…все произошло из праха и все возвратится в прах.
Ис 29:4.
Пролог.
1978 год. Каннелтон, Индиана.
Стены из темного камня не пропускают удушающий летний зной. Порода, когда-то подарившая имя этому крошечному городку, нагрелась на солнце, впитав в себя его тепло, и местами покрылась конденсатом. Хочется собрать капли ладонью и умыться, но я знаю: даже агиасма в массивной чаше у входа сейчас горячее кипятка. Лучше лишний раз здесь ни к чему не притрагиваться, чтобы не схлопотать ожог.
Мне трудно привыкнуть к капризам субтропического климата – в такие моменты я с тоской вспоминаю дом, где бы он ни находился. Умеренно теплое лето, колючие зимы, ветра и голубую поверхность озера Мичиган. Непостижимо, оно не так далеко, как кажется, – на севере штата, но, по моим ощущениям, расстояние до него измеряется не в милях, а в прожитых годах.
В любом случае нельзя, запрыгнув в автомобиль, вернуться на десять лет назад. Не сомневаюсь, что найду одно из великих озер на своем прежнем месте, но слишком многое изменилось с тех пор, как я в последний раз вглядывался в его воды с берега. Да и город, некогда величественный, как древний Вавилон, постигла не менее печальная судьба.
На подоконнике целое кладбище насекомых. Полосы солнечных лучей простреливают сквозь пыль, кружащуюся в душном воздухе. От жары лакированное дерево исповедальни источает особый, специфический запах. Но скрываться здесь, предаваясь беспомощной ностальгии, куда лучше, чем вернуться в дом, картонные стены которого совершенно не спасают от зноя. Там я чувствую себя жуком в спичечном коробке, как те, которых мы в детстве частенько ловили с братом. Ловили и отпускали. Мы не были жестоки. Тогда.
Время покаяния еще не закончилось.
Не знаю, как насчет немногочисленной паствы этого прихода, но мое – так точно. Потому я промакиваю платком пот со лба и пытаюсь сконцентрироваться на чтении Священного писания. От духоты кружится голова, а мысли становятся ленивыми и вязкими, все время норовя утечь не в то русло. Мне приходится напомнить себе, что я сам это выбрал и как долго к тому шел. Адское пекло южной Индианы – вовсе не геенна огненная, где мне стоило бы быть за все, что я натворил, так что глупо роптать на свою участь.
Даже если никто так и не придет, как уже частенько случалось, я все равно буду ждать в надежде, что смогу помочь хоть одной заблудшей душе найти путь к свету. И, быть может, спасая других, я когда-нибудь искуплю все то, из-за чего оказался в этой точке бытия.
Так далеко от озера Мичиган.
Так далеко от Детройта.
Так далеко от дома.
Так далеко от…
Из-за жары городок будто вымер – жители благоразумно прячутся по домам, оттого любой звук ощущается раскатом грома в липкой полуденной тишине. Это не трубный глас Судного дня. Это – звук мотора. Мне не нужно видеть машину, чтобы безошибочно определить, – она сошла с конвейера совсем недавно, ведь в последние годы двигатели стали звучать намного тише. И хоть я никогда особо этим не интересовался, невозможно вытравить из своей памяти детство в городе, где все так или иначе были связаны с автомобильной промышленностью. Моя семья не была исключением.
Шины шуршат по гравию и песку. Гул мотора стихает, и последовавшая тишина кажется зловещим предзнаменованием. Каннелтон – пропащая дыра с населением меньше двух тысяч жителей, где просто неоткуда взяться современному автомобилю. У церковных ворот сейчас паркуется кто-то чужой. И я жалею, что священнику не пристало носить с собой пистолет. Он бы мог пригодиться. Если им все же удалось меня отыскать.
Или ей.
Озеро Мичиган все же ближе, чем кажется.
Стук каблуков резонирует в каменных сводах здания. Я закладываю место в книге и, пригнувшись, пытаюсь разобрать хоть что-то сквозь ажурную резьбу на дверце исповедальни, но вижу лишь силуэт, окутанный облаком пыли. Призрак исчезает за другой дверцей. И душный воздух внутри кабинки колышется от движения, в него вплетается аромат духов. Напряжение чуть ослабевает – это женщина. Но она все-таки может быть одной из них. Мне неведомо, кого они могли отправить за мной. Остается только уповать на то, что они давно утратили к этому интерес.
– Святой отец? – голос мне незнаком. – Вы здесь?
– Да, – удается выдавить мне.
Я пытаюсь успокоить себя – одно лишь воспоминание о прошлом не могло воскресить к жизни прежних демонов. Им не найти меня, да и никто не стал бы искать. Былое погребено под прахом времени. Его больше нет – оно утратило власть надо мной и моим настоящим. Оно живет лишь в мыслях. В прохладных тенях и расплывчатых образах.
Эта женщина случайно оказалась в Каннелтоне, увидела церковь и пришла за тем, зачем приходят сюда. Возможно, она специально уехала подальше от родных мест, чтобы доверить свои тайны тому, кого никогда больше не встретит.
Я прекрасно ее понимаю.
– Что мне нужно говорить? – спрашивает она. Ее голос звучит с явным смятением, сопровождаясь легким скрипом ткани платья на спине о деревянную стенку. Она нервно ерзает на месте. – Честно говоря, я никогда не была… на исповеди. И я не католичка.
Мне хочется признаться, что и меня, по правде, не должно здесь быть, а то, что я ношу колоратку, по-своему абсурдно. Мой отец – нерелигиозный еврей; мать, хоть и была католичкой, но не сочла это достаточно весомым поводом, чтобы не совершать самоубийства. Вероятно, узнай они о том, как сложилась моя судьба, нашли бы это чрезвычайно забавным.
Но подобные детали моей биографии оставлены за чертой, которую я сам провел много лет назад, избрав свой путь. В сухом остатке: оба моих родителя были глубоко несчастными людьми, а я просто решил стать тем, кто замолит их грехи, раз сами они не порывались к искуплению. Даже если придется посвятить этому всю оставшуюся жизнь, я готов. Больше некому.
– Что же тогда привело вас сюда? – мягко интересуюсь я. Мысли об отце и матери всегда отзываются во мне усталостью и печалью, опустошая все душевные силы. Но мне нужно собраться с силами и помочь этой женщине, кем бы она ни была.
– А что приводит людей в церковь? – откликается она с глухим смешком. Она серьезна.
Ее порыв свести все в шутку – метод самозащиты, который мне предельно знаком. Судя по голосу, она молода. И в прежние времена это воодушевило бы меня поддержать затеянную ей игру и придумать остроумный ответ. Но теперь все иначе. Ей нужна помощь, а не легкая светская беседа.
– Как правило, они ищут искупления, – говорю я, – или просто хотят быть услышанными.
– Хорошо, – соглашается незнакомка. – Мне это подходит. Я хочу быть услышанной. Я молчала слишком долго.
Ее слова заставляют меня вздрогнуть, и, чтобы вернуть самообладание, я поглаживаю пальцами кожаную обложку книги в своих руках. Но и эта крошечная деталь не успокаивает, а вновь напоминает о прошлом, тени которого кажутся слишком яркими этим жарким солнечным днем. От отца всегда пахло грубой кожей и химикатами, что использовались для ее обработки. Он уже не замечал, а въедливый запах преследовал его повсюду, словно желая обличить, откуда он вышел и кем стал.
Но… все произошло из праха и все возвратится в прах.
И мне отчего-то кажется, что и женщине за перегородкой это известно. Про быстротечность жизни и тщетность всех наших порывов. Про отца, а точнее его стремление возвеличиться, обернувшееся для него, как и для всех нас, трагедией. Одной из трагедий.
Незнакомка лишь убеждает меня в том, когда начинает говорить:
– Я читала Библию, – заверяет она. – В общем… пыталась по-своему подготовиться. Кажется, я нарушила почти все возможные заповеди, кроме, пожалуй, «не убий». Или… нет… – Она умолкает, и ее дыхание сбивается, становясь тяжелым. Ткань ее одежды шуршит, а следом раздается хруст костяшек, так сильно она стискивает свои пальцы. Ее тень шевелится – она качает головой. – Но… по правде говоря, меня не волнуют все заповеди, а только некоторые из них. Знаете, святой отец, мне казалось, что такая грешница как я просто вспыхнет, переступив порог церкви, и обратится в горстку пепла, так что… мне повезло, что этого не случилось.
Я пытаюсь разглядеть ее лицо сквозь решетку, но ее голова низко опущена и скрыта полями шляпы. Вероятно, она не хочет, чтобы я узнал ее. Темный фетр покрыт пылью, оставленной долгими часами в пути, что она провела, отправившись сюда из Чикаго.
– Через месяц я выхожу замуж, – продолжает она, – но я не хочу этого. Я не люблю своего мужа, хотя он достойный человек, а я… Я не заслуживаю его. Он не знает всей правды. Я не хочу обманывать его. Я слишком устала ото лжи. Вся моя жизнь – это ложь. Но раньше мне казалось, что я просто жертва обстоятельств, что я не могла поступить иначе и от меня ничего не зависит. Но слишком многое я делала по доброй воле, и никто меня не заставлял.
Я не знаю, что ей ответить, и сомневаюсь, что она нуждается в каких-то словах, когда в ней накопилось столько собственных, невысказанных за долгие годы, проведенные в молчании. Молчании, на которое она сама себя обрекла. У меня свои обеты, принятые в момент рукоположения. У нее – свои.
Она всегда была загадочной. Думаю, что она пришла сегодня, чтобы хоть немного приоткрыть завесу тайны. И я прав.
Она продолжает говорить, и ее голос дрожит, срываясь на шепот:
– Никто не заставлял меня спать с собственным братом. Я сама этого хотела. Что скажете на это, святой отец? И сделала бы это снова, ведь я больше никого никогда не любила так, как любила его. Мне нравилась наша запретная связь. Это сводило меня с ума и заставляло кровь закипать. Мне нравилось тайком пробираться к нему в комнату и нравилось, когда он приходил ко мне, пока за стенкой от нас спали родители и наши младшие братья. Мне нравилось быть тихой, пока он брал меня, и нравилось отдаваться ему. Нравилось все, что он со мной делал. Я была вне себя от ярости, когда между нами встала другая женщина, но и это не оказалось серьезным препятствием. Он изменял ей, своей жене, со мной. Это тешило мое самолюбие. Мою гордыню. Питало мою греховность, ведь вместо законного союза он выбирал то низменное, грязное и гадкое, что мы творили вместе. Его супруга была благопристойной особой, она не позволила бы делать с собой и половину тех вещей, что позволяла я. А я тешилась мыслью, что только мое тело способно утолить его голод, что только я пробуждаю в нем…
– Довольно, – обрываю я, но слова звучат тускло и невразумительно, едва продираясь через спазм в горле.
– Вы сказали, что я буду услышана, – запальчиво напоминает она. – Так позвольте мне это. Хоть сейчас.
Я теряюсь с ответом и делаю то, чего мне точно не стоило делать, – смотрю на нее сквозь ширму в тот самый момент, когда чувствую на себе ее взгляд. Ее подбородок гордо вздернут, и я наконец-то могу видеть ее глаза и выбившиеся из-под шляпы огненно-рыжие волосы. Меня и раньше завораживал их цвет – не нежный, золотистый, как у многих других обладательниц подобной масти, а насыщенный медный, красный на солнце. Цвет греха. Ее волосы всегда обличали его, вопреки нежным, кротким чертам и смиренно опущенному взгляду.
Сейчас она глядит смело – сквозь кружево ширмы прямо мне в глаза.
– Однажды… – произносят ее губы, – он назвал меня шлюхой. Это разбило мне сердце, ведь я была всего лишь глупой влюбленной дурочкой. Но теперь думаю, он был близок к истине… иначе я тяготилась бы нашей связью. Не грезила бы о ней потом, когда все закончилось, – она глухо смеется. – Я просто рыжая тварь. Я шлюха. Я не раскаиваюсь, а испытываю трепет и вожделение. Я чудовище. Я… не хочу прощения. Мысли о былом вызывают во мне совсем другие желания. Я соскучилась и изголодалась по тому, что испытывала только с ним. Рядом с ним. Я готова осквернить даже священное место, притрагиваясь к себе прямо сейчас, потому что воспоминания об этом доставляют мне куда больше удовольствия, чем мой жених, чем все…
– Хватит, – беспомощно молю я. – Если ты не ищешь искупления, то ради чего ты здесь?
Я снова утираю пот со лба, но теперь тому причиной вовсе не душный, спертый воздух, ставший тяжелым от ее духов и ее присутствия. Мне трудно дышать и хочется с разбегу броситься в холодные воды озера Мичиган, но ни один водоем, ни все льды чертовой Антарктиды не способны остудить этот жар. Он идет изнутри, из ада, разверзнутого ее словами в моей душе. Это пламя не греет, а уничтожает. Пламя ее волос, ее голоса.
Она.
– Я хочу покаяться в другом, – говорит она, и ей, судя по всему, тоже трудно совладать с собой. Я слышу ее шумное, сбивчивое дыхание, такое знакомое. Я слишком хорошо изучил его за годы и так и не смог забыть. Она заставила меня воскресить все в памяти в мельчайших деталях. Невозможно вычеркнуть все ночи, о которых она говорила, – полные порока, когда мы упивались тем, что творили. Она знала правила и была бесшумной, и все же не могла запретить себе дышать.
Но я никогда прежде не слышал ее голос.
– Я лгала не только всем вокруг, но и ему, – признается она. – Я все разрушила. Стоило давно признать, что нас не связывают кровные узы, рассказать правду о моей матери, о том, как все было на самом деле. Но мне не хватило смелости довериться единственному человеку, который имел право знать правду. Я…
Она замолкает и прячет лицо в ладонях, а затем остервенело сдергивает шляпу и комкает ее в руках. Я все еще не вижу ее черт, но теперь моему взору открыты ее волосы. Неопалимая купина. Ржавый металл, ржавчина, теперь пожирающая руины Детройта.
Города, где все это началось, где я увидел ее впервые.
– Прости меня, – выдыхает она и, шумно хлопнув дверцей исповедальни, выскакивает наружу. Я следую за ней и хватаю за запястье, тонкое, как и прежде, что незначительного усилия достаточно, чтобы переломить его, словно сухую ветку. Много лет назад я всерьез думал об этом. Я мечтал уничтожить ее и мне нравилось придумывать способы, как причинить ей боль, а в итоге – выбрал самый изощренный из них. Я добился небывалых успехов. Она смятена. Уничтожена. Я победил.
Но сейчас это ни к чему.
В ее глазах стоят слезы, когда она все же поднимает на меня взгляд.
– Как ты меня нашла?
Глава первая.
Винс.
1963 год. Детройт, Мичиган.
Как правило, отец не приезжает за мной после школы, так что увидеть его оливковый «Форд Фалкон» 1960 года на парковке – уже событие. Он слишком занят. А я не Тобиас и вполне могу добраться домой самостоятельно, если нет тренировки или иных дел в городе. Осталось не так много времени, прежде чем я обзаведусь своими колесами. В общем, это все из ряда вон.
Отец курит, опустив стекло и откинувшись в кресле, и его сосредоточенный вид заставляет меня насторожиться. Он провожает взглядом детвору, болтающуюся во дворе, но, судя по напряженной морщинке между бровей, мыслями очень далеко. Он мрачен. И его мрачность контрастирует с погожим весенним днем.
Его не назовешь весельчаком, да и в целом наша семья сейчас переживает не лучшие времена. Я предполагаю, что он здесь неспроста.
Мои опасения – не пустая паранойя.
Полгода назад мама сняла номер в великолепном отеле «Lee Plaza» и, не оставив прощальной записки, пустила себе пулю в лоб. Это стало глубоким потрясением для всех нас, хотя мы – я и отец – в каком-то смысле чувствовали, что к этому все идет. После второй побывки в психиатрической лечебнице мама категорично заявила, что туда не вернется. Электрошоковой терапии она предпочла заряд свинца в голову.
Потому я совсем не радуюсь появлению отца.
И не зря.
– Что стряслось? – спрашиваю я вместо приветствия, занимая пассажирское сидение рядом с ним. В салоне пахнет табаком и кожей. Привычные запахи не успокаивают, хотя невольно навевают воспоминания о детстве, когда дед водил меня на производство и рассказывал, как там все устроено. Деда давно нет. С ним бы мы не чувствовали себя такими потерянными, брошенными на произвол судьбы, обескураженными маминым эгоистичным поступком. Дед взял бы все в свои руки. Починил нашу жизнь.
Мы с отцом худо-бедно справляемся. Но Тоби… Я сразу волнуюсь о нем – не случилось ли чего-нибудь с ним.
Нам всем тяжело, но ему досталось больше всех. Я хотя бы достаточно взрослый для того, чтобы знать, как все было. Я долгие годы наблюдал разложение маминой личности. А Тоби двенадцать, и мы сказали ему, что мама просто «умерла», без объяснения причин. Люди умирают каждый день. Происходят разные ужасные вещи – с этим нужно смириться. Идет война, страна сейчас напоминает пороховую бочку. Даже Детройт уже не тот, что прежде. Оттого я каждый день провожаю брата домой, чтобы обезопасить от возможных потрясений. Впрочем, любое из них не так страшно, как наша потеря.
Когда умер дедушка, Тоби был слишком маленьким и толком не понял, что произошло. Можно сказать, что он и не сталкивался со смертью лицом к лицу. На похоронах он хотел спать, жался к маме и, конечно, не смог осознать горечь утраты в полной мере. Дед – с его прокуренным голосом, глубокими морщинами и старомодным костюмом – просто перестал существовать, просто уснул в черном лакированном ящике. Тоби побаивался его. Для него этот призрак прекрасной эпохи казался просто ворчливым старикашкой, и с его уходом ничего не изменилось.
– Что-то с Тобиасом? – тороплю я.
Отец поворачивается и выпускает в салон струйку дыма. Неизменная шляпа-федора бросает тень на его глаза, и они кажутся совсем черными и безумно усталыми. Только сейчас я замечаю, как он постарел и осунулся за последнее время. Носогубная складка, словно трещины на коре древнего дуба. Редкие солнечные лучи, пробравшиеся сюда, золотят едва заметную щетину на его подбородке. Я догадываюсь, что он изменил своим привычкам и пил алкоголь. И мне все страшнее.
Но отец вдруг улыбается. Треплет меня по волосам, а я не могу вспомнить, чтобы он хоть раз когда-либо раньше так делал, – со мной или с Тоби. Он всегда очень собранный, строгий и чинный в общении. Фамильярности с собственными детьми не в его духе – спасибо дедовской муштре, тяжелому детству и армейской выправке. Он – скала, за которую мы цепляемся посреди шторма, устроенного мамой. Он, безусловно, образец для подражания. Я стараюсь равняться на его идеал, но меня раздирают эмоции.
Гнев. Обида. И тревога за брата.
– Все хорошо, парень, – говорит отец, ловко удерживая сигарету на нижней губе вопреки всем законам гравитации, – но ты большой молодец, что о нем заботишься.
Не знаю, сколько я ждал этих слов, но, наконец-то услышав их, признаться, не чувствую совершенно ничего особенного. Я уже так привык быть правильным, удобным, ответственным и не доставлять проблем, что и сам воспринимаю это как данность. Вероятно, раньше, до смерти мамы, его слова тронули бы меня. Но сейчас между мной и миром плотная завеса печали.
В послании к коринфянам сказано: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло». Я вычитал это в маминой Библии, хотя сомневаюсь, что она когда-либо сама в нее заглядывала, а не хранила ее просто в память о чем-то важном, как и многую другую религиозную атрибутику, что перевезла из отчего дома в дом мужа. И не нужно разбираться во всей этой христианской догматике, чтобы знать: самоубийство – тяжкий грех. Она его совершила. И я не знаю, почему. Ее диагноз – слабое объяснение произошедшего. Многие люди годами живут с депрессией. В конце концов, у нее были мы. У нее был Тоби, в котором она души не чаяла.
Никто не знает. Я размышляю, знает ли отец. Он тем временем продолжает:
– Собственно… я и хотел тебя попросить поговорить с Тобиасом.
– Поговорить? – переспрашиваю я. – О чем это?
Тоби сильно замкнулся в себе и не допускает в свой плотный кокон даже меня. В школе он держится в стороне от товарищей, дома – смотрит телевизор, листает комиксы или делает уроки в одиночестве. Он отказывается от любых предложений составить ему компанию. Но я понимаю, что к нему лучше не лезть, как бы мне ни хотелось как-то его расшевелить.
Ему нужно время. Потом обязательно станет легче.
– Я женюсь, – заявляет отец. – И лучше, наверное, чтобы ты ему об этом сказал.
И хоть эти слова звучат, как гром среди ясного неба, я не испытываю злости на отца и легко нахожу ему оправдание. Прошло слишком мало времени со смерти мамы, но ее поступок – бегство в небытие – был ее выбором. Мы остались и нам как-то нужно жить дальше. Я применяю к отцу свою собственную логику, а мой мир во многом крутится вокруг младшего брата и его блага. Тоби нужна мать, ему нужно то, что ни я, ни отец, ни няня ему дать не способны.
Мать, которая одним осенним днем не вышибет себе мозги.
Кажется, я злюсь на нее за этот поступок куда сильнее, чем думал. Злюсь, что она бросила его – беспомощного, нежного, уязвимого ребенка. Мы-то с отцом способны справляться и сами. Или нет. Отец – нет.
Иначе не захотел бы привести в наш дом другую женщину и утешиться в ее объятиях.
Я впервые допускаю мысль, что он не такой сильный, каким я его всегда считал.
– Ты не сердишься? – осторожно спрашивает отец. Он выбрасывает окурок в окно и поглаживает руль. Кожа его перчаток скрипит об оплетку. Его перчатки – напоминание о том, кем мы были и кем стали. Дедушка сам шил перчатки и разносил по домам, по крупице выстраивая семейное дело, чтобы его дети и внуки жили в городе моторов, как короли, и процветали. Вопреки всему. Он любил это повторять, разглагольствуя о трудном пути из нищих европейских эмигрантов в американскую промышленную элиту.
Я помню его истории. Потому – нет, я не сержусь. Я верю, что отец поступает правильно.
– Нет, – отмахиваюсь я. – С чего бы?
– Винсент, – отцовский тяжелый, строгий взгляд пригвождает меня к месту.
Я вжимаю голову в плечи. Меня обижает его недоверие. Я не Тоби. Я умею держать себя в руках и прекрасно понимаю, как устроен мир. Но отцу тяжело поверить в мое смирение. Он в курсе, что иногда я из любопытства почитываю мамину Библию, и советует «не увлекаться». Дело не в этом. Он отказывается признать, что мне хватит мудрости увидеть в его поступке скрытый смысл вовсе не из-за того, что я с чего-то вдруг проникся христианскими идеями о всепрощении или чем-то подобным. Он ждет всплеска эмоций. Любой другой на моем месте разгневался бы и счел новость о скорой женитьбе предательством.
Если уж на то пошло, то это мама предала нас.
– Так будет лучше для всех, – заверяю я и выдвигаю свои доводы: – Тоби нужна мать, а тебе, надо думать, жена.
Отец вздыхает и качает головой. Он выуживает из пачки еще одну сигарету, продолжая испытующе смотреть на меня, будто подначивая. Это сбивает с толку. С детства ко мне предъявляли совсем иные требования – быть ответственным и старательным, не болтать попусту, получать хорошие отметки в школе, ценить те возможности, ради которых дед и отец когда-то гнули спину. Сейчас отец ждет чего-то другого. Я не понимаю чего.
– Даже не спросишь, кто она?
Я пожимаю плечами.
– Она хорошая женщина, – заверяет отец, словно виновато, и наконец отводит взгляд. Он сдается.
Если это было испытанием на прочность, я его выдержал.
***
Я трачу приличное количество времени, чтобы придумать, как выполнить отцовское поручение и помягче донести новость до Тоби. Он – младший, избалованный и крайне ранимый ребенок.
Мама впервые попала в сумасшедший дом сразу после его рождения. У нее была тяжелая послеродовая депрессия, и она почти на полгода исчезла из нашей жизни. Нам запрещалось навещать ее в клинике, так ей было худо. Вначале, чтобы помочь с младенцем, к нам приехала мамина сестра, набожная старая дева из Висконсина, но отец не смог долго терпеть ее в нашем доме. Они постоянно ругались. Все кончилось тем, что он назвал ее «шиксой» и выставил за дверь. Он сказал мне забыть это слово и никогда не употреблять в отношении женщины, но я, конечно же, ослушался – и в первый и единственный раз оказался в кабинете директора.
Вернувшись из больницы, мама вцепилась в Тоби со всей страстью – стремилась наверстать упущенное за время своего отсутствия. Она исполняла его малейшую прихоть, чем неслабо действовала на нервы отцу. Он говаривал, что из-за ее вседозволенности Тоби вырастет «девчонкой», но не вмешивался. Он придерживался консервативных взглядов и считал, что воспитание детей – удел супруги, когда муж должен всецело посвятить себя заработку и обеспечению семьи.
До самоубийства мамы мы были довольно близки с Тоби, но теперь между нами лежит непреодолимая пропасть. Мы почти не разговариваем. Я сопровождаю его на занятия и домой, а он плетется следом, словно маленькая, бессловесная тень. Лишь один раз за минувшие полгода он сам инициировал разговор. Он спросил меня, что на самом деле случилось с матерью, и, когда я не нашелся, как ответить ему, страшно вышел из себя. Он сказал, что я – «такая же глыба льда, как отец».
Его слова задели меня, но я не мог объяснить ему, каких огромных душевных сил мне стоит придерживаться привычки к сдержанности. Иногда мне тоже хочется выплеснуть накопившиеся обиду, гнев и отчаяние, разбить кулаки о стену или выкинуть другую сумасбродную глупость, но я не имею на то права. Единственная вольность – приходить в опустевший зал, где стоит большой черный рояль, мамин любимец, и сидеть перед ним, уставившись в пространство, вспоминая, как над клавишами порхали ее изящные пальцы.
Я нахожу Тоби здесь. Я знаю, что он тоже так делает, но, заметив его небольшую фигурку, очерченную светом из огромных окон, я всегда ухожу, позволяя ему побыть наедине с собой и своей скорбью. В этот раз я остаюсь.
В зале темно, и солнечные лучи с улицы образуют на полу геометрический узор. В открытую створку доносятся запахи цветения. Если в нашем доме жизнь остановилась, то снаружи царствует май во всем своем великолепии.
– Как ты, малыш?
Он вздрагивает и смотрит на меня взглядом загнанного зверька из-под темных кудрявых волос. Я жду, что он возмутится из-за обращения, старого, детского, глупого, но он этого не делает. Просто смотрит.
– Я обязательно пересдам тест по истории, – робко говорит он. – Правда-правда.
Словно я пришел, чтобы устроить ему выволочку из-за оценок. Мне не хочется его терроризировать, но еще до того, как мама бросила нас на произвол судьбы, она не сильно-то этим интересовалась и подходила с вопиющей халатностью. Тоби смышленый мальчишка, но неусидчивый и рассеянный, из-за чего был вынужден брать повтор курса и оставаться на второй год. Это подстегнуло меня взять дело в свои руки. Пусть с него ничего не спрашивают, но кто-то же должен проконтролировать, чтобы он получил хоть какое-то образование.
– Охотно верю, – примирительно говорю я, – но… дело не в этом. Есть разговор.
В глазах Тоби вспыхивает надежда, он весь подбирается. Я перестаю быть для него строгим надзирателем, я снова тот человек, который утешал его и выслушивал, особенно, когда мама уходила в себя. Мне хочется в это верить. Пусть он так и преисполнился, рассчитывая, что настало время поговорить о ней.
Он жаждет знать правду. Вероятно, он и злится на меня и отдаляется только потому, что я встал на сторону взрослых, утаивающих от него подробности, предав его доверие. Он ждет, что именно я, а не кто-то другой, расставит все по местам. Считает, что он уже не глупый ребенок и не нужно оберегать его от слов, что снова вывернут хрупкую душу наизнанку.
Тоби закрывает крышку клавиатуры и складывает руки на коленях. Он, кажется, даже дыхание задерживает в этот момент.
И всего на минуту мне думается, что я мог бы исполнить его желание. Разделить с ним боль и облегчить душу, а заодно залатать трещину между нами. Больше не было бы меня и его по отдельности перед лицом того, что на нас обрушилось. Были бы мы.
Я прикрываю глаза и произношу все это про себя:
Она не просто умерла, а покончила с собой. Тебе двенадцать и ты обязан знать, что такое самоубийство. Она не хотела жить. Не хотела нас. И это случилось не тогда, когда она сняла номер в отеле и, распахнув занавески, чтобы видеть огни ночного города, поднесла компактный кольт к виску, а намного, намного раньше. Ты был слишком мал, чтобы знать, но я слышал, как они ругались с отцом. Во время ссор она часто говорила ему, что все это – семья, дом, удел буржуазной домохозяйки – вовсе не то, к чему она стремилась всю свою жизнь. Она мечтала стать пианисткой. Не оставляла эту мысль, когда появился я, но второй ребенок стал надгробным камнем на могиле ее юношеских устремлений. Она поняла, что слишком увязла, и обратного пути уже нет. В тот год она впервые попала в больницу. Через пять лет – ты, опять же, не помнишь – еще раз. У нее была целая коробка разноцветных пилюль, принимая которые, она становилась такой, какой ты ее запомнил, – нашей доброй, нежной и ласковой, но чуть печальной матерью. Но ее грызли сожаления, уничтожали умершие мечты, пока она не решила умереть вслед за ними.
Я могу ошибаться. Но у меня было целых полгода, чтобы собрать воедино все крупицы пазла – все их перепалки с отцом, все ее побывки в больнице, все ее фотографии с концертов в юности, все ее тоскливые взгляды и вечера за роялем, когда она не играла, а просто сидела, уставившись перед собой, и меланхолично гладила клавиши.
Но, знаешь, я чертовски зол на нее. Меня вырастили с мыслью, что мы не выбираем свой путь. Мне тоже многое не нравится в моей жизни, но кому-то пришлось куда хуже. Деду и отцу. Дед даже не закончил школу, отец воевал и… всегда делал, что должен. Почему и маме было не продолжать в том же духе? Просто быть тем, в ком мы нуждались.
Ты нуждался.
А я…
«Так и вы, когда исполните всё повеленное вам, говорите: мы рабы ничего не стоящие, потому что сделали, что должны были сделать».
Библия затерялась среди маминых лекарств в тумбочке и покрылась пылью. Я забрал ее к себе, но вовсе не для того, чтобы искать ответы или точку опоры среди рушащегося мира. Я ищу слова, что сказал бы маме, если бы у меня была возможность отговорить ее от последнего шага.
– Винс? – тихо зовет меня Тоби.
Мне не трудно принять это решение. Я и минуты не сомневаюсь.
– Отец женится снова, – сообщаю я. И его плечи опускаются, а взгляд гаснет. Он рассчитывал услышать другие слова. Он смешно морщит нос и пинает носком ботинка ножку рояля, словно во всем виноват инструмент, ставший мертвым хламом без своей хозяйки.
– А… – почти разочарованно тянет Тоби. – Это… Я знал.
– Неужели? – изумляюсь я.
– Ну, догадывался, – поправляет он себя. – Я видел его с какой-то женщиной. А еще он ходит такой счастливый, будто…
Он замолкает и качает головой. Любое продолжение этой мысли будет ужасным. Будто мама не умерла? Будто ее никогда не было? Признаться, их взаимоотношения с отцом всегда были довольно холодными. Я точно не могу припомнить, чтобы отец «ходил такой счастливый». Он всегда был сосредоточенным – и на работе, и дома. На каждом семейном ужине он придирчиво приглядывался к маме, готовясь вовремя распознать и предвосхитить наступление нового кризиса.