По ту сторону Олимпа

- -
- 100%
- +
Со стороны могло показаться, что она попросту не отдает себе отчета в том, что делает. Но нет: она понимала лучше многих.
— Ложись, — сказал я вслух, обрывая молчание. — Располагайся на кровати.
— А как же ты?
— Сомневаюсь, что сумею уснуть.
Возражать она не стала. Легла, завернувшись в хлену, и уснула так же быстро, как в прошлый раз, — за один вдох, целиком и безоглядно. Похоже, все случившееся с ней так и не научило ее тому, что человек во сне беззащитен.
Огонь в очаге осел до углей.
Я сидел на скамье у стены. Неотрывно смотрел на лежащие у изголовья сандалии и только на них. Не позволял себе перевести взгляд ни на палец в сторону — испытывал себя, как испытывают новое лекарство: малыми долями, считая удары сердца.
Множество раз я перебирал причины, по которым это следовало сделать именно сейчас, и все они были хороши. Множество раз я перебирал причины, по которым следовало подождать, и эти были не хуже. Мне пришло в голову, что человек, у которого на все есть по два одинаково убедительных довода, на самом деле не имеет ни одного.
Я встал. Четыре шага — ни единого шума. Опустился на колено у изголовья. Сандалии лежали ровно, крыло к крылу, как их складывает птица, а рядом валялась сумка, ремень которой был дважды обмотан вокруг ее запястья. Едва ли от недоверия ко мне: так скорее носят вещь, которую боятся потерять, и продолжают носить во сне, потому что руки помнят дольше головы. И чтобы снять ремень, нужно было коснуться девушки.
Протянул руку — и остановился в ладони от ее пальцев. Так близко, что чувствовал ее дыхание на тыльной стороне запястья: ровное, спокойное, ни разу не сбившееся. Она ничего не подозревала, и от этого у меня свело плечи.
Я не взял ни ремня, ни сандалий. Лишь поправил сползшую с ее плеч хлену, прежде чем успел подумать, следует ли мне это делать.
Затем вышел из хижины в холодную тихую ночь. Дошел до края площади, сам не заметив, как оказался перед статуей. Молиться я не собирался. Вообще не понял, почему стою здесь. Я просто ждал — как ждал в детстве, когда наставник появлялся ровно в ту минуту, когда я делал что-то, чего делать не следовало. Но я так и остался смотреть на пустое известняковое лицо, не дождавшись ответа.
Я разбудил ее, когда небо над платаном стало цвета золы.
***
Мы решили, что будем двигаться по земле, пока это возможно: амулет не отнимал у меня много сил, а вот сандалии вытягивали из нее все до дна. И хоть она не хотела в том признаваться, но я видел, с какой неохотой она к ним тянется. Потому и уговорились: сандалии — только там, где иначе никак.
— Дай знать, если нужно будет отдохнуть, — бросил я, активируя амулет.
— Снова понесешь меня на руках? — Она вскинула бровь.
— Понесу, куда деваться.
Она рассмеялась — коротко и удивленно, будто ожидала другого ответа, а какого именно, я не понял и решил не выяснять.
Я подхватил ее, крепче прижал к себе и побежал.
Лес слился в зеленую полосу, а ветер засвистел в ушах. Она держалась за мою шею, и пальцы ее сжимались всякий раз, когда мы перемахивали через коряги и овраги. Я чувствовал тепло ее рук даже через ткань, чувствовал, как она прижимается ближе на крутых поворотах, и уже почти не злился на себя за то, что закладывал эти повороты нарочно. Мы неслись сквозь лес подобно стреле, пущенной из лука. Я и прежде любил это чувство, а сегодня оно отчего-то было острее обычного.
Мы мчались до тех пор, пока лес не начал редеть, а впереди не открылась каменистая равнина — рыжая, выжженная, без единого укрытия до самого горизонта.
— Передохнем, — сказал я, опуская ее на землю. — Лучше перебраться по воздуху: и быстрее и меньше вероятности наткнуться на кого-нибудь.
— И теперь мне следует нести тебя на руках?
— Уверен, ты справишься. — Я усмехнулся. — Но если тебе понравилось в моих объятиях, могу и дальше нести сам.
И снова эта ее улыбка, этот взгляд, манящий и утягивающий в омут, из которого едва ли можно выбраться.
Девушка села на камень, развязала ремешки и протянула мне сандалии. Я взял их обеими руками, и на мгновение мне показалось, что пальцы дрогнули. Всего три декады назад до нашей глуши дошли слухи: Полидект отправил сына Зевса за головой горгоны, и Олимп снарядил героя так, как не снаряжали никого прежде.
Я помню, что испытал тогда — не зависть, а облегчение. До того дня у меня была цель, но не было к ней ни одной дороги: всякий, кто пробовал пойти против богов, терпел крах. Но и я понимал, что божественное можно взять в руки, что оно отделимо от своих хозяев.
И вот теперь то, ради чего я шел, лежало у меня в ладонях, а кожа ремешков была еще теплой от ее щиколоток. Крылья шевельнулись и притихли, как затихает птица, которую взяли в ладони. Я надел их, и амулет на моей груди уступил чему-то более мощному.
— Левый перекрутил, — отвлекла меня от мыслей Андромеда, не поднимая головы.
Я не сразу понял, о чем речь, но, глянув на свои ступни, перевязал ремешок.
Мы поднялись. Земля отвалилась вниз буднично, а воздух здесь, наверху, оказался плотным, как вода. И первое, что я понял: я не узнаю здесь ничего. Да, я знал эту землю, ведь исходил ее вдоль и поперек. Наставник мне дал амулет не для геройств, а для трав: горная арника цветет четыре дня в году, и пешком к ней не поспеть. За эти годы я выучил каждый брод, каждую тропу, каждый овраг, который заливает после дождей. Но все это я знал снизу.
Сверху земля казалась чужой. Расколотая сосна на гребне, по которой я всегда сворачивал к восточным склонам, сделалась пятном среди других пятен. Река, вдоль которой я ходил третий год, отсюда текла не туда, куда следовало. Я взял к холму, приняв его за нужный, и только через некоторое мгновение сообразил, что ошибся, а нужный давно остался позади.
— Ты, кажется, заблудился, — сказала она мне в ухо, и в голосе ее было куда больше веселья, чем сочувствия.
Пришлось спускаться ниже, пока земля не стала похожа на себя. Дальше я летел подобно слепому, что ходит вдоль стены, и постепенно приноровился: если не смотреть прямо вниз, а цепляться взглядом за русло, гребень или дорогу, все складывалось.
Я всю жизнь ходил по земле и всю жизнь не любил небо за то, что оно недосягаемо. Но теперь я не ощущал этого, будто неба и не было вовсе — только очень большой свет.
Я услышал собственный смех прежде, чем сумел его сдержать.
— Забавно видеть тебя таким, — протянула она с интересом.
— И что забавного?
— Ты всегда держишься так серьезно, будто прожил вдвое больше моего. — Она разглядывала меня так внимательно и так близко, что я пожалел, о невозможности отвернуться. — А сейчас на тебя посмотреть — мальчишка мальчишкой.
— Мне двадцать, — сказал я и тут же мысленно себя отругал, ведь никто не тянул меня за язык. Оправдываюсь, подобно смущенному юнцу.
— Двадцать, — повторила она с явным удовольствием. — Младше меня.
И сказано это было так, будто она только что выиграла в игру, о которой мы даже не подозревали.
В полете я показывал ей то, что мог, — вернее, то, что сумел опознать сверху: вон там, за холмом, живут люди под покровительством Ареса, недружелюбные, лучше обойти стороной; вон там старая дорога, по ней срезают полдня пути; а вон в той ложбине я четыре года подряд собирал арнику и однажды просидел там всю ночь, потому что вода поднялась и обратной тропы не стало. Она слушала жадно, переспрашивала, и я даже старался говорить больше, потому что, признаться, нравилось, как она слушает.
Иногда мы спускались размяться или шли пешком там, где это было возможно. Иногда я нарочно вел над водопадами, которые прежде видел только снизу, и над огромными статуями богов, поставленными у дорог, и всякий раз, как ее глаза округлялись от изумления, я смотрел не на воду и не на мрамор, а на нее.
А потом она разжала руки.
Эта взбалмошная девица просто разжала их и раскинула в стороны, запрокинув лицо к солнцу, — на высоте, с которой страшно даже глянуть вниз, — и держалась одними коленями, не прекращая смеяться.
Я перехватил ее так резко, что она вскрикнула.
— Ты что делаешь?
— Так ты же держишь, — озвучила она очевидное.
Вот тогда-то я и понял наконец, что в ней сводит меня с ума, и это была не улыбка.
Она отдавала свою судьбу в чужие руки так же легко, как и забирала ее в свои, и я никак не мог уложить в голове, как это уживается в одном человеке. Женщина, которая плюнула в лицо сыну Зевса и всему Олимпу, через два дня без единого вопроса легла спать в доме незнакомца, потому что он был к ней добр.
К вечеру мы были уже далеко от мест, где селятся люди, и ночевать пришлось под открытым небом. Мы устроились в укрытии между скал, развели костер, и я думал, что царская дочь будет ворчать или хотя бы морщиться, но она собирала хворост так резво, будто занималась этим всю жизнь, и только один раз спросила, зачем нужно укладывать камни кольцом.
Не забыла вынуть и голову Медузы. Поставила ее на плоский камень — даже ближе к огню, чем расположилась она сама.
— Мерзнешь, наверное, — обратилась она к ней. — Надеюсь, тепло тебе не вредит.
Змеи лежали тяжело, подобно мокрым веревкам. Одна из них коротко дернулась. Сил у нее оставалось все меньше.
— Похоже она нас слышит, — сказала Андромеда.
Я мог бы поспорить. Мог бы объяснить, что раненые в горячке тоже поворачивают голову на голос и даже отвечают, а очнувшись, не помнят ни слова, потому что там, где они в это время находятся, нет ни имен, ни лиц, а только боль, которая занимает собой все. Даже если в этой голове и осталось сознание, то оно сейчас захлебывается, а не слушает.
— Да, наверняка слышит, — ответил я.
Она кивнула и деловито придвинула камень еще ближе к теплу. Особой жалости к Медузе я в ней не замечал. Она везла ее через половину Эллады не оттого, что не могла иначе, а оттого, что решила: Персей отнял у этой женщины голову, а значит, она эту голову вернет. Но не ради самой горгоны… по большей части. Я подумал об этом без всякого осуждения. Пожалуй, даже с одобрением.
Мы поужинали тем, что взяли из деревни. Молчание между нами не было неловким, скорее задумчивым, и я уже успел решить, что этот вечер обойдется без откровенных разговоров.
— Соседка твоя, Феано. Та, что печет хлеб. Милая женщина… и очень разговорчивая.
— Знаю.
— Мы разговорились, пока ты собирал травы, и она много чего мне рассказала. — Андромеда взяла ветку и переворошила угли. — Например, кто тебя вырастил.
Вот оно, значит.
Я мог бы разыграть удивление. Мог бы спросить, о чем это она. Но она сидела напротив и смотрела в упор, и я понял, что она везла это с самого прошлого вечера и достала только теперь, когда мы за сотню стадиев от всего на свете и мне просто некуда деться.
И только теперь до меня дошло, зачем она вчера выпытывала, откуда у меня амулет, и посмеивалась над каждым моим ответом. Она уже все знала и смотрела, как я выкручиваюсь, и ей было весело. А я, полагавший, будто вижу ее насквозь, ничего не заметил.
Все-таки она была не так проста, как хотела казаться.
— И что же еще она сказала?
— Что тебя в деревню еще мальчиком принес Гермес. И что он приходит к тебе до сих пор. — Она помолчала. — Хотя я и без нее догадывалась, что ты не обычный травник. Ведь у обычных травников не бывает амулетов скорости. Мне просто хотелось посмотреть на твою реакцию, начнешь врать или нет, если я спрошу напрямую.
— Ты выдала мне свой хитроумный план прежде, чем я успел на него попасться, — рассмеялся я.
— На самом деле в этом мне достаточно моей интуиции, — улыбнулась она, ничуть не смутившись.
— И что бы ты сделала, заметив во мне что-то не то?
— Ушла бы прежде, чем ты проснулся, — она сказала это ровно, пытаясь быть убедительной. Хотя в этом я и не сомневался.
— А ты, оказывается, умеешь ждать. Вчера у статуи ты меня уже проверяла. — Я снял котелок с огня. — Не рассказал сразу лишь потому, что все случившееся с тобой, было связано с богами. И я решил, что на один день с тебя хватит божественных имен под моей крышей.
Это была правда, хоть и не вся до последнего слова. Ложью было лишь то, чего я не сказал следом, но утаить не значит солгать.
На это она уперлась локтями в колени и, уткнувшись подбородком в сцепленные ладони, спокойно сказала:
— Я доверяю тебе, потому что доверяю Гермесу. Я ведь молюсь ему с детства — ему одному, а прочим богам по праздникам, как и все. И когда я сбежала неизвестно куда, а меня спас ты, Эреб, — его воспитанник — я поняла, что все это не просто так. Наверняка он сам направил тебя ко мне, в благословение за все годы, что я молилась ему.
Я смотрел на нее сквозь огонь и не находил, что ответить.
Она только что собственными руками выстроила мне оправдание, о котором я ее не просил, крепче любого, какое я сумел бы выдумать сам. И была этим совершенно счастлива.
— Не все боги жестоки, — добавила она, будто продолжая давешний спор у статуи. — Гермес сжалился над тобой, когда ты был ребенком. Ты сам себе живое тому доказательство.
— Ты очень наивна, если полагаешь, что им есть до нас дело… — Усмешка вышла злее, чем я рассчитывал. — Слышать-то они слышат, но им нет никакого дела до нашего благополучия. А молитвы наши нужны, чтобы кормиться с них, и чем больше нас стоит на коленях, тем они…
Я оборвал себя. Сказал слишком много и осознал это слишком поздно. Обычно я хорошо владел собой. Но рядом с ней все, что я выстраивал годами, сносит одним неосторожным словом.
— Мне тяжело в это поверить, — сказала она после недолгой паузы. — Их ведь много. Что же, все до единого одинаковы? Есть жестокие, вроде Посейдона, тут и спорить нечего. Но у нас нянька рассказывала про Деметру — как та бродила по земле в поисках дочери, и ее приютила Метанира, царица Элевсина. И богиня в благодарность нянчила ее младенца и научила людей выращивать хлеб. И мы с тобой этот хлеб едим до сих пор.
— Ты рассуждаешь так, потому что никогда не имела с ними дела.
Я понял, что задел ее, за мгновение до того, как она подняла на меня глаза.
— Меня приковали к скале на съедение чудовищу, хотя я не была ни в чем повинна. Вот тогда я и убедилась, что справедливости от них не дождешься.
Она с едва сдерживаемой злостью стала отламывать кусочки коры и бросать в огонь по одному. Видно было, как тяжело ей мысленно возвращаться в те события, но она упрямо шла в эту боль дальше.
— Мать тогда сказала, что я должна гордиться, что умереть за царство — честь. А отец вел себя как трус! Даже не попытался найти способ избавить меня от участи смертницы! Меня так поразила их хладнокровность… — лицо ее исказилось болью от воспоминаний, вставших перед немигающим взглядом. — Стражники схватили меня, волоком потащили из покоев… Я молила отца и мать, молила придумать хоть что-то, не хотела умирать. По крайней мере я не хотела умирать за то, что моя мать однажды сказала, будто мы с ней красивее нереид. Одна фраза, брошенная на пиру между вторым и третьим кубком. — Она прищурилась, глядя на меня. — И боги рассудили, что за нее должна умереть я. Потому что мать царству была нужна, а я, как выяснилось, нет.
Я слушал, не перебивая. Скалы я не видел — добрался до ее царства, когда уже все кончилось, к самой свадьбе. Я знал эту историю с той стороны, с которой ее видели гости на пиру. Но слушать все это из ее уст было совсем другим делом, ведь то уже был не рассказ — она делилась своим негодованием от несправедливости богов.
— И вот когда я уже потеряла всякую надежду, когда готова была отправиться в царство Аида, появился Персей. Нет, я конечно же ему благодарна за то, что так смело спас меня, но знаешь, что он сказал, когда впервые меня увидел? Ничего. Он просто приценился и сказал моему отцу, что спасет царство от чудовища, если я буду ему наградой. Отцу не оставалось ничего, кроме как согласиться.
Она говорила дальше — о том, как пыталась смириться и не смогла, как смотрела на гостей на пиру и чувствовала себя проданной всеми, как напилась, чтобы не чувствовать вовсе. Кажется, она впервые сумела выговорится, и я не смел ее прерывать.
Замолчав, она посидела так какое-то время и, видимо, желая сменить тему, внезапно задала вопрос:
— А как так произошло, что ты остался сиротой?
— Мою деревню уничтожили. Всю, со всеми жителями, — ответил я ровным голосом.
Она подняла на меня глаза — впервые за долгое время вынырнув из своих мыслей. Я приготовился встретить ту самую жалость, которую видел на чужих лицах всю жизнь и которую ненавидел больше всего на свете. Но она лишь чуть сузила глаза и спросила:
— Как это случилось?
— Разное рассказывают. Будто боги на кого-то разгневались, а за что — выбирай любую причину. — Я смотрел в огонь, и воспоминания вспыхивали в пламени так ярко, что я почти не моргал. — Говорят, наши срубили священную рощу. Говорят, не заплатили храму в двух днях пути. Говорят, кому-то на Олимпе слишком приглянулась одна из наших женщин. Я слышал с десяток объяснений, и все до единого оправдывали богов. Но я думаю, богам нужна не причина, а повод, чтобы сделать подобное.
— Сколько тебе было?
— Четыре. Может, пять. — Я пожал плечами. — Помню тот день до последней детали, а вот сколько мне было…
— Всю деревню уничтожили, а мальчишку не тронули, — сказала она медленно, будто пробуя эту мысль на вкус.
— Говорят, повезло. Гермес тогда заметил меня и спас.
— Мне на скале тоже говорили, что повезло. Персей ведь успел. — Она посмотрела на меня поверх костра.
Я не нашел, что на это сказать, и продолжил:
— Когда все кончилось, в деревне не осталось живых, кроме меня. Гермес нашел меня и вырастил. Привил любовь к знаниям и травам, научил всему, что я умею, дал то, что доступно не каждому смертному. Он всегда был рядом.
— Почему «был»?
— Последние года три он приходит реже, — ответил я, и произносить это вслух оказалось больнее, чем думать. — Не то чтобы он забыл. Иногда является дважды за декаду, а иногда не вижу его так долго, что начинаю забывать, как звучит его голос. У вестника богов немало обязанностей, а я давно не ребенок, и, должно быть, сироты интересны до тех пор, пока они малы. Когда он все же приходит, то рассказывает мне обо всем, что творится в мире.
Некоторое время она молчала, глядя на меня поверх огня, и молчание это мне не нравилось.
— Ты зол на него, — выдала она наконец, и этим сбила меня с толку.
— И с чего же ты это взяла?
— Ты сейчас говорил о нем, а лицо у тебя было такое, как будто ты жуешь что-то горькое и не хочешь показывать это. — Она чуть наклонила голову набок. — Обидел он тебя чем-то?
Ее проницательность раздражала меня ровно настолько, насколько она была права.
— Он не сделал мне ничего дурного, если ты об этом. Ни разу за всю жизнь. — Я говорил медленно, подбирая слова. — И я не зол на него, Андромеда. Я ему не доверяю, как не доверяю никому из них.
— Тому, кто тебя вырастил?
— Тому, кто меня вырастил, — подтвердил я, позволив себе легкую усмешку. — А знаешь, откуда мне вообще известно, каковы боги? От него самого. Он приходил, садился у очага, и я, мальчишка, слушал его россказни: кто кого проучил, кто кому не простил обиды, кто за что стер с земли город, а кого превратил в дерево, чтобы не мешался под ногами. Рассказывал весело, как рассказывают забавные случаи, встреченные по дороге, — для него они такими и были.
Она не перебивала.
— И ни разу за все эти годы ему не было дела до того, что мальчик, у которого сожгли всю деревню, слушает такие истории иначе. Он не жесток, в том-то и дело. Он лучший из них, я и правда так думаю. Просто вся наша жизнь для них — одно мгновение. Они презирают нас беззлобно, так же беззлобно ты не замечаешь муравьев под ногами. Ты ведь не злишься на муравья — просто идешь, куда шла.
— Но все же это так прекрасно, что у тебя есть бог, который тебя любит, — улыбнулась она. — Ты ведь можешь попросить его о чем угодно. Ты можешь даже возвыситься среди людей, не быть муравьем.
— Я не хочу ничего просить.
— Отчего же?
— Оттого, что надежда на богов расслабляет. — Я подбросил в огонь ветку и смотрел, как она горит. — Стоит один раз попросить и получить — и ты уже не идешь своей дорогой, а стоишь и ждешь. А ждать — значит отдать свою судьбу в чужие руки и смириться с этим.
— Еще бы, — усмехнулась она, сощурив глаза, но в голосе ее было куда больше уважения, чем насмешки. Она подтянула колени к груди, и ткань хитона поползла вверх, открыв бедро до самого изгиба. Отсвет костра лег на ее кожу — теплый, скользящий, — и я поймал себя на том, что слежу, куда он двинется дальше.
Я отвел глаза — не сразу и с трудом, что было хуже всего. Мальчишка… Столько лет я выжигал в себе все это, и был уверен, что выжег. Нескольких дней хватило, чтобы выяснить, чего стоит моя выдержка.
— Я понимаю тебя лучше, чем ты можешь себе представить, — продолжила она, не заметив ничего. — Мне ведь тоже все дали. Имя дали, покои, воспитание, жениха. И смерть дали — ее тоже выбрали за меня, даже спрашивать не стали.
Сказав это, она потянулась за водой, будто речь шла о пустяке.
— Я все думала, — сказала она погодя, — что мне не повезло с семьей. А ты ведь даже не знаешь, что это такое.
— Думаю, в какой-то мере я знаю. — Я поднял глаза. — Есть те, кто сумел ненадолго заменить мне ее.
Она выдержала мой взгляд и не отвела его. А потом протянула руку над самым огнем, не боясь ни искр, ни пламени, — и коснулась моей ладони. Прикосновение вышло легким и совсем недолгим, но я запомнил его, ведь оно обожгло сильнее всего, что я знал прежде.
Только тогда я заметил, что воздух вокруг переменился. Он сделался влажным и плотным, отчего холод пробирал сильнее, чем должен был. Небо затянуло серой пеленой без единой звезды, а птицы исчезли, будто их здесь никогда и не водилось. Амулет на моей груди нагрелся сильнее обычного. Я не знал, что это значит, и мне это не нравилось.
— Давай спать, — сказал я, поднимаясь. — Похоже, завтра мы будем на месте.
Она кивнула и легла у костра, завернувшись в хлену, и вскоре задышала ровно. Сам я тоже не стал задерживаться, хоть и уснул не сразу. Не знал, как поведут себя Грайи при виде нас, и думал о том, что если придется выпытывать у них дорогу, — сделаю это. Ради нее.
Мысль вышла складная. Я повертел ее в голове так и эдак, не нашел в ней ни одной щели и остался доволен.
Глава 5. Один глаз на троих
Андромеда
Земля под нами изменилась не сразу.
Сначала я решила, что виновато солнце — что это оно выжгло траву, как выжигает её у нас к исходу лета, когда пастухи гонят стада ближе к морю и вся южная сторона холмов делается цвета старой соломы. Но потом я разглядела деревья. Они стояли бурые, а листья на них держались, не облетая, и это было так странно, что я потянула Эреба за плечо и попросила спуститься ниже. Он не спорил, потому как и сам заметил что-то неладное в этом месте. Мы летели теперь над самой землёй, так низко, что я могла бы дотянуться до верхушек, и я видела, что трава сожжена не сверху, а изнутри — стебли ломались сами, без ветра.
То, что это была деревня, мы заметили позже. Пять или шесть домов, сложенных из плоского камня, и загон с провалившейся изгородью. Дым не шёл, и это меня не удивило, но не было и следов пожара, не было раскиданных вещей, не было ничего, что говорило бы о набеге. Люди просто ушли, и по тому, как аккуратно была заложена дверь камнями в крайнем доме, было видно, что они ушли не более нескольких дней назад и, похоже, собирались вернуться. Мне стало совсем не по себе: дома оставляют так, когда уходят ненадолго — переждать разлив или мор. А значит, эти люди до сих пор сидят где-то и ждут, когда можно будет вернуться. У нас в царстве за такое отвечал бы отец, а здесь отвечать некому.
Змеи. Их было так много, что я бы не сумела их сосчитать, даже если бы хотела. Они лежали в тени, свисали с изгороди, вытекали из-под порога тонкими бурыми жгутами и не обращали на нас никакого внимания.
— Как-то их слишком много, — озвучил мои мысли Эреб. Он присел на корточки и смотрел под изгородь с изучающим выражением. — Кладок такого размера не бывает, да и все они одного помета.
— И выглядят они довольно знакомо… Ты знаешь, что это за порода?
— В том то и дело, что нет. Хотя я знаю почти всех.
Он говорил об этом буднично, будто перечислял сорта ячменя, и брови у него при этом сходились на переносице. Я поймала себя на том, что смотрю уже не на змей. В нем была спокойная уверенность, какой я не видела ни в одном юноше при дворе — там все либо красовались, либо заискивали.
Я прежде никогда не боялась змей, ведь в нашем царстве их даже держали в храме и кормили с рук, но такое их количество даже на меня наводило жуть. В задумчивости стояла и смотрела, как одна из них переползает порог какого-то дома, где совсем недавно, возможно, кто-то месил хлеб, и я чувствовала как медленно и глупо доходила до меня мысль.



