девочкой, которой выделили место.
Потом была другая семья. Потом третья. Новая школа, новая кухня, новая женщина, которая старалась быть доброй и не понимала, почему я не ем овсянку с корицей. Мама варила такую по воскресеньям. Я ни разу не объяснила.
Я быстро поняла: сиротам нельзя быть слишком требовательными. Я говорила спасибо так часто, что к шестнадцати почти поверила: хотеть большего стыдно.
Сейчас у меня было больше. Только стыд почему-то никуда не делся.
Квартира с панорамными окнами. Ванная из черного камня. Гардеробная, где одно платье стоило дороже всей мебели в комнате, которую мне однажды выделили “на время”. Шелковое белье. Хороший кофе. Деньги на счетах. Мужчины, которые называли меня богиней, хотя еще десять минут назад не знали моего настоящего имени.
По паспорту я Мария Соколова.
Дочь русской эмигрантки. Сирота. Девочка, которая в двенадцать лет научилась складывать жизнь в мусорные пакеты и не привязываться к чужим комнатам.
Мария никому не была нужна.
А Мию сейчас хотят все.
Я взяла телефон, увидела сотни новых сообщений и бросила обратно. Потом все равно поднялась, накинула шелковый халат и пошла на кухню.
Черный кофе был моей самой честной привычкой. Без молока, сиропов и красивой пенки для сторис. Просто горечь в огромной чашке.
Пока машина шипела и наполняла кухню запахом, я стояла босиком на холодном полу и смотрела в темное окно. В отражении была девушка с мягкими волнистыми волосами, полными губами и телом, на которое мужчины тратили деньги охотнее, чем на психотерапию. Она выглядела так, будто контролирует все.
Я знала, как убедительно может выглядеть ложь.
Вернувшись в спальню, я села на кровать с ногами, взяла чашку обеими руками и открыла личные сообщения.
После истории с одним голливудским козлом мой директ стал похож на закрытый клуб для мужчин, которые публично говорили о семейных ценностях, благотворительности и уважении к женщинам.
Актер был женат, между прочим. Конечно, был. Такие почти всегда были женаты, помолвлены, “в сложном периоде” или “давно живут отдельно, просто пресса не знает”. Он писал мне в три ночи, называл опасной, обещал ужин на вилле, а потом заблокировал, когда его жена выложила семейные фото с пляжа.
Пара рэперов попроще хотя бы не строили из себя святых. Они светили меня в сторис, и это дало мне больше подписчиков, чем месяц рекламы. Один политик писал так осторожно, будто каждое сообщение уже читали его юристы. Музыканты звали на закрытые вечеринки. Модели присылали сердечки. Спортсмены начинали с “ты не такая, как все” и через пять сообщений просили фото, которое не выкладывают в общую ленту.
Я листала сообщения лениво, еще не до конца вернувшись в тело после стрима.
Ничего интересного. Те же предложения. Те же скучные комплименты, которые я слышала сотни раз. Те же мужчины, которые хотели почувствовать себя исключением, не предлагая ничего исключительного.
В сообщениях мелькнула синяя галочка.
Я даже не сразу поняла, почему остановилась. Просто палец замер над экраном, а внутри неприятно кольнуло что-то старое, почти забытое.
На фото он был в черной бейсболке и простой белой майке. Лицо наполовину в тени, плечи шире, чем я помнила, взгляд спокойный, уверенный.
Алекс Зорин.
В шапке стояло сухо и просто: команда, восьмой номер, защитник, колледж, почта менеджера. Сотни тысяч подписчиков. Фото с площадки. Видео, где он забивает сверху, а зал поднимается на ноги.
Алекс Зорин.
Мальчик, в которого была влюблена вся школа. Ну и я, конечно же в первых рядах. В школе он был Алексом для всех.
Для меня иногда Сашей.
Не вслух, конечно. Я не была настолько смелой. Просто когда слышала, как его мама забирает его после игры и говорит: “Саша, куртку надень”, у меня внутри почему-то становилось теплее.
Наверное, только из-за этого мы вообще перекинулись в школе парой фраз. Две русские фамилии в списках, две мамы с акцентом, два человека, которые знали, что такое отвечать дома на одном языке, а в школе на другом.
Он был не просто красивым. Красивых мальчиков хватало. Алекс был таким, рядом с которым люди сами начинали светиться ярче, лишь бы он заметил. Учителя улыбались ему дольше. Парни хотели играть с ним в одной команде. Девочки поправляли волосы, когда он заходил в столовую. Он был из тех парней, которых ненавидишь за то, что они даже не замечают, как легко им все дается. И за то, что всё равно не можешь отвести взгляд.
Он играл в баскетбол так, будто пол в спортзале принадлежал ему по праву рождения.
Высокий, быстрый, спокойный. Уже в школе про него говорили, что у парня большое будущее. У него будущее было как прожектор над площадкой. Видимое всем.
Плохого парня можно было бы пережить.
Алекс был хуже. Он был хорошим.
У меня в то время была очередная приемная семья, куртка с распродажи и привычка заранее извиняться, если занимала слишком много места.
Я была тихой. Правильной. Слишком благодарной.
И до безумия влюбленной.
Я писала его имя на полях тетрадей, а потом зачеркивала так сильно, что рвала бумагу. Перед сном шептала глупые фразы, найденные на подростковых форумах, потому что тогда еще верила: если повторять желание достаточно долго, вселенная услышит.
Алекс Зорин замечает меня.
Алекс Зорин выбирает меня.
Алекс Зорин любит меня.
Вселенная не услышала.
Алекс был со мной вежлив, и этим все только портил. Как-то раз поднял мой учебник, который я, кажется, нарочно уронила ему под ноги. Однажды придержал дверь. Однажды спросил “ты в порядке?”, когда я плакала в коридоре после звонка от соцработника.
Я потом неделю жила на этом “ты в порядке?”.
Потом он уехал в колледж. Я сменила школу. Жизнь сделала со мной то, что делает со всеми девочками, которые слишком долго мечтают о признании: сначала отучила надеяться, потом научила продавать надежду другим.
Лос-Анджелес Рейвенс.
Я видела новости. Через несколько дней Алекс начинал сезон в составе одной из самых обсуждаемых команд лиги. Новый контракт, большие ожидания, лицо франшизы. Спортивные медиа обожали такие слова. Лицо франшизы. Будущее команды.
И это будущее команды написало мне в личные сообщения.
Маша Соколова, ты ли это?
Я смотрела на экран и почему-то не могла сразу улыбнуться.
Маша Соколова. Так меня не называл теперь почти никто.
Не знаю, помнишь ли ты меня. Westbrook High. Я Алекс.
Я тихо рассмеялась. Помню ли я.
Я помнила его мокрые волосы после игры. Помнила белую форму с номером двенадцать. Помнила, как он смеялся, запрокидывая голову, а у меня от этого становилось жарко под школьной кофтой. Помнила, как однажды он сел рядом со мной на скамейку, потому что больше не было места, и я весь следующий урок не понимала, что написано в учебнике.
Я в городе перед стартом сезона. Увидел твой профиль и не поверил. Буду рад увидеться, если ты не против.
Он не писал грязно. Не делал вид, что мы чужие люди, которым нужно сразу перескочить через все лишнее. В его сообщениях было что-то почти нормальное.
Почти.
И, может быть, именно поэтому у меня внутри проснулась не Мия.
А Маша.
Та самая девочка с его зачерканным именем на полях тетради. Та, которая слишком долго верила, что если однажды Алекс Зорин посмотрит на нее по-настоящему, все плохое с ней окажется временным.
Я сделала глоток кофе. Он обжег язык, но я не сразу почувствовала боль.
Взрослая часть меня знала, что можно ждать от таких парней. Взрослая часть меня видела достаточно отелей, черных машин, закрытых лифтов и утренних блокировок, чтобы не строить сказку из нескольких вежливых сообщений.
Но где-то глубже, под дорогим бельем, под кожей, под именем Мия, все еще жила девочка, которая хотела не просто быть желанной. Она хотела, чтобы ее узнали.
Я снова открыла его сторис. На последней был темный фон, золотые буквы и отметка отеля. Я могла попасть туда без его приглашения.
Я не ответила.
Поставила чашку на тумбу, поднялась и пошла в гардеробную. Свет включился мягко, по движению, открывая ряды платьев, шелка, кожи, тонких бретелей и тканей, которые существовали на границе между “дорого” и “нельзя”.
Я провела пальцами по черному платью, потом по серебряному, потом остановилась на красном. Оно было слишком смелым для случайной встречи и идеально подходящим для встречи, о которой я мечтала восемь лет назад.
В зеркале на меня смотрела Мия. Но внутри у нее, глупо и почти больно, билось детское Машино сердце.
Завтра я увижу Алекса Зорина.
Глава 2
— А потом этот старый хрыщ мне заявляет, что привык, чтобы ему завтрак готовила любимая женщина. Клешни-то не отвалятся кофе сварить? Машут, ты чего молчишь? Утомила бабка тебя?
Любовь Никитична Миллер чуть сдвинула темные очки к кончику носа и посмотрела на меня поверх стекол.
Любонька не могла меня утомить.
Она могла утомить администрацию нашего жилого комплекса, троих бывших адвокатов, детей своего покойного мужа и любого несчастного, кто совершал ошибку и начинал с ней спорить. Но меня нет.
Я лежала на шезлонге у бассейна, смотрела на блики в ярко-голубой воде и пыталась делать вид, что у меня просто выходной. Солнце грело бедра, лед в стакане давно растаял, на коже пахло кокосовым кремом. Вокруг тихо шелестели полотенца, кто-то листал журнал, кто-то лениво разговаривал по телефону о деньгах так спокойно, будто обсуждал погоду.
А у меня с самого утра в горле стоял ком. Дурное предчувствие.
Как будто тело уже знало, что я собираюсь залезть туда, где меня снова размажут по красивой стене. В мыслях я все еще строила планы, выбирала платье и вспоминала, как Алекс Зорин написал мне “Маша Соколова”, а живот уже неприятно сжимался.
Маша, конечно, хотела пойти. Мия делала вид, что ей просто любопытно.
— Ну что за выражение на твоем личике, — сказала Любовь Никитична.
— Какое?
— Как у моей третьей свекрови, когда я сказала, что не умею готовить и не собираюсь учиться.
— Это плохо?
— Для свекрови было плохо. Для меня отлично. Я потом развелась и купила первую яхту.
Я повернула голову и впервые за утро улыбнулась.
Любовь Никитична Миллер была самым странным человеком в нашем доме и, возможно, самым нормальным. Семьдесят восемь лет, оранжевая льняная рубашка, белые брюки, золотые браслеты на тонких запястьях и такие серьги, будто она вышла к бассейну не загорать, а принимать дары вождя соседнего племени. Или головы поверженных врагов.
Она говорила по-русски уже неровно. Иногда путала окончания, иногда вставляла английские слова, когда не могла вспомнить нужное, но ругаться умела чисто. Видимо, мат не забывается даже после пятидесяти лет эмиграции.
В доме ее называли миссис Миллер. Я называла Любовь Никитична, потому что ей это нравилось. Она говорила, что Любовь Никитична звучит как бабка, которая пережила всех мужей и еще собирается танцевать на их могилах.
Мужей у нее было шесть.
Она рассказывала о них так, будто пересказывала сезоны длинного сериала. Один был бедным и красивым. Другой богатым и скучным. Третий, по ее словам, “немножко криминальный, но с хорошими манерами”. Последний был техасским фермером-миллионером. Его взрослые дети после его смерти решили, что русская жена должна поцеловать его в лоб, положить цветы на могилку и исчезнуть из завещания.
Любовь Никитична не исчезла.
Она судилась с ними восемь лет и отсудила столько, что теперь могла пить просекко у бассейна, заниматься пилатесом с личным тренером и называть молодых мужчин “неудачной инвестицией”.
— Так что с тобой? — спросила она и лениво помешала трубочкой лед в стакане. — Не ври. Врать ты умеешь только на камеру. Мне дурно уже.
— Мне написал один парень.
— Ну и?
Я провела пальцем по холодному стакану. На коже осталась мокрая дорожка.
— Мы учились в одной школе.
— О. Старое мясо.
— Любовь Никитична.
— Что? Старое мясо всегда воняет сильнее свежего.
Я прикрыла глаза рукой от солнца и рассмеялась уже по-настоящему. С ней было легко смеяться. Наверное, потому что она никогда не делала вид, что жизнь серьезнее, чем кажется.
— Его зовут Александр Зорин. Для всех Алекс. Он из русской семьи. Сейчас играет за “Лос-Анджелес Рейвенс”. Ну, только начинает нормально играть. Сезон скоро стартует, вокруг него много шума.
— Баскетболист?
— Да.
— Высокий?
— Ну конечно.
— Красивый?
Я посмотрела на воду.
— Был.
— Значит, стал еще хуже.
— Он был парнем, по которому сходила с ума вся школа.
— И ты?
— Я была в первых рядах.
Любовь Никитична сняла очки совсем. Вот теперь ей стало интересно.
— Он тебя обижал?
— Нет. В этом и проблема. Он был нормальным. Вежливым. Добрым даже.
— И ты, конечно, решила, что это знак судьбы.
— Мне было шестнадцать.
— Машут, некоторым семьдесят восемь, и они все еще думают, что если мужчина сам помыл чашку, это знак судьбы. Возраст не отменяет дурость, он только делает ее смешнее.
Я отпила кофе со льдом. Он был водянистый, но холод немного помог.
— Мы с ним вообще общались только потому, что оба были из русских семей.
Любовь Никитична улыбнулась мягче.
— Это важное.
У меня неприятно кольнуло под ребрами.
— И что этот баскетболист написал тебе? — спросила Любовь Никитична.
— Написал: “Маша Соколова, ты ли это?”
— Ах, гад.
Я молчала.
— Он предложил что-то конкретное? — спросила Любовь Никитична.
— Не совсем. Сказал, что будет рад увидеться. Сегодня у команды закрытый прием перед сезоном. Я увидела сторис. Могу попасть.
— Через него?
— Нет. Сама.
— Уже лучше.
— Но у меня плохое чувство.
— Конечно плохое. Ты идешь не на вечеринку, а на похороны своей старой фантазии. Такое редко бывает весело.
Я посмотрела на нее.
— Вы умеете поддержать.
— Умею. Поэтому и говорю правду. Если фантазия умрет, ты свободна. Если не умрет, у нас будет интересный вечер.
— У нас?
Любовь Никитична надела очки обратно и взяла стакан.
— Я иду с тобой.
— Вы?
— А кто? Твои подписчики? Максимум что они могут это попросить фото пяток.
Я рассмеялась, но на сердце почему-то стало легче.
— Вы правда хотите пойти на эту скучную тусовку?
— Я хочу посмотреть на мужчину, из-за которого ты сидишь как сирота перед витриной с тортами.
— Я вообще-то и есть сирота.
— Вот именно. Поэтому я иду. Сиротам нельзя ходить к старым мечтам без взрослой женщины с хорошим адвокатом.
К вечеру плохое чувство никуда не делось, но я решила, что это не повод сидеть дома. Если бы я каждый раз слушала свои тревоги, я бы до сих пор жила в чужой комнате, благодарила за хлопья и носила платья, которые мне не нравятся.
Я выбрала красное.
Не самое откровенное, что у меня было. Это было бы слишком просто. Платье держалось на тонких бретелях, мягко обнимало грудь и талию, открывало ногу ровно настолько, чтобы никто не мог сказать “вульгарно”, но все равно смотрел второй раз. Оно не кричало. Оно знало себе цену.
Я долго стояла перед зеркалом и пыталась понять, кого веду сегодня в отель.
Мию, которой не страшны мужчины с миллионами? Машу, которая восемь лет назад писала “Алекс Зорин любит меня” на полях тетради?
Или какую-то третью, которая устала быть либо желанной, либо невидимой.
Любовь Никитична появилась у моей двери в черном костюме, белой шелковой блузке и с маленькой сумкой, в которой, по моим ощущениям, могли поместиться только паспорт, помада, пистолет и завещание какого-нибудь четвертого мужа.
Она обвела меня взглядом.
— Ну пойдет.
У отеля уже стояла плотная очередь из людей, которые делали вид, что не стоят в очереди. Черные машины одна за другой останавливались у входа. Из них выходили девушки в платьях, мужчины в дорогих пиджаках, какие-то знакомые лица, которые я видела то в сериалах, то в рекламных кампаниях, то в чужих сторис.
Я еще раз открыла скриншот.
“Меридиан”. В восемь вечера.
Я не стала отвечать Алексу и не стала просить помощи. Это было важно. Слишком важно, если честно.
Мне хотелось войти туда не как девочка, которую позвали в номер или добавили в список из жалости. Мне хотелось войти самой. Красивой, взрослой, дорогой, такой, от которой у бывшей школьной мечты хотя бы на секунду собьется дыхание.
У входа проверяли списки. Охрана была из тех, кто умеет смотреть на людей так, будто уже решил, сколько стоит их одежда и насколько они нужны внутри.
Моего имени в списке не было.
Имени Любови Никитичны тоже.
Проблема в том, что она не выглядела человеком, которого можно не пустить. Она чуть приподняла очки, улыбнулась охраннику и произнесла фамилию какого-то продюсера так уверенно, будто вчера ужинала с его матерью.
Охранник нахмурился.
— Мэм, я не вижу вас в списке.
— Милый, я себя там тоже не вижу, потому что у вас планшет слишком маленький.
Я уже приготовилась провалиться сквозь мраморный пол.
К нам подошла девушка с бейджем организатора, быстро окинула взглядом Любовь Никитичну, потом меня, потом снова Любовь Никитичну. На ее лице мелькнуло то самое выражение, которое я знала очень хорошо: “Не знаю, кто это, но вдруг важные”.
— Вы к мистеру Ардену? — осторожно спросила она.
— Конечно, — сказала Любовь Никитична так спокойно, будто мистер Арден был ее любимым внуком.
Девушка кивнула охране.
— Пропустите.
Я улыбнулась только когда мы оказались внутри лифта.
— Кто такой мистер Арден?
— Понятия не имею.
Двери лифта открылись на верхнем этаже.
Зал был темным, с панорамными окнами, низким светом и видом на город. Никакого намека на баскетбол, “Рейвенс” и спорт в целом. Но я решила, что паниковать пока рано. Мы с Любовью Никитичной прошли внутрь.
На меня сразу начали смотреть.
Я к этому привыкла. Сначала глаза цеплялись за платье, потом за лицо, потом за ощущение, что где-то меня уже видели.
Один актер, которого я видела в сериале про богатую семью с кучей убийств, улыбнулся мне так, будто мы были знакомы. Рядом с ним стояла девушка, явно слишком молодая для него. Любовь Никитична поймала его взгляд, оценила костюм и прошептала:
— Этот изменяет жене даже во сне.
Я не выдержала и засмеялась. Стало чуть легче.
Мы прошли мимо бара, мимо группы продюсеров, мимо двух девушек из реалити-шоу, которые делали вид, что не узнают меня. Я искала высокие фигуры, спортивные плечи, знакомые лица из профиля Алекса. Но вокруг были киношники, модели, музыканты, люди у которых на лице было написано: “я устанавливаю бюджеты” и “я сплю с теми, кто устанавливает бюджеты”.
Команды не было.
Я все равно упрямо шла дальше.
В какой-то момент у бара мелькнули широкие плечи, и у меня глупо сбилось дыхание. Я даже шагнула вперед, прежде чем мужчина повернулся.




