- -
- 100%
- +
– Что ты пишешь? – спросила Сальма.
– Объявление для ресторана. – Он поднял вертикально листок бумаги. – Повесим на двери.
И он написал большими печатными буквами: «РЕСТОРАН НЕ РАБОТАЕТ ИЗ-ЗА СМЕРТИ В СМЬЕ».
– Ты пропустил одну «Е», – сказала я.
Тарек повернул к себе листок, чтобы убедиться, что я права.
– Всего одна буква, – сказал он и пожал плечами. – Это неважно.
– Еще как важно. Папе бы это не понравилось. Он болезненно относился к таким вещам. – Я повернулась к сестре. – Помнишь, как он перепечатал все меню, потому что в назывании фирменного блюда, стейка, оказалась опечатка? Он сказал тогда, что клиенты это заметят и решат, что рестораном управляет идиот.
– Помню.
Тарек добавил крошечную «е», едва заметную между «с» и «м».
– Ну вот, – сказал он, – исправил.
Он взял ключи от ресторана и вышел на улице через кухонную дверь. Я прислонилась к столешнице и наблюдала за мамой. Она аккуратно, ложка за ложкой, зачерпывала молотый кофе и высыпала его в кофеварку с такой осторожностью, как будто ей нельзя было ошибиться.
– Все это как-то странно, – сказала я. – Полицейские сказали, что нашли его у водосточной канавы на Чемеуэви-Уэй. Это значит, что тот, кто был за рулем, должен был съехать на обочину, чтобы сбить его.
– Именно поэтому полиция и считает, что за рулем был пьяный, – сказала Сальма.
В ее голосе звучала знакомая снисходительность. Она всегда так со мной разговаривала. Иногда намеренно, иногда случайно. В этот раз сестра почувствовала, что подобная интонация теперь не к месту, и быстро добавила:
– Или это какой-нибудь морской пехотинец несся на базу в Твентинайн-Палмс. Они ездят, как психи, когда опаздывают.
Мама захлопнула крышку кофеварки и, повернувшись ко мне спиной, начала сворачивать бумажные пакеты из-под продуктов в аккуратные прямоугольники и раскладывать их на столешнице. Я восприняла эти ее действия как знак, что она не хочет сейчас говорить о несчастном случае и не нужно ни о чем ее спрашивать. Она уже рассказала мне все, что знала.
Оставшуюся часть дня мы провели в молчании. Мы достали из стеклянного шкафчика чашки с блюдцами для кофе и маленькие синие стаканчики для чая. Вымыли листья мяты и распаковали закуски, которые принесла Сальма. Когда звонил телефон, одна из нас снимала трубку и объясняла, как до нас добраться. Через некоторое время вернулся Тарек и бросил ключи от ресторана на столешницу.
– Кто займется бухгалтерией? – спросил он.
Я перестала раскладывать салфетки и с удивлением взглянула на него.
– Какой бухгалтерией?
– Кто будет выплачивать зарплату? Платить поставщикам? Теперь это будет непросто, закусочная закрыта.
– Ты что, серьезно сейчас говоришь о деньгах, в такое время?
– Нора! – Упрек прозвучал в голосе Сальмы.
– Что? Ты же сама слышала.
– Вполне разумные вопросы. Не всем же по твоему примеру вечно витать в облаках.
Витать в облаках. Всю свою жизнь только и слышу, что витаю в облаках. Это началось, еще когда мне было девять или десять, – я так увлеченно читала любимые книжки, что не слышала, когда меня звали обедать.
– Вечно ты витаешь в облаках, – нежно шутила мама.
Несколько лет спустя, когда я помогала в ресторане после школы, эти слова из ласковой шутки превратились в горький упрек.
– Ты неправильно посчитала сдачу. Вечно витаешь в облаках, – жаловалась мать.
А позже, когда я не захотела поступать в медицинский институт, это выражение произносилось уже с осуждением.
– Жизнь хочешь себе разрушить, бэнти[2]. Вечно ты витаешь в облаках!
Да, я витала в облаках, только так я могла выжить в этом мире. То, что лучше витать в облаках, а не ходить по земле, я осознала довольно рано, в свой первый день в начальной школе Юкка-Меса, когда миссис Нильсен бодро прочла имена всех детей в журнале, но так и не смогла произнести: «Нора Зор Геррауи». Она предприняла две безуспешные попытки, потом замолчала и хмуро разглядывала странное скопление согласных, непонятно как оказавшееся в списке фамилий. Дети сидели тихо, им было любопытно, что это за странное имя такое, которое не смогла прочесть даже учительница. Потом миссис Нильсен опустила очки чуть ниже на нос и уставилась на меня поверх них.
– Какое необычное имя. Откуда ты?
На переменке дети разлетелись во дворе в разные стороны, а потом сбились в маленькие группки: дети военных, дети из церкви, дети из трейлерного парка, дети хиппи. Я никого из них не знала, и никто не знал меня. Я стояла у синей стены рядом с качелями и наблюдала за ними издалека. В буфете я ела заалук[3], который мама положила мне в ланч-бокс, а другие девочки за столиком перешептывались. Потом Бриттани Катлер, симпатичная блондинка с косичками и белозубой улыбкой, повернулась ко мне и спросила:
– Что ты ешь?
Я приветливо улыбнулась ей, радуясь, что могу наконец с кем-то поговорить.
– Баклажан.
– А похоже на какашки.
Другие девчонки захихикали и весь оставшийся день называли меня какашкожором. Во время чтения сказки все собрались вокруг миссис Нильсен, чтобы послушать «Рапунцель», но рядом со мной никто сидеть не хотел. Позже миссис Нильсен сыграла на ксилофоне «Мерцай, мерцай, звездочка» и спросила, узнал ли кто-нибудь из нас мелодию. Я сказала: «Это фиолетово-зеленая песня», на что миссис Нильсен ответила: «Нет, милая, это про мерцающую звездочку, она не фиолетовая и не зеленая. Тебе нужно выучить цвета». Я не знала, как объяснить ей, что уже выучила все цвета и говорю об ассоциациях, которые рождает во мне музыка, о возникающих перед моими глазами цветовых оттенках. Поэтому, когда папа приехал за мной после уроков, я бросилась к нему со всех ног как к долгожданному спасителю. Он вытер мне слезки, отвез домой и позволил до ужина съесть любимое печенье.
Но на следующий день пришлось снова идти в школу. Я выучила алфавит и клятву верности[4], научилась держаться подальше от тех, кто дразнил меня. На уроках я молчала. Во время обеда сидела одна. Молчание дарило мне ощущение безопасности, но все-таки подвело меня через несколько месяцев: миссис Нильсен решила, что у меня трудности с обучением. Одним солнечным майским утром она вызвала маму в школу и говорила с ней, используя такие термины, как: «задержка речевого развития», «социальная тревожность», «оппозиционное расстройство». Все эти слова для моей матери ничего не значили. Тогда миссис Нильсен перешла на шепот.
– С вашей дочерью что-то не в порядке, – проговорила она.
Я играла на желтом коврике в углу и ждала, когда же мама скажет:
– Все в порядке с моей дочерью!
Но она только медленно кивнула, как будто соглашаясь с учительницей.
Когда отец вернулся вечером домой и узнал, что произошло, он сказал, что учительница просто дура. Хмара![5] Так он обзывал телеведущих восьмичасовых новостей, когда они особенно сильно злили его. После этого он вытащил пиво из холодильника и начал перебирать счета на кухонном столе. Я ждала, какой будет реакция мамы. Мама среагировала мгновенно.
– А ты, конечно, лучше знаешь, чем учительница?
– Я знаю свою дочь.
– У Сальмы не было проблем в начальной школе. Она была первой в классе.
– И у Норы нет проблем, Мариам.
– Если она будет и дальше молчать, ее оставят на второй год. Так сказала учительница.
– Не оставят. – Отец взъерошил мне волосы. – Нора, не молчи на уроках, хорошо?
Угроза учительницы, так выразительно пересказанная мамой, оставила в моей памяти неизгладимый след. Если я продолжу молчать, я останусь на второй год, а если я останусь на второй год, мне больше не придется встречаться каждый день с Бриттани Катлер и ее подружками. Так что я осталась в подготовительном классе еще на один год. Я снова учила алфавит и клятву верности, и в этот раз со мной училась Соня Мукерджи, такая же тихая девочка, как и я. Она тоже не вписывалась в коллектив одноклассников. К тому времени, как я перешла в следующий класс, у меня появилась подруга.
Тем не менее только в средней школе я нашла единомышленников – фанатов музыки. За два года до этого, заметив, что я часто говорю о музыке и о ярких цветах, отец записал меня на занятия по фортепиано к миссис Уинслоу – соседке, которая недавно вышла на пенсию и переехала в пустыню, а до этого много лет преподавала музыку в Университете Южной Калифорнии. И она объяснила, как называется моя способность видеть музыку. Синестезия[6]. И оказалось, что со мной все в порядке, что не только я таким образом воспринимаю звук, что многие музыканты ощущают музыку так же, как я. На прослушивании в школьный оркестр я сыграла менуэт соль мажор и сразу же получила место. Соню тоже взяли, она играла на флейте. В оркестр попали и другие хорошие ребята: Лили, Джереми, Мануэль и Джейми. Дети, которые спрашивали не «откуда ты?», а «на чем играешь?». На стене над столом учителя был прикреплен плакат, на котором большими буквами было написано: «Ты занимался вчера? Ты занимаешься сегодня? Ты будешь заниматься завтра?» Строгая дисциплина и долгие репетиции, которые устраивал учитель, сплотили нас. Не было даже особой необходимости разговаривать, нужно было просто играть.
Однажды наш джаз-банд пригласили выступить на летнем фестивале в Палм-Спрингс. На сцене за роялем я вспомнила совет учителя: «Притворись, что играешь для одного человека, тогда не будешь нервничать». Я взглянула на папу, который сидел в первом ряду, наклонив голову чуть в сторону, и ждал. Потом закрыла глаза и начала играть. Пальцы побежали по клавишам, и мне показалось, что я просто болтаю с другими ребятами из оркестра: окликаю Мануэля на барабанах, отвечаю на вопрос Лили, заданный бас-гитарой. Разговор между нами длился и длился, я так погрузилась в эту многоцветную беседу, что почти испугалась, услышав бурные аплодисменты. Помню, как счастлива я была в тот вечер.
И все же ощущение, что я не такая, как все, никогда полностью не покидало меня. Сложности обычно возникали, когда меня спрашивали, в какую церковь я хожу, или когда мама разговаривала со мной на школьной парковке, или когда учитель истории задавал вопрос о Ближнем Востоке, и все в классе поворачивались ко мне в ожидании ответа. Мучило меня еще и то, что родители теперь постоянно ссорились. Каждый раз, когда кто-то хлопал дверью или разбивал тарелку, я запиралась у себя в комнате и включала музыку. Я мечтала вырасти, поступить в колледж, сбежать из пустыни. «Вечно витаешь в облаках!» – упрекала меня мама.
Внезапно сильный аромат кофе, закипающего в кофеварке, ударил в нос, и я поняла, что сжимаю салфетку в руке и всем телом опираюсь на столешницу.
– Я не витаю в облаках, – объяснила я. – Просто мне кажется, что сегодня не стоит говорить о деньгах.
– Мы не о деньгах говорим, – возразила Сальма. – Мы говорим о ресторане баба[7], который был для него, как ты сама недавно заметила, очень важен.
– Я не об этом.
– О чем же тогда?
– Я ожидала от твоего мужа больше чуткости в сложившейся ситуации, вот и все.
– Он всего лишь хотел помочь.
В дверь позвонили, и я вздрогнула от неожиданности. Сальма пошла открывать, и браслеты на ее запястье ровно позвякивали, будто она отбивала ими ритм. Боль в груди нарастала, я аккуратно сложила салфетки на столе. Только приехала, и вот мы уже ссоримся. И зачем люди приходят так скоро, могли бы и подождать до похорон. Мне не хотелось снова и снова слушать историю, которую рассказывали заново каждому, кто приходил, о том, как во время вечерней пробежки школьная учительница наткнулась на моего отца, который лежал на тротуаре без сознания. Скорая приехала всего через несколько минут, но слишком поздно – он уже умер. Мне не хотелось, чтобы меня спрашивали, где я была, когда это случилась, как узнала об этом. Я устала пожимать руки друзьям сестры, устала слушать их приглушенные голоса. Через некоторое время я сбежала на террасу.
Джереми
Когда я подходил к ее дому, входная дверь стояла открытой нараспашку. Изнутри доносились разговоры, некоторые из них на языке, звучавшем знакомо, но непонятном. У входа стояло в ряд несколько пар обуви, и я подумал, нужно ли и мне снимать ботинки – а вдруг ее вообще нет дома? В коридоре висели фотографии и среди них фото нашего школьного джаз-банда. Я вдруг понял, что никогда еще не бывал у нее дома и тем не менее все эти десять лет мое изображение висело здесь на стене.
В гостиной толпились незнакомые люди, они стояли отдельными группками и пили чай из малюсеньких синих стаканчиков. Ее мать сидела на диване и увлеченно беседовала со стариком в черном жилете и белой тюбетейке. На кухне зазвонил телефон. Кто-то крикнул, чтобы принесли воды и таблетку адвила. Было шумно и душно, я почувствовал себя не в своей тарелке. Я приехал прямо из полицейского участка и теперь сомневался, правильно ли поступил. И тут я увидел ее на террасе.
Я прошел через стеклянные двери и испытал огромное облегчение оттого, что выбрался из толпы. Было уже совсем темно, небо из синего стало черным. Вдоль деревянного забора светились в темноте, словно угли затухающего костра, пучки красной кастиллеи. Половицы скрипнули под моими ботинками.
– Нора, – окликнул я ее. Она обернулась на звук моего голоса.
Ее длинные черные волосы рассыпались по плечам. А глаза были именно такими, какими я их помнил, – темными и честными. На ней было зеленое платье, стянутое на талии узким поясом. В желтом свете, проникавшем из гостиной, ее кожа казалась золотистой.
– Мои соболезнования.
Она молча смотрела на меня, и на мгновенье у меня мелькнула жуткая мысль, что она меня не помнит и что зря я пришел. Но потом она легко и бесшумно, босиком, прошлась по деревянному настилу террасы и обняла меня. «Ласково обняла», – думал я позже, сидя в теплой ванной.
– Спасибо, что пришел, Джереми, – сказала она. Потом она отступила назад и заглянула внутрь дома, в гостиную. Внезапно кто-то громко зарыдал, и тут же зазвучали скорбящие, утешающие голоса. Нора снова обернулась ко мне, в ее взгляде читалась тоска.
– Ты не против… если мы останемся здесь?
– Конечно, конечно.
Я сел рядом с ней на деревянную скамейку. Я ни минуты не сомневался, что поступил правильно, решив навестить старую подругу, но при этом не мог найти верных слов, чтобы как-то утешить ее. В результате не придумал ничего лучше банальности:
– Твой отец был хорошим человеком.
– Спасибо, мне приятно это слышать, – поблагодарила она и легонько коснулась моей руки.
– Помню, как он приходил послушать нас, то есть тебя, во время дневных репетиций. Никто больше из родителей так не делал.
Нора скрестила перед собой длинные загорелые ноги, ногти на ногах она красила красным лаком. Я отвернулся и хлопнул себя по карману, пытаясь вспомнить, сколько сигарет выкурил за день. Меньше пяти. Моя новая дневная норма.
– Можно я закурю?
– Конечно, как хочешь.
Я закурил сигарету и выпустил дым в сторону от нее, но ветер свел мои усилия на нет. Вот уже неделю свирепствовал ветер Санта-Ана, он нес с гор в долину жару, пыль и крики диких животных. В промежутках между порывами ветра из гостиной доносилось тихое гудение разговора.
– Откуда ты узнал, что с отцом что-то случилось?
– Коллега занимается этим делом.
– Ты работаешь в полиции?
– Помощник шерифа. Почему это тебя удивляет?
– Я думала, ты станешь учителем или кем-то в этом роде. Ты всегда был лучшим в классе по английскому.
Только по этому предмету я и успевал. По правде говоря, я не особенно хорошо учился в старших классах. Постоянно отвлекался, жаловались учителя. Дело было не в том, что я не мог сосредоточиться на уроках. Я был страшно вымотан. Я работал после школы, присматривал за сестрой, каждый вечер сидел допоздна, ждал, когда отец придет домой. Ничего из того, о чем учителя говорили на занятиях, не казалось таким уж важным по сравнению с этим. На уроках английского мы хотя бы читали романы, я всегда любил читать. Я затянулся сигаретой и попытался представить Норину фантазию, как бы выглядел, если бы стал учителем, стоял бы перед детьми в классе. Но этот образ показался мне нелепым. Я не мог представить другого пути, чем тот, по которому пошла моя жизнь.
– Мы не всегда получаем то, на что рассчитываем, мне кажется, – сказал я. – А кем ты стала?
– Я музыкант. Композитор.
– Ну конечно, кем еще ты могла стать.
Что может быть естественнее, чем Нора за роялем? Она всегда приходила на уроки музыки на минуту-другую раньше остальных, а уходила самой последней. Каждую композицию играла идеально с первого раза, и ей приходилось ждать, пока подтянутся остальные.
– А где-нибудь можно послушать твою музыку?
– Как тебе сказать, – она задумалась. – Я записала несколько композиций, их можно найти в Интернете, но оркестровых заказов и контракта на запись у меня нет. Работаю учительницей вне штата, чтобы оплачивать счета. Так что…
В этот момент мне показалось, что я должен как-то утешить ее.
– Уверен, скоро у тебя будет контракт.
– Хоть кто-то в этом уверен, – усмехнулась Нора.
Мы надолго замолчали, молчание не вызывало неловкости. Спрятавшись вдвоем здесь, в темноте, мы видели все, что происходило в доме. От этого возникало странное ощущение близости, будто мы были свидетелями чего-то таинственного, даже недозволенного. На кухне сестра Норы ставила чайник на плиту и что-то говорила двум женщинам у столешницы. В гостиную вошла пожилая пара с тарелками, накрытыми алюминиевой фольгой. Зазвонил телефон. Он прозвонил три раза, прежде чем сняли трубку.
– Тебе хочется, чтобы все эти люди ушли? – спросил я.
– Такой ужасный день, я не могу ни с кем разговаривать.
– А кто они?
– Мужчина рядом с мамой – это мой дядя. Он привел друга, который работает в мечети в Лос-Анджелесе, чтобы тот помог нам организовать похороны. Пара, которая пьет кофе на кухне, – это наши соседи. А остальные гости по большей части друзья сестры.
На сосне ухнула сова. Нора подтянула коленки к груди и обхватила их руками.
– Не могу плакать, – сказала она.
– Я тоже не мог плакать, когда мама умерла. Сначала совсем не мог. – Я затушил сигарету.
– Можно стрельнуть у тебя сигаретку? Ты меня искушаешь.
Я щелкнул зажигалкой и заметил буквы, вытатуированные на внутренней стороне ее запястья, но слов разобрать не сумел – было слишком темно и у Норы дрожали руки.
– Конечно, это слабое утешение, – сказал я, – но Коулман, которая работает над этим делом, – отличный детектив. Она обязательно поймает ублюдка, который это сделал.
– Нам она ничего не сказала. Отца сбила машина в полуквартале от ресторана, но она не смогла там найти никаких зацепок. Ничего.
– Она найдет. Просто на это нужно время.
– Я так и знала.
– О чем ты?
– Что-то ужасное должно было случиться. Помнишь, после одиннадцатого сентября ресторан подожгли? Полиция так и не выяснила, кто это сделал. После этого папа вывесил огромный флаг, как будто нужно доказывать, что мы не террористы. Я уговаривала его продать бизнес, постоянно уговаривала. Но он не хотел, ему здесь нравилось. Бог знает почему.
Она как будто разговаривала сама с собой, спорила с прошлым, словно могла таким образом изменить его. Как будто прошлое можно изменить. Я пережил то же самое, когда умерла мама. Однажды вечером вернулся домой с тренировки по бейсболу – похвалы тренера все еще звучали в ушах, мини-юбка Мэдди Кларк, кричавшей мне что-то с трибун, будоражила воображение, улыбка от шуток товарищей по команде все еще играла на губах – и обнаружил маму без сознания в коридоре с сумочкой на груди и почтой в руке. Я бросился к телефону, параллельно пытаясь вспомнить, что рассказывали на уроках оказания первой помощи, которые были у нас два года назад в седьмом классе. Что я должен сделать? Проверить пульс? Повернуть ее или оставить лежать на боку? Я осторожно повернул ее на спину, похлопал по щекам, расстегнул воротник. Мне удалось нащупать у нее пульс, но разбудить ее я не смог, не смогли и врачи, которые приехали на «скорой». К тому времени, как отец и сестра приехали в медицинский центр «Хай-Дезерт», она уже умерла. Легочная эмболия. До сих пор помню с поразительной ясностью, как в бесцветном больничном коридоре отец пытается объяснить врачу, что это, должно быть, какая-то ошибка, этого просто не может быть. Она не больна, только чуть-чуть кашляет.
Но никакой ошибки не было, мама умерла. Когда я вернулся в наш опустевший, темный дом, ее там не было. Она не окликнула меня из спальни и не спросила: «Ты что, еще не спишь? Ложись скорей, завтра в школу». Утром она не потягивала кофе, облокотившись на столешницу и глядя в окно на новый день. И не спросила: «Ты не забыл вчера вынести мусор? Какой-то странный запах». Не взъерошила мне волосы, не поинтересовалась, хорошо ли спал. Я вообще не спал, ни в ту ночь, ни во многие, последовавшие за ней. Слишком ощутимым было мамино отсутствие, я не мог позволить снам завладеть мною.
На похороны приехали тети Аура и Эстелла из Эль-Монте, прилетел дядя Пол из Орегона. Они купили мне черный костюм, помогли завязать галстук и рассказали множество историй о маме, которые я раньше не слышал: как мама выиграла второе место в танцевальном конкурсе на фестивале в округе Оранж; как она покрылась волдырями, когда сдавала экзамен на право работать учительницей в школе; как она могла сыграть на слух любую, даже самую сложную мелодию на скрипке; как всего через три недели после рождения Эшли она отправилась в Сонору помочь попавшей в беду кузине. Все эти истории рассказывались, чтобы утешить меня, но только еще больше мучили. Мне хотелось, чтобы все родственники поскорей уехали. Потом они уехали, дом снова опустел, и я пожалел, что никто из них не задержался подольше. В школе я почувствовал себя чужаком. Товарищи по джаз-банду подарили открытку с соболезнованиями, которую все подписали, но весенний концерт я пропустил и чувствовал себя лишним, когда они обсуждали его. Несколько ребят из бейсбольной команды подошли, чтобы выразить соболезнования, но во время обеда сторонились меня, как будто мое горе было заразным. А когда я вернулся домой, отец сидел в темноте, пил и смотрел в одну точку. В доме стояла такая глухая и неумолимая тишина, что Эшли ушла ужинать к Джонсонам, шумным соседям, жившим через два дома от нас.
– Пап, хочешь, просто поужинаем хлопьями? – предложил я.
– Как хочешь, – ответил отец.
Домашнее задание я делал в гостиной и, чтобы заполнить тишину, включил телевизор. Звук, как ни странно, успокаивал, хотя и мешал сосредоточиться. Я читал и перечитывал одни и те же три-четыре строчки в учебнике, а мысли мои постоянно возвращались в те далекие дни, когда мама была жива и здорова. Она никогда больше не придет смотреть, как я играю в бейсбол с командой, в которую с таким трудом попал, не подскажет, как правильней держать музыкальную интонацию во время игры на гитаре, не притворится, что смеется моей глупой шутке. Я даже не осознавал, насколько близки мы были, пока она не умерла.
Потом Эшли начала ходить с Джонсонами в церковь, где по вторникам и четвергам проводились популярные занятия по изучению Библии. В такие вечера она возвращалась домой с довольным выражением лица, и я уверен, что это выражение не могло быть вызвано исключительно угощением, без которого не обходилось ни одно занятие. Родители регулярно посещали церковь, хотя и не сыпали цитатами из Писания, не раздавали религиозные буклеты соседям и не закатывали глаза при слове «эволюция», как Джонсоны. Но теперь отец по воскресеньям даже из дому не выходил.
– Пап, мне приготовить макароны с сыром? – спрашивал я.
– Как хочешь, – отвечал отец.
Я начал приходить домой пораньше, чтобы успеть приготовить ужин. Я слишком часто пропускал тренировки, и меня исключили из бейсбольной команды. В сентябре, когда самолеты врезались во Всемирный торговый центр в Нью-Йорке, отец распрямился в своем кресле и впервые обратил внимание на телевизор. С тех пор он смотрел «Фокс ньюс» с такой громкостью, что я уходил к себе в спальню, якобы для того, чтобы делать уроки, хотя большую часть времени что-то читал или играл на гитаре. Учился я теперь плохо.
Зато готовил хорошо. Почти каждый вечер к семи у меня было готово основное блюдо и гарнир к нему. Отец съедал все, что я перед ним ставил, но Эшли всегда спешила к Джонсонам и никогда не доедала свою порцию, приходилось доедать за нее. Я сильно растолстел, и в основном не в тех местах, в каких следовало. Когда я шел по школьному коридору, мне казалось, что все пялятся на сиськи, выросшие у меня под футболкой. Теперь, когда я здоровался с Мэдди Кларк, она брезгливо ворчала что-то в ответ. Всего несколько месяцев назад я на голову возвышался над остальными мальчиками, а теперь стал еще более заметным, но странным образом чувствовал себя невидимкой. Дни превратились в череду механических действий: подъем, дорога в школу, возвращение домой, готовка ужина, сон, и все заново.









