- -
- 100%
- +

Глава 1
«Мы не видим мир таким, какой он есть. Мы видим мир таким, какие мы есть. А когда находим того, чьё видение дополняет твоё – мир обретает целостность, которую ты прежде считал невозможной».
МОНОХРОМ. ГЛАВА 1.
Воздух до сих пор пахнет конфликтом. И ненавистью того дня. Этот запах не выветрился – он осел в лёгких тяжёлой пылью, и теперь я дышу не кислородом, а памятью. Памятью о ржавом железе и страхе, который был не только в его глазах, но и в моих.
Тогда мне было девятнадцать. Рем был не просто лучшим другом. Он был моей системой координат в мире, где все остальные постоянно смещали границы. Мы восемь лет были альянсом против равнодушия – родителей, измерявших заботу переводами на карту; людей из колледжа, звавших меня только когда нужен был чей-то проект «с характером». Я собирал эти мелкие, острые уколы предательства, и они срастались внутри в тёмный, болезненный нарост – комок невысказанного «почему я?».
А потом Рем начал находить других.
***
ТОТ ДЕНЬ. ГАРАЖ.
Гараж пах старым маслом, пылью и тихим отчаянием, которое копится в заброшенных местах. Я якобы чинил велосипед, но на самом деле просто ждал. Он сказал: «Заскочу на пять минут». Я уже тогда ненавидел эту фразу. «Заскочить» – значит быть проездом. Мимоходом.
Дверь скрипнула. Он вошёл, и с ним ворвался другой мир – свежий ветер, чужие духи, обрывки смеха, оборвавшегося на пороге. Он уже был не совсем здесь. Часть его осталась там, с ними.
– Привет, – бросил он, глаза скользнули по мне быстрым, деловым взглядом – проверить, на месте ли деталь. – Я за гитарой. Для костра.
Он двинулся к углу, не глядя на меня. Каждый его шаг отдавался в моих висках глухим стуком.
– С кем? – спросил я. Голос прозвучал ровно, почти плоско. Как будто это был не я.
– С ребятами. Новыми. Ну, ты знаешь.
– Не знаю.
Он вздохнул – не устало, а с лёгким раздражением, как перед объяснением очевидного. Повернулся, опёрся на гитару. Улыбка на его лице была непринуждённой, лёгкой. Именно эта лёгкость резала хуже всего.
– Ну, с Яном и его компанией. Они такие… непринуждённые. Не грузят. Понимаешь?
Я понимал. Слишком хорошо понимал. Я был «грузом». Тёмным, сложным, тем, кто уже тогда начал видеть мир не в ярких всплесках, а в приглушённых полутонах. Я был контрастом для его новой, броской жизни.
– А мы? – тихо спросил я. Внутри что-то сжалось, стало холодным и тяжёлым. – Наш «костёр»? Планы на студию, которую хотели открыть? «Мы против всех», Рем? Или это уже не про нас?
Его улыбка дрогнула. Не от стыда. От досады. От того, что я опять усложняю.
– Брось, не драматизируй. Мы же взрослеем. У всех появляются новые интересы, новые круги общения.
Запах ненависти стал густым, как масляный туман. Он заполнил пространство между нами, въелся в одежду, в лёгкие. Я видел, как его взгляд снова скользнул к двери – к выходу, к тем «непринуждённым» людям, к цветной жизни, где не было места для моих полутонов.
– Новые интересы, – повторил я, и голос мой стал тише, но в нём появилась опасная, хрупкая острота. – Значит, я – это старое. Неинтересное. Устаревшая модель, которую пора сменить.
– Ты всё преувеличиваешь! – его голос повысился, и в нём зазвучали те самые нотки снисходительности, которых я боялся больше всего. Потому что снисхождение – это уже не уважение. Это милостыня. – Я просто живу! А ты вечно в своей скорлупе, вечно копаешься в себе, и это утомляет, понимаешь? Просто утомляет!
В его словах не было злости. Была усталость. Усталость от меня. И это было в тысячу раз хуже. Потому что против злости можно бороться. А против усталости – нет. Её можно только принять. Как приговор.
Мой взгляд упал на арматуру в углу. Ржавую, тяжёлую, честную. Она не обещала дружбы, не утомлялась, не предпочитала никого. Она просто была. Твёрдой. Реальной. Единственной, что не лгала.
Внутри у меня что-то оборвалось. Не с треском, а с тихим, ледяным щелчком. Как будто последний удерживающий трос лопнул, и огромная, чёрная глыба, которую я годами тащил в себе – глыба из всех обид, всех взглядов мимо, всех разочарований родителей, всех «заскочу на пять минут» – эта глыба пришла в движение.
– Ты знаешь, что они про меня говорят? – голос мой стал чужим, плоским, как лезвие. – Твои новые «кореши»? Что я – псих. Что со мной одни проблемы. Что я твой груз, который ты тащишь из жалости. Повторюсь, из жалости!
Он помолчал. Секунда. Две. Его молчание было громче любого «да». Оно было подтверждением. Он знал. И ему было всё равно. Или, что ещё страшнее, он с ними соглашался.
– И что? – наконец пожал он плечами, отводя взгляд. – Не обращай внимания. Это просто слова.
«Просто слова».
Слова, которые ранили. Слова, которые изолировали. Слова, которые превращали меня в фон. Они копились годами, и теперь их тяжесть слилась в единое целое с тяжестью арматуры, которую моя рука уже обхватывала.
Я не думал. Не решал. Во мне не было ярости в привычном смысле. Был холодный, беззвучный коллапс. Обоюдоострый обвал всего: доверия, надежды, самой идеи, что я могу быть кому-то важен. Вся эта внутренняя структура рухнула, и на её месте осталась одна простая, чудовищная императивная команда: ОСТАНОВИ ЭТО. ОСТАНОВИ ЭТУ БОЛЬ.
– Ахрома, что ты… – его глаза округлились. Не от страха ещё. От непонимания. Он не видел той глыбы. Он видел только странный блеск в моих глазах и неестественную неподвижность.
Я занёс руку. Движение было не быстрым, а тяжёлым, неизбежным, как падение скалы.
Звук был глухим. Тупой, мокрый щелчок, когда металл встретился не просто с тканью и кожей, а с хрупкостью всего, что когда-то связывало нас. Звук ломающейся кости? Разрывающейся плоти? Или того невидимого, что ломалось навсегда?
Он не крикнул. Он ахнул – коротко, удивлённо, как будто у него внезапно вырвали воздух, саму возможность дышать. И осел на колени, руки инстинктивно потянулись к лицу.
И тогда – кровь.
В моих ещё не ослепших глазах она не просто выступила. Она вспыхнула. Адским, невероятным заревом. Алой, яростной, кричащей, живой краской на фоне его внезапно побелевшей кожи. Это был не просто цвет. Это был вопль – вопль плоти, вопль предательства, вопль конца. Брызги ударили мне в лицо – тёплые, липкие, с солоноватым привкусом правды, которую я так отчаянно искал и теперь получил в самом чудовищном её проявлении.
И в этих алых, дрожащих каплях на моих ресницах, в их искрящемся, искажённом отражении, я в последний раз увидел КРАСНЫЙ. Не цвет страсти, жизни, любви. Цвет РАСПЛАТЫ. Цвет той самой чёрной глыбы, нашедшей, наконец, выход. Цвет точки невозврата.
Он пошатнулся, рука нащупала на щеке что-то влажное, тёплое, и он посмотрел на свои пальцы. Увидел красное. Настоящее, физическое, своё. Его глаза, полные нарастающего шока и непонимания, медленно, с трудом поднялись на меня.
– Что… что ты наделал… – прошептал он. Голос был поломанным, чужим. В нём не было ни злости, ни упрёка. Только абсолютное, всепоглощающее неверие. Он не мог поверить, что я – это сделал.
А потом пришёл страх. Настоящий, первобытный, сковывающий. И с ним – слёзы. Они хлынули из его глаз неконтролируемым потоком, смешиваясь с кровью, оставляя на лице грязные, розоватые полосы. Он смотрел на меня, и в его взгляде не было уже ничего от того Рема, которого я знал. Там был только испуганный, загнанный зверь.
– Нет… нет, пожалуйста… – он захрипел, голос сорвался на хрип. Он не встал. Он пополз ко мне на коленях, ухватился окровавленными, дрожащими пальцами за мою рубашку. – Прости… прости, я дурак, я сволочь, не надо больше, умоляю… я пошутил… я всё верну…
Он заглядывал мне в лицо, лихорадочно выискивая в нём хоть намёк, хоть отсвет того, кого знал восемь лет. Того, кто смеялся с ним до слёз, кто делил мечты. Не находил. Видел только пустоту и отражение собственного ужаса.
– Я их брошу! Слово! Я с ними больше не общаюсь! Пожалуйста, Ахрома, только не бей… не бей больше… – он всхлипывал, прижимаясь лбом к моей ноге, его тело сотрясала мелкая дрожь.
Его мольба обрушилась на меня не звуком, а тяжестью. Она ударила сильнее, чем арматура в него. Потому что в этом унижении, в этой жалкой, ползущей фигуре, в этих слюнявых, кровавых мольбах была окончательная, беспощадная правда. Правда о том, во что я превратился. Не в жертву. Не в мстителя. В монстра. В того, кого умоляют остановиться. Кого боятся. Кто вызывает не гнев, а животный, всепоглощающий ужас.
Отвращение поднялось во мне волной – внезапной, тошнотворной, всесокрушающей. Не к нему. К себе. К этой гнусной, липкой, кровавой сцене, режиссёром которой был я. К тому, что я сделал с человеком, который когда-то был моим зеркалом. Я дёрнул ногу, чтобы освободиться не от него, а от этого чувства, от этого отражения.
– Отстань!
Он отлетел на спину, ударившись головой о бетон, и застыл на мгновение, беззвучно открывая рот. Потом сдавленно, надрывно зарыдал. И, не вставая, начал отползать. Пятясь, как раздавленное насекомое, не сводя с меня глаз, полных слёз и панического ужаса. В этих глазах я был уже не человеком. Я был катастрофой.
– Прости… – бубнил он, ползая по холодному бетону, оставляя за собой прерывистый, тёмный, уже теряющий алость след. – Прости… прости…
Он дополз до двери, с нечеловеческим усилием поднялся, споткнулся о порог, и побежал. Не оглядываясь. Только его прерывистые, захлёбывающиеся всхлипы ещё долго висели в тяжёлом воздухе гаража, как призрак.
И наступила пустота.
Не тишина – тишина была бы присутствием чего-то. Это было отсутствие всего. Звуков, мыслей, эмоций, даже ощущения собственного тела. Я стоял посреди гаража. Арматура выпала из моих онемевших пальцев, глухо, почти стыдливо звякнув о бетон. Я посмотрел на свои руки. Они были испачканы в чём-то тёмно-сером, липком. Я поднял взгляд.
И увидел, как мир начал выцветать.
Это не было похоже на закат или на выключение света. Это было похоже на растворение. Сначала та алая, кричащая вспышка на полу потускнела, её ярость угасла, она просто стала тёмно-серым, невыразительным пятном влаги. Потом зелёный, упрямый мох на стене, который я всегда замечал краем глаза, потерял свою насыщенность, стал блёклым, как старая военная форма. Потом синева его джинсов – тот самый цвет, который ассоциировался с ним, с нашей дружбой, с безоблачным небом наших планов – эта синева просто испарилась из моей памяти, словно её никогда и не было.
Краски не исчезали – они стекали. Тихо, беззвучно, неумолимо. Как будто невидимая рука стирала акварель с картины, оставляя только карандашный набросок. Контуры оставались. Свет и тень оставались. Но жизни, того, что делало мир реальным и болезненным, не стало.
И вскоре не осталось ничего. Ничего, кроме чёрного, белого и всей бесконечной, безжизненной палитры серого между ними. Абсолютная тишина. Стерильная чистота. Глухое безмолвие.
Как будто сама вселенная, увидев то, на что я способен, надела траур. И в знак этого навсегда закрыла для меня дверь в цветной мир. Не в наказание. В милость. Чтобы я больше никогда не видел красного цвета крови, синего цвета предательства, зелёного цвета ушедшей жизни. Чтобы я больше не мог отличить одну эмоцию от другой, одну боль от другой боли. Чтобы всё стало одинаково плоским, одинаково далёким, одинаково безопасным.

***
Сейчас мне двадцать один. И этот запах – смесь конфликта, ржавчины, его страха и моей пустоты – это единственный запах, который я помню по-настоящему. Я ношу его в себе. Не как память. Как воздух, которым дышу. Как клеймо на внутренней стороне черепа. Как приговор, который я привёл в исполнение собственными руками.
Я сижу в центре комнаты, которая является точной копией моего сознания: белые стены, чёрный пол, серый свет из окна. И между ними – я. Живой контраст. Напоминание.
Я читаю те же статьи, что и все в моей ситуации: «Психогенная ахроматопсия – обратимое состояние». «Мозг можно перенастроить». «Ключ – в проработке травмы». Слова такие гладкие, обтекаемые. Как будто речь идёт о поломке принтера, а не о том, что твоя душа, не выдержав груза собственной тьмы, выжгла себе глаза изнутри.
Я «хочу» хотеть вернуть цвета. Это социально одобряемое желание. Нормальный человек должен стремиться к полноте восприятия. Но я не уверен, что остался нормальным человеком. В тот день в гараже я не просто ударил Рема. Я расколол что-то фундаментальное внутри человеческого договора. «Не причиняй вреда». «Контролируй себя». Я переступил. И в наказание, или всё же в милость, моё восприятие сузилось до безопасного, уголовного протокола: только факты, только контуры, без смягчающих обстоятельств цвета.
Боязнь обжечься – это не про физическую боль. Это про то, что цвета снова станут крючками, на которые будет цепляться память. Что жёлтый станет не цветом солнца, а цветом того света в окне, под которым он стоял, когда говорил о «новых ребятах». Что синий станет не цветом неба, а цветом его рубашки в тот день, когда мы последний раз смеялись вместе. Каждый оттенок будет нести на себе клеймо прошлого, как тавро. Вернуть зрение – значит вернуть и эту боль, но уже не приглушённую, а в высоком разрешении, в стерео.
Но есть страх глубже. Первичный. Страх чудовища.
В тот день я стал им. Не в метафорическом смысле. В самом прямом. Я посмотрел в глаза другому человеку и увидел в них чистый, неразбавленный ужас. Не гнев, не обиду – животный, первобытный страх перед тем, что перед ним. Передо мной. Этот взгляд выжег во мне всё человеческое больше, чем любой удар. И мой мозг, как последний защитный рубеж, отрезал то, что сделало возможным этот взгляд: способность видеть следствие. Видеть алое на сером. Видеть, как твоё действие преломляется в мире в спектр страдания.
Если цвета вернутся… вернётся ли и та первобытная, неконтролируемая ярость, что была их тенью? Та глыба немой обиды, что нашла выход только через насилие? В чёрно-белом мире мои эмоции тоже стали чёрно-белыми. Тупые, плоские. Я не могу «вспыхнуть», потому что для вспышки нужен цвет. Я могу только медленно остывать или так же медленно темнеть изнутри. Это уродливое существование, но оно безопасно для других. В этой серой скорлупе я заточил своего монстра. Он дремлет, лишённый визуальных стимулов, лишённый ярких триггеров.
Какой у меня мотив его будить? Ради чего? Ради того, чтобы увидеть, как зеленеет трава? Это абстракция. Красивая, но бессмысленная. У меня нет «ради». Нет человека, ради улыбки которого я захотел бы снова научиться различать румянец. Нет мечты, для которой мне нужна была бы вся палитра мира. Есть только тихий ужас от самого себя и леденящий вопрос: а что, если, прозрев, я увижу в зеркале не человека, а того самого монстра, и это будет правдой?
Поэтому план остаётся планом. Красивой теорией. Я выполняю упражнения механически: касаюсь предметов с закрытыми глазами, пытаюсь вспомнить их цвет. Но в памяти всплывает не цвет яблока, а цвет крови на бетоне. Не синева неба, а синева его губ после удара.
Исцеление, говорят, начинается с принятия. Но как принять того, кто способен на такое? Как интегрировать в себя образ человека, от которого другого человека заставили ползти на четвереньках, умоляя о пощаде? Легче запереть эту часть навсегда в подвале восприятия вместе со всеми красками мира. Замуровать дверь.
Иногда я думаю, что моя ахроматопсия – это не болезнь. Это симбиоз. Я даю своему чудовищу безопасную, лишённую красок тюрьму. А оно взамен не требует выхода. Мы заключили молчаливую сделку. И любая попытка вернуть цвета – это нарушение договора. Риск того, что охранник уснёт, а заключённый снова выйдет на волю.
И, может быть, это справедливо. Мир лишился одного цвета – того, что был в моих глазах, когда я поднял арматуру. А я лишился всех остальных. Называйте это карой. Называйте это спасением. Я просто сижу в своей белой комнате и прислушиваюсь к тишине внутри. К тихому посапыванию спящего зверя. И знаю, что пока я его не трогаю, он не тронет никого. В этом есть своя, уродливая, серая гармония.
А желание увидеть закат… оно где-то там, далеко. За толстой стеной страха и вины. И до него мне нужно сначала дойти. Но ноги не идут. Они приросли к этому месту. К этому пепельному, безопасному, мёртвому центру.
Глава 2
«Легче жить в уверенности, что ты – сломанный прибор, чем в страхе, что, починившись, ты станешь опасным инструментом.»
ГЛАВА 2. ШУМОПОДАВЛЕНИЕ
Поздний вечер. Час, когда городское метро превращается в тоннель между мирами. Для меня это был просто отрезок времени, отмеренный ритмичным стуком колёс. Я стоял у двери, спиной к стене, глядя в никуда. Люди были не людьми, а силуэтами, серыми мазками на грязно-сером фоне.
На «Мостовой» ввалилось пятно шума. Группа. Громкий смех, дурацкая музыка из колонки. Я автоматически классифицировал: красный худи (тёмно-серый с рваными переходами), синие джинсы (угрюмо-серые), жёлтые кроссовки (раздражающе светлые). Раздражение накатило тупой, знакомой тяжестью. Такие же громкие, такие же наглые. Презираю их. Презираю весь этот шумный, цветной мир, которому я стал не нужен.
Но шум сместился. Один из них, высокий, с тупой ухмылкой, заметил в углу девушку. Она вжалась в сиденье, в огромных наушниках, но всё в ней кричало – «не замечайте меня». Он наклонился, его голос перекрыл музыку:
– Эй, красотка! Чего грустишь? Послушай лучше нашу!
Она вздрогнула, открыла глаза. И я, встретив её взгляд случайно, увидел не страх. Перегрузку. Её зрачки метались, она видела не его, а что-то за ним – какую-то невидимую бурю. В её глазах был тот же хаос, что и в моей голове когда-то, только в цвете. Это было узнаваемо. Мерзко узнаваемо.
– Оставьте меня, – выдохнула она, и её голос сорвался, как тонкая проволока.
– Ахаха, «оставьте»! Мы тебя развеселим! Сидишь с кислой миной!
Его рука потянулась дёрнуть за шнур её наушников. И во мне что-то щёлкнуло. Не ярость. Тошнотворное узнавание. Это было не насилие. Это было глупое, наглое, цветное вторжение. То самое, от которого я когда-то сбежал, заткнув себе уши потерей красок. Предательство тишины.
Я сделал шаг вперёд. Не бросок – смещение массы. Оказался между его наглой ухмылкой и её съёжившимся телом так внезапно, что у него даже дыхание перехватило. Пространство сжалось в точку – я, он и она.
– Отвалите, – сказал я. Голос родился не в горле, а где-то в грудной клетке, прошёл сквозь стиснутые зубы. Гул низкой частоты. В нём не было страха. Была та самая густая, чёрная, лишённая полутонов ненависть, которую я копил годами на весь этот род людской. На их громкий, яркий, предательский мир. Этому щенку в красном я в тот момент завидовал. Завидовал его простоте, его тупой уверенности, что он имеет право. Как они все имеют право. Как имел право Рем. Как имели право родители. Как имели право одноклассники.
Он ошалело моргнул, потом лицо его исказила злорадная усмешка. Он толкнул меня ладонью в центр груди. Не со всей дури, но с расчётливым пренебрежением – чтобы унизить, обозначить иерархию. Удар пришёлся точно в солнечное сплетение, и волна от него побежала по телу, смыкаясь с той внутренней волной ненависти.
И тогда случился тот самый флешбэк. Не визуальный. Тактильный. Моя правая ладонь, сжатая в кулак, внезапно, с мучительной чёткостью вспомнила. Вспомнила не вес, а сопротивление. Ту странную, податливую, а затем хрустящую упругость, которая встретила арматуру тогда. Мышцы предплечья сами собой напряглись, воспроизводя микроскопическое движение удара – тот самый короткий, разрушительный импульс от плеча.
«Щелчок» раздался не в ушах. Он прозвучал в кости. В локте. В челюсти, стиснутой до боли. Это был звук срабатывания предохранителя в самой глубокой, животной части мозга. ТРИГГЕР.
Перед внутренним взором, поверх насмешливого лица этого парня, наложилось другое лицо. Искажённое не злобой, а шоком. Рот, открытый не для крика, а для тихого, недоуменного выдоха. И глаза. Глаза Рема. Не в момент удара – позже. Когда он уже полз, и в них не было ненависти. Был лишь всепоглощающий, немой ужас. Ужас перед тем, во что превратился его лучший друг. Ужас, который я увидел тогда и который теперь, спустя годы, ударил в меня с новой силой, как отложенная реакция.
Ненависть к парню в красном не исчезла. Она была тут, раскалённая, готовая выплеснуться в удар, в крик, во всё, что угодно. Но в этот миг она наткнулась на образ последствий. Этот образ был мощнее. Конкретнее. Это был уже прожитый ад. Мой мозг, за миллисекунды просканировав оба импульса – «атаковать» и «вспомнить Рема» – выдал экстренную команду: «СТОП. ОТКАЗ. ПЕРЕОПРЕДЕЛЕНИЕ ЦЕЛИ.»
Ярость не ушла. Её перенаправили. Не наружу в кулак, а внутрь. В тот самый чёрный ящик, где хранилась вся моя боль. Её с силой вдавили туда, как поршнем, и захлопнули крышку. На физическом уровне это ощущалось как резкое, леденящее онемение – будто кто-то выключил ток в нервных окончаниях, отвечающих за гнев. Грудь, куда пришёлся толчок, не горела обидой. Она стала холодной и тяжёлой, как бетонная плита.
Я даже не качнулся от толчка. Просто замер. Мой взгляд, секунду назад прожигавший его насквозь чёрным пламенем, потух. Не стал пустым. Он стал глубинным. Как поверхность абсолютно чёрного, бездонного озера, поглотившего все отблески. В нём не осталось ни вызова, ни страха. Осталась лишь бездна. Готовая поглотить любого, кто посмеет нарушить её покой.
Парень в красном отшатнулся. Его рука, толкавшая меня, всё ещё была вытянута. Он видел, как мои зрачки расширились, вобрав в себя весь жёлтый свет вагона, и как всё напряжение с моего лица спало, сменившись чем-то нечеловечески спокойным. Это было страшнее любой гримасы. Это было исчезновение объекта конфликта. Нельзя драться с пустотой. Нельзя победить тишину.
– Ты че, больной что ли? – выдохнул он, но это уже была не насмешка, а попытка отгородиться, навесить ярлык на необъяснимое. Его голос дрогнул.
Я не ответил. Просто продолжал смотреть. Моё тело было расслаблено, но в этой расслабленности была не уязвимость, а экономия. Экономия сил для чего-то, что так и не случилось. Я превратился в живой барьер. В воплощение принципа «неприкосновенности». Не её – своей собственной. Я защищал не девушку. Я защищал хрупкое, едва выстраданное перемирие с самим собой.
Тишина, наступившая после моего взгляда, была громче любой музыки. Она и была моим оружием. Единственным, которое я мог позволить себе использовать.
– Да пошёл ты, пси… – начал он, но не закончил. Его уже тянули друзья к выходу. «Брось, странный какой-то…» – прошипел кто-то.
Двери открылись. Шумное пятно выплеснулось наружу. Двери закрылись. Тишина. Гул поезда.
Я обернулся к ней. Она сидела и смотрела на меня. Дрожь не прошла, но в глазах паника сменилась шоком, а потом – острым, исследующим интересом. Она медленно сняла наушники.
– Ваша… – она кашлянула. – Ваша аура. Она была чёрной точкой. А потом… вы стали цветом тишины под давлением. Свинцово-серым. Такого не бывает.
Аура. Бред. Я нахмурился.
– Вам нужен врач? – спросил я уже поворачиваясь, чтобы уйти.
– Нет.
Её голос остановил меня. В нём была жажда.
– Мне нужен антидот.
Я обернулся.
– Что?
– Вы только что подавили весь цветовой шум в этом вагоне, – она говорила быстро, словно боялась, что я испарюсь. – Их кричащие ауры, этот кислотно-розовый поток агрессии… Всё это било по мне, как сирена. А вы встали между нами и… заглушили. Впервые за годы у меня в голове не болит. Там… тихо.
Она поднялась, шатаясь. Её рука потянулась к моему рукаву. Я резко одёрнул руку.
– Не трогайте меня.
– Пожалуйста, – в её голосе прозвучала мольба, но не ко мне как к человеку. К функции. – Дайте мне просто посидеть рядом. До остановки. Это как… выключить пожар в голове. Десять минут. Пожалуйста.
Я смотрел на неё. На бледное лицо, на тени под глазами (синие, я знал, хотя видел лишь тёмные полукруги). Она была измотана переизбытком. Её мир разрывал её изнутри. Как мой когда-то раздавил меня.
Без слов я кивнул на сиденье напротив. Сам сел у окна. Она опустилась, закрыла глаза и выдохнула – долго, с дрожью. На её лице появилось выражение облегчения, граничащего с болью.




