- -
- 100%
- +

Пролог: Так начиналось
Я потомок смоленских крестьян из починковского захолустья – со стороны матери, и местечковых приказчиков с юго-западной окраины империи, с черты оседлости – со стороны отца. Также были среди предков польские отнюдь не шляхтичи, а, скорее, трудно выбивающиеся из бедности мещане, с неосуществленной мечтой о собственном пивном заводике. Пестрое происхождение, но явно из народа.
Знаю о предках мало. Прадед Василий Зябрин, русский крестьянин, крепкий хозяин, жестко руководил большим семейством. Прабабка Матрена мужа боялась: он и руку на нее мог поднять, если что. Прабабка была кроткая, но живая и шустрая, хорошо готовила, любила кормить внуков (так мама рассказывала). Семейство у них было большое: три сына и три дочки, все при отце, кроме старшей – моей бабушки. Ту ребенком отдали «в люди», в ученицы к портному, а в семнадцать лет она вышла замуж за милиционера. По утрам Василий проводил для членов семьи «летучку», каждому давал задание на день и попробуй ослушайся! Благодаря четкому распределению обязанностей и трудолюбию выбились почти что в кулаки – хорошо, что зять (мой дед), поляк по национальности и большевик с 1917 года, в понимании прадеда большой человек (начальник отделения милиции!) вовремя приехал из города и строго приказал: «Папа, отдавайте все! Прямо сейчас пишите заявление в колхоз и не жалейте, сдавайте скотину, а не то пойдете по этапу, и я ничем Вам не помогу!» Прадед зятя послушался, подал заявление в колхоз одним из первых – записали в середняки. Однако к своим коням на колхозную конюшню, подобно Кондрату Майданникову, ходил почти каждый день – то овса им из дома принесет, то почистит у них. Сокрушался, что плохо их в колхозе содержат, плакал, так жалел коней. Это мой прадед был. А дед Антон-Анатолий-Амвросий, тот самый поляк-коммунист, с моей бабушкой, дочкой Василия, в самом начале тридцатых развелся (она, как рассказывала, не простила измену), жил с новой женой, учительницей, там тоже дети родились – двое, кажется. В 1938-ом он погиб, был реабилитирован в 1956-ом – посмертно.
Если о маминых родственниках все же что-то знаю, то от папиного еврейского клана осталась только фотография, смотрю иногда: вот тетя Роза, вот дядя Наум… Запомнила их с раннего детства, когда приезжала в возрасте пяти лет «на море», да кое-что (мало) знаю по рассказам отца. Связи эти были тогда же и потеряны – задолго до смерти папы. Он оставил родной город в семнадцать лет, уехав поступать в институт в Москву, потом была война, а демобилизоваться он предпочел по месту жительства жены, моей мамы, – в Смоленск. Папа вырос в неполной семье, его отец рано умер, воспитывала его советская школа. Ни языка еврейского, ни обычаев он не знал, хотя его мать, моя бабушка Берта, писала рассказы на идиш (и профессионально пела оперные арии – кажется, училась этому). Была она, в отличие от «маминой» бабушки Евдокии, которая меня воспитывала и о которой я уже много писала, кроткой и безответной – мама говорила, что ей со свекровью жилось легко (до моего рождения и еще около года после жили вместе). Это все, что я о ней знаю, потом она жила не с нами, умерла в 54 года.
Я начала осознавать себя довольно рано – примерно с года, даже чуть раньше. Самое первое воспоминание – как меня купают. Большое цинковое корытце возле печки в бабушкином доме, я стою на ножках в этом корытце, и меня поливают теплой водой из черпачка – ополаскивают. Участвуют мама и обе бабушки. То есть это происходило еще до отъезда папиной бабушки Берты (когда она уехала, мне было около года). Интересно, что в этой сцене купания я помню, как проявляются характеры взрослых, и именно на основании их поведения теперь могу делать выводы о том, кто из них кто: главенствует мамина бабушка, хозяйка дома, вторая держится в тени, ее от меня отстраняют, она молча подчиняется, и я это замечаю, причем, я еще плохо знаю, кто они такие…
Второе воспоминание: сестра болеет, ей лет шесть, она лежит на кровати (тоже в бабушкином доме), меня к ней не пускают, а я очень хочу попасть. Я уже умею ходить, но плохо – топаю неуклюжими ножками, меня со смехом ловят и поднимают на руки, когда я направляюсь к ее кроватке. Позже мне объяснили, что сестра болела корью. Со слов мамы знаю, что тогда все же от нее заразилась. Корь плавно перешла в скарлатину, после чего меня забрали в больницу – одну, маму не положили, хотя мне было чуть более года. Тогда, в конце сороковых, после года клали ребенка одного. Про больницу и скарлатину совсем не помню – думаю, это было слишком страшно, потому и забылось.
И третье воспоминание – мы получили комнату на Ленинской. Мне примерно два года, может, чуть более. Помню, как на меня надевали кукольное платье (снимали с куклы и смеялись, что мне впору). В комнату на улице Ленина меня привезли, когда родители там более-менее устроились. В памяти отпечатались кадры: угощают чаем, кладут ложечкой сахар из сахарницы. Входит соседка, тоже мне что-то говорит. Это она принесла сахар к чаю, у нас еще нет. На дворе – 1950-й год, Смоленск семь лет как освобожден от оккупации, отстраивается из руин.
Ну, а дальше, с трех лет, воспоминания расширяются, оформляются логически – о них в книжке.
Часть первая: На нашей улице
Земляничное вареньеУ нас в семье варили много варенья. Сахар в те пятидесятые годы был дефицитом, он не лежал постоянно в магазинах, а его "выбрасывали". Вдруг прибегала соседка и, торопясь, кричала в дверь "В Банковском сахар выбросили!" Банковским тогда называли тот гастроном, что на углу Коммунистической и Советской, он и сейчас функционирует, только больше так не называют. Мы с тетей Маней (а если еще кто-то был дома, то все) тут же подхватывались и бежали на Советскую. Давали сахар в ограниченном количестве, по одному или по два килограмма на человека, поэтому нужно было обязательно идти всем. Очереди за сахаром выстраивались большие, обычно во дворе магазинов. Зато плоды и ягоды у нас были свои.
У бабушки, проживающей на окраине города, возле Днепра, имелся небольшой садик: яблони и вишни. Вот из них и варили. Изредка покупали абрикосы, но это не каждый год, а если попадались дешевые, понемногу. Пару раз мама ездила за брусникой, очень вкусное было варенье. В шестидесятые годы бабушка стала выращивать клубнику, из нее тоже варили.
Но земляничного варенья у нас не было никогда. Землянику в детстве я вообще припоминаю с трудом – запомнилось, что если мы где-то находили кустик во время прогулки в лесу, то мама мне отдавала. С земляничным вареньем у меня тоже связана история о человеческой доброте и щедрости. Я впервые попробовала его не дома.
Лето я всегда проводила у бабушки. Там была веселая уличная компания детей. Массу в значительной степени составляли дети из одного семейства (назовем их Ивановы). В семье Ивановых было шестеро детей и все, кроме самой старшей, были близки мне по возрасту. Кто младше, кто старше… Но бегали по улице и по лугу за домами, играли в штандр, в чижика, в прятки, в лапту мы все вместе. С Ивановыми было весело, они были придумщики и пользовались большим авторитетом среди нашего детского товарищества. Очень часто мы бывали у Ивановых и дома. Мать, назовем ее тетя Катя, была с нами приветлива и когда садились за стол, всегда приглашала. И мы с радостью усаживались за стол с Ивановыми, ели вместе с ними вареную картошку с солью… Картошки было не очень много – помню, что дети Ивановы ссорились между собой, если кому-то из них доставалась лишняя. Но совершенно не понимали мы, дети из других семей, что им меньше достается из-за того, что мы за столом… Как-то раз бабушка зашла за мной к Ивановым во время обеда, страшно на меня разозлилась и увела оттуда. "И не стыдно тебе! – выговаривала она мне по дороге. – Дома есть не заставишь! У них самих есть нечего, чего тебя туда тянет все время?…" Не помню, случилась ли история с земляничным вареньем раньше или позже этого бабушкиного выговора. С меня станется, что и позже…
Однажды мы, человека три с "нашей улицы" (так мы ее называли), забежали к Ивановым вместе с их детьми, дело было зимой, – погреться. И тетя Катя вдруг стала угощать нас земляничным вареньем! Она принесла большую (трехлитровую) банку, разрезала батон и каждому присутствующему намазала бутерброд. Как только она открыла банку, по комнате… – а у Ивановых была как бы крестьянская изба: одно большое помещение с русской печью посредине – вот по этой большой комнате разнесся необыкновенный запах леса. Свежий, горьковатый, терпкий лесной запах счастья и свободы. Кажется, это было все-таки уже после бабушкиного предупреждения, потому что, помнится, некоторые угрызения совести у меня возникли. И мы все съели по бутерброду. Тетя Катя мазала щедро, варенье лежало на батоне толстым слоем и продолжало издавать свой невыносимо-прекрасный аромат. Оно было густое, поэтому не стекало с батона. И с тех пор, когда вижу земляничное варенье, я всегда вспоминаю тетю Катю и Ивановых. Изредка я покупаю земляничное варенье в магазине, намазываю его толстым слоем на батон… Оно не очень похоже на тети-Катино – более жидкое и не пахнет лесом. Оно стекает с батона и приходится подбирать его ложкой… Оно продается в маленькой баночке и стоит дорого. Но я иногда беру.
2. Участковый ПотаповПотапов был участковым милиционером на той улице, где жила моя бабушка. Эта окраинная улица вся состояла из частных деревянных домиков. Потапова я помню на протяжении всех пятидесятых годов: этот человек живет в памяти моих детских лет, то есть в эпизодах середины пятидесятых, а последний раз я его видела в 1959-ом.
Его имя не запомнилось, оно было не нужно. Звали его Потапов, и больше никак. Думаю, что и для той эпохи он был неординарным участковым. Во всяком случае, я ведь не помню совершенно участкового с ул. Ленина, где жила с родителями. Хотя и в середине, и во второй половине пятидесятых милиционеры бывало, что появлялись в нашем доме: некоторые соседи, выпив, буянили, нищие (тогда так называли, а не бомжи) устраивались спать при входе на чердак, да и серьезное ограбление однажды случилось в нашем подъезде – причем, грабителем оказался близкий сосед. Милиционеры, конечно, приходили, опрашивали. Но индивидуально, конкретно ни один милиционер не запомнился. А Потапов запечатлелся в памяти на всю жизнь.
Вот он идет чеканным шагом по вверенной ему улице Б. Краснофлотской – широкие темно-синие галифе, заправленная под ремень на подтянутой фигуре гимнастерка, блестит на солнце околыш фуражки, блестят всегда хорошо начищенные сапоги. Лицо помню без конкретных черт: медальное, жесткое – вот и все. Прямые волосы под фуражкой. Через плечо наискосок, перерезая поясной ремень – кожаный планшет (тогда это слово обозначало офицерскую полевую сумку, а не компьютер). Сколько ж лет ему было?… Скорее всего, где-то от сорока пяти до пятидесяти пяти. По всей вероятности, он, как почти все мужчины тогда, имел военный опыт.
Потапов обходил свой участок регулярно. Эта вытянутая вдоль Днепра улица с одноэтажными деревянными домиками, конечно, требовала присмотра. Помимо разбирательств по конкретным происшествиям, Потапов следил за порядком в целом, включая чистоту улицы. Подобные эпизоды помню более всего. Никаких ящиков для сбора мусора на улице не было, ничего не вывозилось. С мусором население должно было справляться своими силами: что можно, сжигать, а что нельзя, перерабатывать в удобрение для огорода (огороды были у всех). Возможно, поэтому жители то и дело выбрасывали какую-нибудь не поддающуюся переработке дрянь (вроде сплющенного оцинкованного таза) на улицу, или же спонтанно устраивали мусорные кучи на лугу, в конце огородов: кто-то выбросит там тихонько мусор из ведра, а за ним так же поступит другой, третий. Глядь – а куча мусора уже превратилась в неорганизованную помойку, крупные навозные мухи летают над ней. А вывозить кто будет? Потапов?
Не знаю, кто вывозил, – возможно, что и Потапов… Потому что разгон после этого он устраивал большой. Устанавливал (определял всегда!), кто выбрасывал, когда выбрасывал, взимал штрафы и, главное, кричал весьма грозно, по-командирски, на виновных. Он проходил по улице – сверкала фуражка, вспыхивали отраженным солнечным светом сапоги, извергали молнии горящие гневом глаза. «Эт-то чей башмут?» – кричал Потапов, поддевая начищенным сапогом давно валявшийся в канавке посреди проезжей части мужской ботинок без шнурка, с надорванной («каши просит») подошвой – Убр-р-рать!». «Не мой, это не мой», – с недоуменно-честным видом качали головами почтительно окружавшие Потапова хозяева близлежащих домов…. Но кто-нибудь непременно убирал ботинок.
В ведении Потапова было все обустройство улицы – даже уличные деревья. Почти возле каждого дома росли одно-два дерева. Их высадили хозяева когда-то давно, они прижились… Возле бабушкиного дома росли ольха и тополь. Улица (собственно, придаток улицы – отросток, ответвление, расположившееся почти возле самого Днепра) была очень узкая. Машины появлялись на этой улице редко, но все же случались иногда: дрова привезти, стройматериалы… И вот некто там, наверху решил, что надо улицу расширить за счет деревьев. Хозяев обязали перенести деревья ближе к домам, почти вплотную – чтобы разгрузить центральную часть улицы. Заниматься этим поручили тоже Потапову.
К этому делу он отнесся не менее серьезно, чем к остальным. Он ходил с плотницким складным деревянным метром (были такие!) и выверял расстояние от дома до дерева. Не помню, какое уж там должно было быть, однако у бабушки получилось больше положенного. Предлагалось или срубить «непротокольные» деревья, или пересадить ближе к дому – на расстояние, допускаемое протоколом. Хорошо помню, как я плакала из-за этих деревьев. Пересаживать их было немыслимо – кто ж пересаживает такие взрослые деревья. Срубать – жалко. Кажется, Потапов предлагал срубить и посадить другие, поближе к домам – на «положенное» расстояние. Хозяева, у кого были деревья, их срубили. Новые посадили, конечно, далеко не все. Мало кто посадил, если точнее сказать. А еще точнее – никто. Бабушка, как мне хорошо помнится, срубила тополь (потом на маленьком пеньке росли зеленые веточки), однако не срубила ольху. Ольха была красивая, с длинными красновато-коричневыми сережками среди яркой листвы летом, с коричневыми шишечками на черных, почти обугленных сырых ветках в ненастную пору поздней осени. Ольху бабушка не срубила. И Потапов этого как бы не заметил – то ли кампания затихла и рубка больше не требовалась, то ли сам Потапов взял этот грех на душу.
В последний раз я встретила Потапова уже не на Краснофлотской. Шел 1959 год, я училась в четвертом классе. На праздники оставалась обычно с родителями, в доме на ул. Ленина. В дни больших праздников с демонстрациями (то есть 7 ноября и 1 мая) центральные улицы города перекрывались грузовиками. Ставились почти вплотную друг за другом два-три, а то и четыре грузовика поперек дороги – так, чтобы полностью перегородить не только проезд, но и проход. Граждане или шли в колоннах, демонстрируя свою мощь и лояльность, либо сидели дома, готовя праздничный стол к приходу демонстрантов. Разрешалось и просто стоять на улице, смотреть демонстрацию, но только в определенных местах, не передвигаясь в неположенные. Поощрялось желание приветствовать демонстрацию, махать букетиком с бумажными белыми цветочками, привязанными к еще безлиственным, с набухшими почками веткам (1 мая) или просто маленьким красным флажком вкупе с воздушным шариком (7 ноября). Вот с такими веточками и флажками я носилась в детстве по праздничным центральным улицам, радостно преодолевая заграждения.
Если конкретнее, происходило следующее. Мы, младшеклассники, на демонстрацию еще не призывались. Сидеть дома и нарезать винегрет или чистить праздничную селедку было скучно. Я обычно отпрашивалась «посмотреть демонстрацию с Таней». Таня – моя ближайшая подруга и одноклассница – жила в доме напротив. Но просто так смотреть на шагающих в колонне нам быстро надоедало. И вот мы, несколько девочек-соседок в возрасте от 8 до 10 лет, придумали развлечение: еще до начала праздника, до перекрытия улиц, уходили куда-нибудь подальше от дома, однако в пределах центра. Фишка была в том, чтобы пробраться к своему дому во время демонстрации, преодолев или обогнув перекрытия.
Это была увлекательная и непростая игра. Мы то бегали проходными дворами, огибая «заставу», обдумывали путь (здесь нужно было хорошо знать город), то проскальзывали между грузовиками и убегали от кричавших вслед милиционеров, то, напротив, с крупными детскими слезами на глазах уговаривали «дяденек-милиционеров» пропустить нас… Если не пропускали, мы уходили якобы «смотреть демонстрацию», а сами пробирались другим путем.
В тот раз очередное препятствие возникло уже на подходе к дому. Через улицу Маяковского стояло заграждение из двух грузовиков. Несколько милиционеров прохаживались рядом. Проскочить было невозможно. И вдруг в одном из милиционеров я узнала Потапова! Он тоже узнал меня. «Что ты здесь делаешь?» – спросил он строго. «Я живу вот в том доме. – Я показала рукой, дом действительно был уже рядом. – Мы с девочками демонстрацию смотрели. И теперь не можем домой пройти!». «А-а, – протянул Потапов. – Ты, значит, у родителей сейчас!». Подумать только, он помнил даже то, что я была на Краснофлотской «приходящая», что родители в центре жили. «Ну ладно, проходите! – сказал Потапов. – Пролезайте вон там, под машиной». Он кивнул стоящему рядом милиционеру: «Пропусти их». Мы радостно полезли, было, под грузовик. «Подождите! – остановил Потапов. И посверлил глазами: Больше не бегайте по улицам! Хватит вам уже на сегодня бегать и под машинами лазать: демонстрация скоро кончится!». И мы, пристыженные (ну вот откуда он знал?) согнувшись, полезли пробираться между колесами, а проницательнейший из участковых, Потапов, усмехался нам вслед.
3. Крепедшин, крепжоржет, шифон – удивительные ткани пятидесятых годов.
Моя бабушка была профессиональной портнихой. Она не училась в специальном портновском училище, у нее вообще не было образования, никакого. В восьмилетнем возрасте родители отдали ее, старшую дочь, из многодетной крестьянской семьи «в люди» – в город, в семью портного.
Девочка с малолетства выполняла обязанности прислуги, а взамен ее кормили и учили шить. В семнадцать лет она вышла замуж. К этому времени шить научилась очень хорошо. Шила странным, никогда мне больше не встречавшимся, невиданным и, по-видимому, теперь утраченным способом – без выкроек.
Обмерив клиентку сантиметром и записав (почерком плохо умеющего держать карандаш первоклассника) данные на клочке газеты, она без каких-либо лекал, отмеряя на ткани отрезки тем самым портновским сантиметром, уверенно разрезала ткань: вот рукава, вот спинка… Потом были, конечно, две примерки, во время которых платье подгонялось по фигуре. Даже самые сложные фасоны шила таким образом моя бабушка!
Помню в ее доме журналы мод, их было штук десять. В детстве я их постоянно разглядывала, знала наизусть. На картинках изображались красивые дамы в замечательных платьях. О, эти моды 1950-х годов! Фестоны, вытачки, кокетки, подрезы… По большей части рисованные изображения, но были и фотографии. Бабушка только махала рукой на мои детские вопросы, сможет ли она сшить то или иное платье. «Это все я могу запросто», – говорила она.
В те годы частный пошив одежды был запрещен. Шить следовало в ателье, где ткань, случалось, портили при высокой стоимости пошива. Готовая одежда продавалась в магазинах, но была еще хуже, чем сшитая в ателье: уродливая, сидит плохо, хотя и из хороших тканей.
Пенсия бабушки составляла тридцать два рубля. Даже по тем временам это было очень мало. Справедливости ради, следует отметить, что бабушка работала на госпредприятии только в войну: в городе Зеленодольске, где она находилась в эвакуации, она шила на фабрике гимнастерки и бушлаты для советских солдат. А до войны она «служила домохозяйкой» – у нее были обеспечивавшие семью мужья: первый (мой дед) занимал пост в милиции, второй был кавалерийским офицером. Пенсию бабушка получала, как она говорила, «за мужа» (за второго, конечно; с первым они развелись) – вдове полагалась, кажется, половина. В общем, при этой крохотной пенсии бабушка иногда бралась сшить платье на заказ… Да и уж очень просили! Я помню молодых женщин, девушек, умолявших ее сшить платье. Просили, случалось, буквально на коленях – даже такие эпизоды я наблюдала в детстве.
И не удивительно: брала она недорого, шила хорошо. Любой фасон, из любой, самой сложной для шитья, ткани. Чаще всего на заказ бабушка шила из крепдешина или из креп-жоржета. Реже из шифона. Эти ткани представляли собой тонкий натуральный шелк, очень дорогой. Такие ценные ткани боялись отдавать в ателье, а уж на бабушку надеялись – не испортит.
Себе и нам, своей семье, бабушка шила из штапеля или ситца – на дорогие ткани у нас не было денег. Да и у самой бабушки после войны шелкового платья не имелось. Бабушка четко делила жизнь на «до войны» и после… До войны она считала себя обеспеченной женщиной, слыла красавицей, одевалась хорошо. Шить на заказ начала только после войны. К этому времени она была уже не очень здорова, получила инвалидность. Из натуральных шелковых тканей шить было нелегко: они скользили, тянулись, а креп-жоржет еще и очень «сыпался». Кроить их следовало осторожно, а выкроив, сразу же оперативно и аккуратно, самой тоненькой «вышивальной» иголочкой заделывать швы – тогда все вручную делалось.
Шить она бралась нечасто – ну, может, одно-два платья в месяц, да и не каждый месяц… Прибавка к пенсии получалась небольшой. Дело не только в сложности работы, а, прежде всего, в том, что труд этот был опасный, запрещенный. Бабушка боялась, что о ее подработке станет известно властям.
Эта работа не была особенно выгодной, за крепдешиновое сложное платье она брала всего восемь-десять рублей, в зависимости от степени сложности. Однако завистники находились. Один раз к ней в дом пришли с обыском. Случилось это во второй половине 1950-х годов. Насколько я понимаю, бабушке грозил штраф и конфискация, не тюрьма. Однако и это воспринималось как большое несчастье: денег-то не было не только у бабушки, но и в нашей семье.
В 1955-ом году мой папа был отправлен «поднимать село» – тогда было такое движение, «тридцатитысячники»: отправляли со всех предприятий. Село действительно нуждалось в обновлении, но вряд ли мой папа мог там что-нибудь поднять при его специальности библиотекаря. Тем не менее, он поехал, прожил там один, без семьи, более четырех лет, приезжал к нам только на воскресенье. Он работал в районном отделе культуры, ездил по селам с лекциями. Все же он поднял в каком-то колхозе жирность молока, уговорив доярок выдаивать лучше, после чего его отпустили. Однако первые мои школьные годы прошли в неполной семье
В первый класс я пошла без папы. Жили мы в этот период, как я понимаю теперь, бедно. Тогда, впрочем, никаких разговоров на эту тему в семье не велось, держались старшие так, как будто никаких материальных трудностей вообще не существует, хотя почти пять лет мы втроем (мама, сестра и я) жили почти исключительно на мамину библиотечную зарплату – семьдесят, потом восемьдесят рублей, она заведовала абонементом. Однажды, уже в шестом классе, я заметила (и очень этому обстоятельству удивилась, так как была уверена, что наша семья вполне обеспеченная), что только у меня школьная форма сшита из саржи, у других девочек была шерстяная. Как я теперь понимаю, бабушка нам помогала, стараясь делать это незаметно. В сарайчике у нее всегда жили семь или восемь кур, а рядом с домом был небольшой огород с картошкой, овощами, яблоками. Благодаря этому мы могли жить не голодая.
Об обыске я узнала от мамы. Мне к тому времени, наверно, уже исполнилось лет девять. Мама, если работала во вторую смену, частенько с утра уходила к бабушке готовить: там была печка, и готовить было много удобнее, чем в общей кухне на керогазе, – выходило быстрее и даже более вкусно. Мама приносила обед для нашей семьи от бабушки в кастрюльках и бежала на работу. Случалось, что не успевала забежать домой, и тогда шла на работу прямо с кастрюльками. А уж потом, вечером, доставляла их домой. В кастрюльках была еда на три дня. Их хранили «за окном», – про холодильники мы еще не слышали.
Когда к бабушке пришли с обыском, мама как раз была у нее: готовила тушеную картошку (основная наша еда) в голландской бабушкиной печке. Бабушка в окно увидела приближающуюся группу: председатель уличного комитета, участковый и еще двое соседей – члены уличного комитета.
Председателя уличного комитета бабушка боялась, как огня, это я помню. Ее звали, кажется, Катерина, она жила далеко от нас, но на улице все друг друга знали. Это была еще довольно молодая женщина, худая, выше среднего роста, с модной «шестимесячной» завивкой. Теперь уже не помню, да, наверно, и тогда мало знала, что такое «уличный комитет». Занимался он, кажется, преимущественно бытовыми проблемами улицы: вывоз мусора и т.п. Но и нравственность жителей, и соблюдение уголовного кодекса тоже были в ведении комитета. Во всяком случае, незаконное предпринимательство (например, пошив, в среднем, одного платья в месяц на заказ) уличным комитетом пресекалось.






