Зимний гость, или Прошлое приходит без приглашения

- -
- 100%
- +
— Тёть Рим, — обрадовался он бабушке, как ребёнок, — проходите, проходите. А я вот… не знаю, за что хвататься. Дом-то теперь мой, а я в нём… чужой какой-то без дядьки.
— Снимок я свой пришла забрать, Костя, — мягко заговорила бабушка. — Свадебный, тот, что у него остался. Не хочу, чтоб затерялся.
— Так это ж в архиве, — закивал Костик. — Всё в архиве, у дядьки всё по полочкам, он порядок любил — страсть. Пойдёмте, покажу. Я там сам ничего не трогаю, боюсь, такая система — ум за разум.
И он повёл нас в архив. И вот тут я, что называется, пропала. Потому что архив Викентия был не комната. Это был храм. Бывшая большая горница, от пола до потолка заставленная стеллажами, а на стеллажах — коробки, коробки, коробки… Тысячи коробок, и каждая подписана: год, месяц, событие. Конверты с негативами стояли в строгом строю, как солдаты на смотру. Альбомы с отпечатками — по десятилетиям. Картотека — настоящая, библиотечная, с карточками, где значилось, что, когда и кого снимал. Полвека города, разложенного по полочкам рукой педанта. Я стояла на пороге этого храма — и чувствовала ровно то же, что почувствовала прошлым летом, впервые зарывшись в газетные подшивки. «Моё». Чувство охотника, попавшего наконец в свой лес. У меня даже свист в груди притих от восторга.
— Господи, какая красота, — выдохнула я.
Костик посмотрел на меня с внезапной благодарностью — видно, не ждал, что кто-то поймёт.
— Правда? — оживился он. — А все говорят — хлам, выбрось или продай. А это ж не хлам. Это ж люди. Дядька говорил: не фотографии я храню — время. Вот тут, говорит, весь город лежит — и живые, и мёртвые, и какие они были до того, как стали теми, кто есть.
Бабушка ушла с Костиком искать свой свадебный снимок в альбоме за сорок девятый год, а я, отпросившись «просто посмотреть», осталась бродить вдоль стеллажей. И скоро захихикала вслух, нарушая всю торжественную тишину.
Про викентиевы подписи на оборотах я уже слышала от бабушки. Теперь добралась до них сама. Я вытащила наугад один отпечаток из открытого альбома — групповой портрет, какое-то застолье годов шестидесятых, важные люди с бокалами. Перевернула. И на обороте аккуратным почерком было выведено: «Банкет передовиков. Гарбузенко (второй слева) уже ворует, но ещё не пойман. Улыбается шире всех».
Я взяла другой. Свадьба. На обороте: «Свадьба Пилипенко. Невеста на сносях не от жениха. Жених счастлив, дурак».
Третий. Делегация у санатория. «Приехали из области проверять. Проверили буфет. Уехали тяжёлые».
Я уже не могла остановиться. Это было как семечки: один — и всё, пропала. Доска почёта профсоюза: «Лучшие люди. Половина — лучшие в том, чтоб не работать». Похороны какого-то начальника, скорбные лица, венки: «Хоронят Бугаенко. Плачут трое: вдова, бухгалтер и тот, кому он остался должен. Остальные пришли убедиться». Первомайская демонстрация, флаги, дети с шариками: «Несут лозунг „Слава труду“. Транспарант нёс Желудёв, который на работе спит стоя, как лошадь». Новогодний утренник, Дед Мороз с ватной бородой: «Дед Мороз — завклубом Перепечко, пьёт со вчера, борода криво, дети счастливы, родители завидуют — он-то уже».
Я хохотала уже в голос и сама на себя дивилась — но остановиться не могла, потому что это было живое, ехидное, настоящее, и за каждой строчкой вставал человек, который много лет смотрел на свой город в упор и не позволял ему врать хотя бы на обороте.
А потом мне попался снимок, от которого смех мой притих сам собой. Заезд отдыхающих, шестидесятые, у крыльца главного корпуса — нарядная толпа, чемоданы, улыбки. И в углу какой-то гладкий, благополучный гость, каких на курорте сотни. А подпись на обороте была не ехидная: «Улыбается всем. А глаза холодные, как погреб. Таких, как он, не люблю снимать — врут даже на карточке».
Имени на обороте не было — этого Викентий, видно, и знать не хотел. Я подумала, что мне, если Викентия и впрямь убили и я хочу поймать убийцу, придётся научиться смотреть так же: не на улыбку, а под неё. Потому что убийца — если он всё-таки был — вполне мог оказаться из тех, кто врёт даже на карточке.
Я ходила вдоль полок, вытаскивала снимки, переворачивала. Викентий полвека снимал, как город хочет себя помнить, — и тут же, на обороте, записывал, каким город был на самом деле.
«Вот ты какой, Викентий Палыч, — подумала я с внезапной нежностью к покойнику, с которым и познакомилась-то, считай, на его похоронах. — Ехидный. Острый на слово. И честный до невозможности. Мы бы с тобой сработались».
Когда я об этом подумала, библиотечный мой глаз — тот самый, что замечает несовпадение в формуляре раньше, чем я успеваю сообразить, — зацепился за стеллаж с негативами. Стеллаж был — загляденье. На одной из полок конверты стояли отдельным строем, под надписью викентиевой рукой: «Санаторий. Новогодние банкеты». Много лет банкетов, конверт к конверту, год к году: 1965, 1966, 1967… 1969, 1970… Я смотрела на этот ряд, и что-то меня царапало, не сразу даже поняла, что именно. А потом дошло. Между «1967» и «1969» не было «1968». В безупречном, плотном строю зияла дырочка. Узкая щель шириной ровно в один конверт. Как выбитый зуб в ровном ряду. Как пропущенный том на полке.
У человека неаккуратного я бы и внимания не обратила — мало ли, переложил, засунул не туда. Но Викентий был педант. У него всё стояло по линеечке. И вот эта одна-единственная пустота в идеальном строю кричала так, что я слышала её всем своим библиотечным нутром. Не хватало конверта с новогодним банкетом за тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год. Я стояла перед этой щелью, и по спине у меня полз нехороший холодок, а в ушах стоял подслушанный на поминках голос: «Найдётся у меня один кадрик. Кое-кто удивится». Кадр. Один. Который Викентий нашёл, перебирая старые негативы. И вскоре угорел. А теперь из идеального архива пропал ровно один конверт.
— Костик, — позвала я, стараясь, чтобы голос звучал обычно. — А скажи… у дяди тут всё на месте? Ничего не пропадало?
— Да что вы, — отозвался Костик из глубины. — Кто ж тут что возьмёт. Тут чужому без дядьки и не разобраться. Всё на месте, всё по полочкам, как при нём.
— А новогодний банкет за шестьдесят восьмой — конверт с негативами где должен стоять?
— Так на полке, где же. Банкеты по годам всё. Шестьдесят седьмой, шестьдесят восьмой, шестьдесят девятый…
Он подошёл и повёл пальцем по корешкам конвертов, как ведут по списку, — и палец его, дойдя до щели, ткнулся в пустоту. И замер. Костик нахмурился. Провёл ещё раз. Заглянул за конверты, пошарил рукой.
— Чудно, — проговорил он медленно, уже без всякой уверенности. — Нету. Шестьдесят восьмого нету. А он был, я точно помню, я ж тут всё знаю. Стоял. Куда ж он… Дядька б ни в жизнь не переложил, он за это убил бы… — Костик осёкся на слове «убил», и мы оба замолчали, и в нетопленом доме стало очень тихо.
— Костик, — спросила я. — А когда дядя выставку готовил — он этот конверт не доставал?
— Доставал, — выдохнул Костик, бледнея. — Доставал, Тася. Я сам видел. За неделю до… Сидел вот тут, с этим самым конвертом, негативы на свет смотрел. И лицо у него было… нехорошее. Я спросил — дядь, ты чего? А он мне: иди, говорит, Костя, иди, не твоего ума. И конверт убрал. Вот сюда и убрал, на место.
Мы оба посмотрели на пустую щель в ровном строю. У бабушкиного «неспокойно мне» теперь было кое-что посерьёзнее предчувствия: исчезнувший конверт. Если его кто-то забрал, то знал, что искать в этом полувековом архиве. И очень хотелось понять, когда он за ним приходил — до смерти Викентия или после.
— Тася, — тихо выговорил Костик, и в его больших глазах плескался самый настоящий страх. — Это что ж получается? Что дядьку… что его не печка?
— Не знаю, Костик, — ответила я. И поправила очки. — Пока не знаю. Но узнаю.
Он опустил голову. Большим пальцем потёр край полки, смахнул пыль.
— А меня не было, — сказал он, будто оправдываясь. — Я в Кабардинке свадьбу снимал. До рассвета гуляли. Приезжаю утром к дядьке — а тут участковый, соседи. — Он помолчал. — Кабы накануне зашёл…
— Ты же не мог знать.
— Не мог, — согласился он, глядя всё туда же, на полку.
От этого покорного «не мог» мне стало хуже, чем если бы он заплакал. Я уже пожалела, что заговорила о пропаже: конверта мы не нашли, зато теперь Костик будет думать ещё и об этом.
— Я тебя с этим не оставлю, — сказала я. — Сама начала — теперь не брошу.
Он поднял на меня глаза.
— Спасибо, Тась.
Лучше бы он не благодарил. От этого тихого «спасибо» сразу стало ясно: влипла я по самые очки.
Свой свадебный снимок бабушка забрала — Аристарх глядел с него молодой и счастливый. Подержав снимок в руках, она сделалась на минуту тихая и не похожая на себя. Перед уходом я рассказала ей о пропавшем конверте и о том, что вспомнил Костик.
Домой мы возвращались молча. Мороз крепчал, снег тихо поскрипывал под ногами, а мысли у каждой из нас были такие громкие, что разговаривать не было необходимости.
— Может, он увидел что-то, что не предназначалось для чужих глаз? — первой нарушила молчание бабушка.
— Возможно, — согласилась я. — Фотографы народ любопытный.
— Или кому дорогу перешёл… Язык у него острый.
Я кивнула. Эта версия мне тоже казалась вероятной.
— Или сфотографировал? Столько лет архив собирал. Конверт же с банкетом за шестьдесят восьмой год куда-то пропал…
— Не исключено. Но пока это только версия.
Мы ещё немного помолчали.
— А дом? — вдруг спросила бабушка. — Место хорошее. Старый центр. До моря рукой подать. Сейчас времена такие…
Вот тут я остановилась. Дом действительно был хороший. Время сейчас такое, что за квартиры и дома люди порой цепляются куда крепче, чем за собственную совесть.
— Знаешь, бабуль, все версии подходят, но начать, пожалуй, стоит с дома. До шестьдесят восьмого года ещё поди докопайся — почти тридцать лет прошло. А кто нынче на хороший дом глаз положил — это в нашем городе узнаётся за два дня.
Бабушка молча кивнула.
Спала я плохо. Всю ночь мне снились старые фотографии, пустой конверт и человек без лица, который методично перебирал чужую память, словно карточки в библиотечном каталоге. А утром прозвенел будильник и нужно было идти на работу. До библиотеки я дошла на автопилоте. Всю дорогу мысли ходили по кругу, как трамвай по кольцу, и было ощущение, будто сама всю ночь копалась в чужом архиве. Лучше всего мне думается в библиотеке, когда руки заняты делом: в такие моменты мысли сами постепенно раскладываются по полочкам. Почти как книги. Главное — не мешать им.
Летом в библиотеку ходят за книжками. Зимой — греться. Это разные посетители, уверяю вас. Летний берёт «Анжелику», расписывается и убегает на пляж. А зимний приходит с утра, занимает место у батареи, достаёт термос, разворачивает газету и обживается до закрытия, как на даче. И книжка ему, в общем, не нужна: книжка — это так, входной билет, повод. Нужно ему тепло, общество и возможность чувствовать себя при деле.
Главным моим зимним обитателем был, конечно, Семён Маркович — отставной полковник, божий одуванчик с орлиным самомнением. Ходил ко мне как на службу. Являлся к открытию, вешал пальто, потирал руки и объявлял:
— Таисия, душа моя, я к вам за умственной пищей. Что новенького поступило по линии шпионажа?
По линии шпионажа у нас не поступало ничего лет десять, о чём Семён Маркович знал не хуже меня, но ритуал есть ритуал. Я отвечала, что новенького пока нет, но вот есть прекрасный старенький Юлиан Семёнов, и Семён Маркович, удовлетворённо кивнув, брал Юлиана Семёнова, которого читал, по моим подсчётам, уже в седьмой раз, садился у батареи и погружался — не столько в книгу, сколько в сладкую дрёму с книгой на носу. Беда была в том, что Семён Маркович во сне разговаривал. И не просто разговаривал, а — в полном соответствии с читаемым — выдавал военные тайны. Сидит, понимаешь, у батареи приличный пожилой человек, и вдруг на всю читальню громко, отчётливо:
— Явка провалена! Уходите дворами!
Читатели вздрагивали. Новенькие пугались. А я, привыкшая, подходила и тихонько будила:
— Семён Маркович. Семён Маркович. Вы опять явку провалили.
— А? Что? — вскидывался он. — Я не сплю, Таисия, я думаю. С закрытыми глазами лучше думается. Метод такой, разведческий.
— Конечно, — соглашалась я. — Думайте, только потише, а то вы давеча всю агентурную сеть рассекретили, читальня переполошилась.
И Семён Маркович, страшно довольный, что его дрёму приняли за разведдеятельность, поправлял Юлиана Семёнова на носу и засыпал думать дальше.
Вторым номером шла Ниночка — моя сменщица, существо девятнадцати лет, с косой, с вечной любовной драмой и с полным отсутствием интереса к книгам как к таковым. Она работала в библиотеке исключительно потому, что сюда «ходит Витька из мореходки», и весь её трудовой энтузиазм был направлен на то, чтобы оказаться у выдачи в тот момент, когда Витька явится менять «Двух капитанов» на «Алые паруса». В эти роковые минуты Ниночка преображалась, розовела и выдавала книги с такой одухотворённостью, будто вручала орден. В остальное время она страдала, вздыхала и спрашивала у меня совета по сердечным делам, искренне полагая, что раз я старая (мне двадцать семь, но по её представлениям я древность), то в любви разбираюсь.
— Тась, а Тась, — шептала она, навалившись на стойку. — А вот если он книжку сдал и сразу ушёл, не поговорил, — это он остыл, да? Это конец, да?
— Это, Ниночка, значит, что он книжку сдал, — отвечала я. — Не приписывай мужчине переживаний. Мужчина пришёл, сдал книжку и ушёл. Это не драма. Это абонемент.
— Ой, ну ты как бабушка прям, — обижалась Ниночка. — Без романтики.
— С романтикой. У меня в фондах два шкафа, — парировала я. — Бери любой роман и романтизируй. А живого Витьку оставь в покое, он от твоей одухотворённости шарахается.
Она дулась, но Витьку, надо отдать ей должное, в покое не оставляла никогда.
И вот в этом тёплом сонном царстве — дремлющий шпион у батареи, влюблённая Ниночка у выдачи, две-три старушки за подшивками «Работницы», запах старых книг, пыли и снега, который таял на чужих пальто, — я и вела своё тайное расследование. Сидела за стойкой, выдавала «Анжелику», будила Семёна Марковича, утешала сменщицу. Снаружи — тишь да гладь, провинциальная библиотечная скука. А внутри у меня горело так, что удивительно, как чай в стакане не закипал. Потому что я давно заметила: страшные версии лучше всего обдумываются в самых мирных местах. Не в погоне, не в засаде — а в библиотеке. Я машинально штамповала формуляры под Семёна-Марковичево сонное «уходите дворами» и обдумывала вчерашнюю версию.
Искать надо того, кому преступление принесло пользу. Уж этот урок я из книжек усвоила. На дворе девяностые. Бандитские. Убивают не за древние карточки, а за простое и понятное: за деньги, за дома, за землю. А у Викентия дом был завидный: старый, с большой горницей, в самом центре, на горке. И чем дольше я думала, тем убедительнее всё сходилось. Кому-то приглянулся домишко, старик не продавал, упёрся — его и убрали, по-нынешнему, по-простому. Потому что с племянником договориться будет проще. А негативы с банкета шестьдесят восьмого? Ну, мало ли. Может, сам куда сунул, может, для отвода глаз вынули. Почти тридцать лет прошло — кто, в самом деле, станет убивать за то, что было при Брежневе?
Вечером я изловила Данилу и выложила ему свою версию про дом. Он выслушал, переспросил пару мелочей, ненадолго задумался и покачал головой.
— С ходу не скажу, рыжая. Дай мне пару дней.
— Думаешь, узнаешь?
Он усмехнулся краешком рта.
— Я не думаю. Я узнаю.
На этом и разошлись.
Через два дня возле библиотеки коротко просигналила знакомая машина. Я как раз проводила очередную старушку, выслушав историю про бессовестное подорожание сахара, и выглянула в окно. Данила. Сердце, предательское создание, тут же сделало кульбит.
«Не выдумывай, — строго одёрнула я себя. — Ты сейчас выйдешь исключительно за ответом». И сама себе не поверила. Надела пальто и поспешила на улицу к машине.
— Привет, рыжая.
— Привет.
Он молча перегнулся через соседнее сиденье, достал плотный бумажный пакет и протянул мне.
— Держи.
Я заглянула внутрь. Мандарины. Не те мелкие, кисловатые, которые иногда попадались в магазине, а крупные, яркие, с зелёными листочками, пахнувшие так, что вся зима вдруг стала чуть менее холодной.
— Это ещё зачем?
— Затем, что хорошие.
— И что, не нашлось никого, кому они нужнее?
— Нашлось.
— И кто же?
Данила посмотрел на меня спокойно.
— Ты.
Я на всякий случай ещё раз заглянула в пакет. Вдруг там, кроме мандаринов, лежал какой-нибудь другой ответ, который я сумела бы понять без того, чтобы у меня начинали краснеть уши. Не лежал.
— Спасибо, — пробормотала я. — Но вообще-то ты обещал мне другое.
— Обещал, — согласился он и сразу посерьёзнел. — Нет, рыжая. Чисто. На дом никто не метил: место хоть и в центре, а под застройку не идёт — грунт негодный да охранная зона. И из наших к старику никто не подходил. Не за дом твоего фотографа убрали. И не наши. Ищи в другом месте.
И осталась я с пакетом мандаринов и со стройной своей версией, развалившейся в труху. Данила, знавший этот мир изнутри, сказал: не там. А раз не там — значит, всё-таки заглянуть придётся в пустую щель между шестьдесят седьмым и шестьдесят девятым. В ту самую древность, которую кто-то, видимо, унёс из дома и ради которой — если я права — не побоялся оставить человека умирать в этом самом доме.
— Ну и что теперь с вами делать? — спросила я у мандаринов. Они промолчали. Видимо, считали, что свою часть работы уже выполнили.
В библиотеку я вернулась с таким запахом, будто случайно прихватила с собой кусочек Нового года. Первой учуяла Аделаида Эдуардовна.
— Таисия… — Она даже голову подняла от каталожных карточек. — Это что?
— Мандарины.
— Я вижу, что не картошка.
Я молча достала один и положила перед ней. Она посмотрела сначала на мандарин, потом на меня.
— За что?
— За примерное поведение.
— Это вы, Таисия, сейчас очень смело пошутили.
Но мандарин всё-таки взяла. Следующей прибежала Ниночка.
— Ой! Настоящие? Какие красивые! Откуда?!
— Материализовались.
— Тась, ну не издевайся!
— Хорошо. Тогда считай, что Дедушка Мороз немного поторопился.
Ниночка засмеялась, тут же очистила мандарин, вдохнула запах и даже глаза закрыла.
— Господи… Какие сладкие…
Семёну Марковичу я торжественно вручила самый большой.
— Агентуре положены витамины.
Он серьёзно кивнул.
— Правильно. Разведчик без витаминов долго не протянет.
И бережно убрал мандарин во внутренний карман пальто, словно секретный пакет особой важности.
До вечера библиотека пахла мандаринами. Читатели удивлённо принюхивались, Ниночка ещё раза три вздыхала, что вкуснее ничего не ела, а Аделаида Эдуардовна, конечно же, сделала вид, будто ей совершенно безразлично. Только кожуру сняла так аккуратно, словно проводила особо ответственную библиотечную операцию.
Оставшиеся в пакете мандарины я принесла домой. Мама только заглянула внутрь и ахнула:
— Тася… Откуда столько?
Бабушка даже головы не подняла от вязания.
— От Данилы.
— Ба…
— А что «ба»? Не от Деда Мороза же.
Мама уже чистила первый мандарин. Комната мгновенно наполнилась тем самым запахом, который почему-то всегда обещает праздник. Бабушка наконец отложила спицы, взяла себе мандарин и удовлетворённо кивнула.
— Хорошие.
Потом покосилась на меня.
— Всё-таки есть польза от мужчин, которые рынок держат.
— Он не мой мужчина.
— Пока.
— Бабушка…
— Что «бабушка»? Я только про мандарины. Остальное ты сама додумала.
Я вздохнула и принялась чистить свой. Как бы там ни было, разобраться с собственным сердцем ещё успею. А вот разобраться с чужой смертью хотелось как можно скорее. Раз моя главная версия лопнула, я решила предложить Костику помощь с архивом Викентия — теперь хотя бы было понятно, с чего начинать поиски. Костик за моё предложение ухватился с радостью: ему совсем не хотелось оставаться одному среди тысячи коробок в доме, где недавно умер дядя. А тут — живой человек, который к тому же во всём этом богатстве не видит хлама.
На следующий день я собралась к Костику. Бабушка окинула меня своим рентгеновским взглядом — объяснять ничего не пришлось. Только напутствовала: «Шапку не снимай, там не топлено. И к ужину чтоб дома». Благословение было получено. Так я стала ходить в дом Викентия — разбирать архив. И, конечно, искать. Логика была простая, библиотечная. Конверт с негативами новогоднего банкета за шестьдесят восьмой исчез. Но Викентий был педант, а у педанта на каждую единицу хранения заводится карточка. Унести негативы — это одно. А вычистить всю картотеку, переписать опись, изъять все упоминания — тут ещё надо знать, где что лежит. У ночного гостя, скорее всего, ни времени, ни знания системы не было. Он схватил конверт и сбежал. А система осталась. И система помнила.
— Костик, — спросила я на второй день, — а картотека у дяди как устроена? По годам или по событиям?
— И так и так, — гордо ответил Костик.
За работой он приободрился и оказался отличным помощником. И таким же архивным маньяком, как я.
— Дядька двойную вёл, — с гордостью объяснил он. — Вот, гляди.
Он выдвинул длинный ящик с карточками.
— Здесь по годам, а внутри каждого года — по событиям. А в другом ящике — по людям, по алфавиту. На каждого своя карточка: когда и где дядька его снимал. Придёт человек, попросит старую фотографию — дядька по фамилии найдёт карточку, а там уже записано, в каком конверте искать негатив.
Двойная картотека — это для сыщика всё равно что для голодного накрытый стол.
Мы вытащили из картотечного ящика учётные карточки за шестьдесят восьмой. На каждой Викентий записывал, когда и что снимал, кого фотографировал и где хранились негативы. Их оказалось столько, что пришлось разбирать на две стопки. Перебирали по порядку: январские ёлки в детских садах. Восьмое марта. Апрельский субботник. Первомайская демонстрация. Девятое мая — встреча ветеранов, возложение венков. Последние звонки, выпускные в школах. Заезд ленинградской делегации. Работники винзавода — для доски почёта. Открытие новой водолечебницы. Первое сентября. Ноябрьская демонстрация. А между ними — свадьбы, свадьбы, юбилеи, проводы на пенсию, похороны. Викентий, похоже, успевал и женить весь город, и проводить в последний путь, и между делом снять передовиков производства. Мы добрались до декабря, до детсадовских утренников с зайцами и снежинками. И наконец я нашла запись о нужной съёмке.
Вверху учётной карточки значилось: «Декабрь 1968. Новогодний банкет, санаторий. Чествование коллектива. Гости». Ниже Викентий убористо перечислил, кого снимал, — человек сорок, список продолжался на обороте. Я пробегала глазами фамилии, выхватывая знакомые: главврач Добровольский с супругой — Добровольской С. П., практикант Полозков Э., следователь Кречетов Г. Н.
— Костик, а фотографии с этого банкета где? — Я отложила карточку. — Негативов нет, но он ведь с них печатал?
— Конечно. В альбоме должны быть.
— За шестьдесят восьмой?
Костик посмотрел на полку, потом обернулся к письменному столу.
— Так он же здесь.
Альбом лежал под стопкой бумаг. Костик снял их и потянул тяжёлую обложку на себя.
— Дядька с ним работал, когда выставку готовил. Фотографии вынимал, пересматривал. На полку так и не убирал. Я когда в последний раз приходил, он тут открытый лежал.
Мы долистали до декабря. На альбомной странице стояла надпись: «Новогодний банкет». А над ней — пустые уголки для фотографий. На следующих страницах тоже. Дальше снимки снова шли своим чередом.
— Костик…
— Я не вынимал. — Он провёл пальцем по пустой странице. — Я и внимания не обратил сразу. Думал, дядька для выставки отложил.
Мы проверили бумаги на столе, заглянули в ящики. Снимков банкета не было. Выходило, пропали и негативы, и отпечатки. Впрочем, фотографии Викентий ещё мог убрать отдельно. Но совпадение мне совсем не нравилось. Чтобы понять, чего именно не хватает, я вытащила соседние альбомы — за шестьдесят седьмой и шестьдесят девятый. Банкеты там были на месте: длинный стол, транспарант «С Новым годом, товарищи!», и во главе стола, под транспарантом, — грузный человек с бокалом, а рядом с ним дама с камеей. «Добровольский, — подтвердил Костик. — С супругой. Дядька эти банкеты всегда с торца снимал, чтоб транспарант влез. Вон — и в шестьдесят седьмом хозяин во главе, и в шестьдесят девятом». Я отметила про себя: хозяин — во главе. Мало ли, пригодится, если снимки шестьдесят восьмого всё-таки найдутся.
— А про сам банкет дядя ничего не говорил? — Я постаралась, чтобы голос звучал спокойно. — Ты сказал, что он негативы рассматривал. Может, тогда что-нибудь упоминал?



