АИ, СССР Козлова 3

- -
- 100%
- +
Он продолжил писать — быстро, почти не думая, словно слова возникали сами, а он только записывал:
«Заседание, на которое мы сегодня собрались, не является рядовым. Мы все понимаем это, хотя ещё никто не произнёс этого вслух. Вопрос, поставленный в повестку, касается не одного человека и не одной должности. Вопрос касается судьбы страны — того курса, которым мы идём, того будущего, которое мы строим, той цены, которую мы платим за наши ошибки.»
Он остановился. Слишком абстрактно. Северский учил: никаких абстракций. Только цифры. Только факты. Только то, что можно проверить.
Он перечеркнул абзац и начал заново:
«Товарищи. За последние семь лет — с 1957 по 1964 — темпы роста промышленного производства снизились с 10,4 до 7,1 процента в год. Сельскохозяйственное производство дало среднегодовой прирост в 1,8 процента при плановых показателях в 5,2. Освоение целины привело к эрозии восемнадцати миллионов гектаров пахотных земель. Административная реформа 1957 года разделила единую систему управления промышленностью на сто пять экономических районов, что привело к дублированию функций, росту бюрократического аппарата на двести тысяч человек и потере управляемости стратегическими отраслями. Карибский кризис октября 1962 года поставил мир на грань ядерной войны, и только чудо — я повторяю, товарищи: только чудо — предотвратило катастрофу.»
Факты. Цифры. Даты. Никакой риторики. Пусть Суслов говорит о ревизионизме и культе личности. Пусть Шелепин говорит о моральном облике. Козлов будет говорить о том, что можно измерить.
«Но я собрал вас здесь не для того, чтобы перечислять ошибки. Ошибки очевидны. Я собрал вас здесь для того, чтобы предложить альтернативу. Не смену лиц — систему нельзя вылечить сменой лиц, мы проходили это в пятьдесят третьем и в пятьдесят седьмом. Система возвращается к своему равновесию, кто бы ни стоял у руля. Нам нужна смена принципов. Нам нужна новая модель управления — модель, в которой решения принимаются на основе анализа, а не интуиции; на основе долгосрочного прогноза, а не сиюминутной политической выгоды; на основе открытого обсуждения, а не аппаратной интриги.»
Козлов отложил ручку. Он написал достаточно. Теперь оставалось главное: лечь спать, проснуться в семь, принять душ, позавтракать, надеть свежую рубашку и в девять сорок пять войти в зал Президиума. В десять ноль-ноль начать заседание. В десять ноль-пять попросить слова.
В десять ноль-шесть изменить историю.
8. Видение: ноябрь 1974-го
24 октября 1964 года, 04:31. Кабинет № 18.
Он закрыл глаза — всего на минуту, чтобы дать отдых воспалённым векам, — и вдруг увидел другое время.
Ноябрь 1974 года. Москва. Кремль. Тот же кабинет № 18, но обставленный иначе: современная мебель, финский гарнитур, на стене — большая карта мира с новыми границами, которых Козлов не узнавал. За столом сидел человек — он сам, но на десять лет старше. Глубже морщины, седее виски, тяжелее взгляд. Но жив. Жив, а не мёртв, как предсказывал Северский для ветви номер один.
Он — Козлов-1974 — читал какой-то документ, делал пометки на полях, и почерк у него был тот же, что сейчас, в 1964-м: быстрый, размашистый, с наклоном вправо, с характерной петлёй на букве «д». Почерк человека, который не привык останавливаться.
В кабинет вошёл человек в штатском — но с выправкой военного. Положил на стол папку. Сказал что-то — слов было не разобрать, они тонули в гуле времени, как в шуме дождя за окном. Козлов-1974 кивнул, открыл папку, прочитал — и вдруг поднял глаза.
Их взгляды встретились. Козлов-1964 и Козлов-1974 смотрели друг на друга сквозь десять лет — как сквозь толщу воды, как сквозь мутное стекло, как сквозь тот самый дождь, который всё ещё барабанил в окно.
Козлов-1974 улыбнулся. Улыбка была усталая, но спокойная. Так улыбается человек, который знает, что всё сделал правильно, даже если цена оказалась выше, чем он рассчитывал.
А потом видение исчезло — так же внезапно, как появилось. Козлов открыл глаза. Дождь за окном продолжался. Часы на столе показывали 04:32. Он спал меньше минуты.
«Ноябрь семьдесят четвёртого», — прошептал он. — «Значит, десять лет. Десять лет — это много. Это больше, чем у меня было бы в той ветви, где я промолчу.»
Он встал, потянулся. Боль в пояснице никуда не делась, но теперь он воспринимал её иначе — не как предвестник смерти, а как напоминание о том, что он ещё жив. Живые чувствуют боль. Мёртвые не чувствуют ничего.
9. Утренняя развилка
24 октября 1964 года, 06:15. Квартира на улице Грановского.
Он вернулся домой в шестом часу утра. Ольга спала — он слышал её ровное дыхание из спальни. Прошёл на кухню, поставил чайник. Окно кухни выходило во двор, где дворники уже сметали опавшие листья в большие брезентовые кучи. Листья были жёлтые, красные, коричневые — октябрь в Москве всегда был цветным, словно природа пыталась компенсировать цветом то, что отнимала теплом.
Он заварил чай — грузинский, крепкий, без сахара. Сел за кухонный стол. Мысли текли уже не так лихорадочно, как ночью. Усталость брала своё, но это была хорошая усталость — усталость после принятого решения.
Он думал о том, что скажет Суслов, когда он, Козлов, попросит слова первым. Суслов будет удивлён — он ждёт, что первым выступит он сам, как главный идеолог, как хранитель догмы. Суслов подготовил речь — двадцать два пункта обвинений, Северский упоминал их. Речь длинную, обстоятельную, с цитатами из Ленина и Маркса. Но Суслов не ожидает, что кто-то перехватит инициативу. Для него политика — это ритуал, а в ритуале важен порядок. Козлов сломает порядок — и ритуал превратится в импровизацию. А в импровизации Суслов слаб.
Он думал о Брежневе. Брежнев будет ждать. Он всегда ждёт. Он войдёт в зал, улыбнётся всем, сядет на своё место, положит руки на стол — свои большие, крестьянские руки с толстыми пальцами, — и будет слушать. Если Козлов выступит сильно — Брежнев поддержит. Если слабо — Брежнев промолчит. Брежнев — флюгер, но флюгер не виноват в том, что показывает направление ветра. Он просто выполняет свою функцию.
Он думал о Шелепине. Шелепин будет в ярости — но ярость Шелепина, как и всё в нём, будет холодной, расчётливой, комсомольской. Он не станет возражать сразу, он выждет, он даст Козлову выговориться — и потом нанесёт удар. Но к тому моменту будет уже поздно. Слово, сказанное первым, обладает инерцией. Оно катится по столу, как бильярдный шар, и сбивает все остальные шары. Кто говорит первым — тот задаёт траекторию.
Он думал о Косыгине. Косыгин будет молча считать в уме. У него привычка — во время заседаний он решает экономические задачи, чтобы не терять времени. Если Козлов произнесёт слово «рентабельность» — Косыгин поднимет голову. Если произнесёт «хозрасчёт» — Косыгин улыбнётся. Косыгин не союзник и не противник. Косыгин — инструмент. Точный, надёжный, бесстрастный. Им нужно уметь пользоваться.
И он думал о Хрущёве. Хрущёв будет сидеть во главе стола — ещё Первый секретарь, ещё Председатель Совета Министров, ещё хозяин державы. Но уже — мишень. Он будет смотреть на выступающих, и его глаза — маленькие, живые, всегда немного удивлённые — будут перебегать с лица на лицо. Он будет искать союзников и не найдёт. Он будет пытаться понять, когда именно всё пошло не так, — и не поймёт. Потому что всё пошло не так не в какой-то момент, а всегда. Система начала отторгать его с первого дня, просто процесс шёл медленно, как развивается болезнь почек — незаметно, пока не станет слишком поздно.
Чай остыл. Козлов допил его залпом, поморщился — холодный чай был горьким, — и пошёл в спальню. Ольга не проснулась. Он лёг рядом, закрыл глаза и провалился в сон — тяжёлый, без сновидений, как в детстве, когда после рабочего дня в колхозе падаешь на сеновал и спишь без задних ног до рассвета.
До рассвета оставалось два часа.
10. Зал ожидания
24 октября 1964 года, 09:47. Кремль, зал Президиума.
Зал был уже почти полон. Члены Президиума рассаживались по местам — длинный стол, покрытый зелёным сукном, графины с водой, пепельницы, блокноты, карандаши. Ритуал.
Козлов вошёл одним из последних. На нём был тёмно-синий костюм, белая рубашка, галстук в тонкую полоску — тот самый, который Ольга купила в ГУМе месяц назад. Он выглядел спокойным. Даже слишком спокойным. Семичастный, сидевший в дальнем конце стола, бросил на него быстрый взгляд и что-то записал в своём блокноте — Козлов знал: фиксирует, запоминает, заносит в досье. Пусть. Сегодня всё изменится.
Суслов уже сидел на своём месте — прямая спина, очки в тонкой металлической оправе, перед ним папка с тезисами выступления. Он кивнул Козлову — сухо, формально. Они не были друзьями. Они были коллегами по несчастью, имя которому — власть.
Брежнев вошёл последним — как всегда, с шуткой, с улыбкой, с рукопожатиями. Он обошёл стол, каждому сказал что-то приятное, каждого похлопал по плечу. Политик до мозга костей. Даже в день переворота он не мог удержаться от того, чтобы не понравиться всем.
Хрущёв занял место во главе стола. Он выглядел уставшим — видно было, что ночь он провёл не лучше Козлова. Он обвёл взглядом собравшихся, и на мгновение их глаза встретились. Козлову показалось, что Хрущёв знает. Может быть, не детали, не сценарий, не проценты Северского, но главное: сегодня его снимут. Сегодня он перестанет быть Первым секретарём. Сегодня закончится эпоха.
Но Хрущёв не подал виду. Он открыл заседание — буднично, словно речь шла об очередном отчёте о надоях молока.
«Товарищи. На повестке дня один вопрос. О текущем моменте и задачах партии. Кто желает выступить?»
И тогда Суслов начал подниматься.
А Козлов — на долю секунды раньше.
11. Точка бифуркации
24 октября 1964 года, 10:04:58. Зал Президиума.
Время замедлилось. Так бывает в моменты, которые потом назовут историческими, — время растягивается, как резина, и каждая секунда вмещает вечность.
Козлов видел, как Суслов приподнимается со стула. Видел, как пальцы Суслова касаются папки с тезисами. Видел, как Брежнев поворачивает голову к Суслову — губы Брежнева уже складываются в одобрительную полуулыбку, он готов слушать, он готов поддержать, он готов принять ту версию реальности, которую предложит главный идеолог.
Козлов видел всё это — и одновременно видел другое.
Он видел ветви дерева, которое нарисовал Северский.
Вот ветвь номер один — та, на которой он промолчит. Суслов выступит, зачитает обвинения, Шелепин добавит компромат, Брежнев призовёт к единству. Хрущёва снимут. Козлов подпишет решение. Через два месяца — пенсия по здоровью. Январь шестьдесят пятого — смерть. Страна пойдёт по наклонной: застой, Афганистан, смерть трёх генсеков за три года, Горбачёв, перестройка, августовский путч, Беловежская пуща. Империя, которой он служил всю жизнь, исчезнет с карты.
Вот ветвь номер два — та, на которой он скажет: «Прошу слова» первым. Суслов застынет в полупоклоне. Брежнев удивлённо поднимет бровь. Шелепин сожмёт челюсти. Косыгин перестанет считать в уме. Семичастный захлопнет блокнот. Хрущёв вздрогнет.
И Козлов начнёт говорить.
И всё изменится.
24 октября 1964 года, 10:05:00.
«Прошу слова, товарищи».
Голос прозвучал неожиданно громко — или это акустика зала, или это тишина, которая вдруг наступила, сделала каждое слово оглушительным.
Суслов замер. Его рука, уже лежавшая на папке, дрогнула. Он посмотрел на Козлова — в его глазах было не возмущение, нет. Там было нечто другое. Узнавание. Словно он всегда знал, что этот момент наступит, — и вот он наступил.
Брежнев перестал улыбаться.
Козлов поднялся — медленно, давая всем время осознать происходящее. Он обвёл взглядом сидящих за столом — каждого по очереди, как учил Северский: контакт глазами, индивидуальное обращение, пусть каждый почувствует, что говорят с ним лично.
«Товарищи, — повторил он. — Прежде чем мы перейдём к обсуждению повестки, я хотел бы предложить... иной ракурс. Не обсуждение ошибок отдельного человека — ошибки очевидны и не требуют дополнительных комментариев. А обсуждение системы. Той системы управления, которая привела нас к сегодняшнему дню. Той системы, которую мы должны изменить — не завтра, не через пять лет, а сейчас. Потому что времени у нас меньше, чем кажется.»
Он сделал паузу. В зале было так тихо, что слышно было, как дождь стучит в окна.
«У меня есть конкретные предложения. Я прошу Президиум выслушать их — и принять решение. Не о судьбе одного человека. О судьбе страны.»
Суслов медленно опустился на стул. Папка с тезисами осталась лежать перед ним — закрытая.
Дерево вариантов дрогнуло, и одна из ветвей — та, на которой Советский Союз существовал ещё сорок лет, а Козлов Фрол Романович, пятидесяти шести лет от роду, с больными почками и волей, закалённой в ленинградских цехах, — ещё десять лет стоял у руля огромной державы, — начала наливаться зелёным соком вероятности, превращаясь из гипотетической в реальную.
Точка бифуркации была пройдена.
Глава 2. Ретроспектива: Инженер власти
Ленинград, 1953 год. Апрель. Завод «Электросила», кабинет главного инженера.
1. Запах
Запах машинного масла въедался в кожу и оставался там навсегда. Фрол Романович Козлов сорок пять лет спустя, уже лёжа в постели с отказавшими почками, в квартире на улице Грановского, под аккомпанемент капельницы и приглушённых голосов врачей Четвёртого управления, будет чувствовать этот запах — резкий, металлический, честный. Запах, который не лжёт.
Ничего честнее машинного масла в его жизни не было. Не было честнее гудения турбин, вибрации пола под ногами, когда ротор набирал обороты, и стрелка тахометра ползла вправо — сначала медленно, потом всё быстрее, пока не замирала на расчётной отметке. Не было честнее чертежей на кульмане — синих линий на белой кальке, размерных стрелок, допусков, записанных его собственной рукой: плюс-минус пять сотых миллиметра, не больше, не меньше. Чертёж либо правилен, либо нет. Турбина либо работает, либо разрушается. В этом была ясность, которой ему будет мучительно не хватать все последующие десятилетия.
Запах. Он возвращался к нему в снах — даже тогда, в шестьдесят четвёртом, в ночь перед Президиумом, когда он задремал в кремлёвском кабинете на пятнадцать минут и увидел себя молодым, стоящим в цехе номер три, на галерее, смотрящим вниз, на огромный ротор, который рабочие опускали на подшипники. Ротор висел на цепях мостового крана — сто двадцать тонн стали, меди, изоляции, человеческого труда и конструкторской мысли. И в этом зрелище было что-то религиозное. Не в партийном, не в марксистском смысле — а в том, древнем, доисторическом, когда люди верили, что в больших предметах живут боги.
Бог турбины был богом вращения. Ему поклонялись оборотами в минуту.
2. Турбина и государство
1930–1953. Хроника превращения.
Он пришёл на завод в тридцатом — молодой инженер из МВТУ, с дипломом в картонной папке, с комсомольским значком на лацкане и верой в то, что электричество изменит мир. Вера была не метафорической — буквальной. Он видел цифры: установленная мощность электростанций Российской империи в 1913 году составляла немногим больше миллиона киловатт. К 1930 году — уже три с половиной. План ГОЭЛРО, который Ленин называл «второй программой партии», требовал турбин. Огромных, мощных, способных крутиться годами без остановки.
«Электросила» строила их.
И Козлов строил «Электросилу».
Не в одиночку, разумеется. Он был одним из сотен инженеров, потом — старшим инженером, потом — начальником цеха, потом — заместителем главного инженера. Каждая ступень была завоёвана не интригами и не звонками в Москву, а работой. Чистой, изнурительной, шестнадцатичасовой работой, от которой к тридцати пяти годам у него начали болеть суставы пальцев — он слишком много писал, слишком много чертил, слишком много держал инструмент.
Турбины «Электросилы» крутились от Кузбасса до Днепрогэса, от рижских ТЭЦ до дальневосточных электростанций, названия которых были засекречены, потому что они питали военные объекты. Роторы гудели ровным басом — низким, утробным, проникающим сквозь бетонные стены машинных залов, — и в этом гуле Козлов слышал голос будущего. Не того будущего, о котором кричали с трибун, — светлого коммунистического далека, — а настоящего, физического, состоящего из меди, стали и вращающего момента. Будущего, в котором всё можно измерить, рассчитать и предсказать.
В этом была его вера. И в этом была его ересь.
Он не верил в диалектический материализм как в философскую доктрину — он верил в материализм как в инженерную практику. Материя первична не потому, что так сказал Маркс, а потому, что болт, закрученный с неправильным моментом, срезается при пуске турбины, и это факт, не зависящий от классового сознания.
Он не верил в партийные ритуалы — он участвовал в них, потому что так требовала система, но в глубине души считал собрания потерей времени. Час собрания — это минус три чертежа. Два часа — минус расчёт лопатки. День партийной конференции — минус неделя конструкторской работы.
Он не верил в вождей — он верил в лидеров. Разница была проста: вождь требует поклонения, лидер требует результата. Сталин был вождём. Козлов — ещё не зная этого — готовился стать лидером.
К 1953 году он был главным инженером крупнейшего электротехнического завода страны. Партбилет лежал в левом внутреннем кармане кителя — член ВКП(б) с 1938 года, номер такой-то, вступил по рекомендации директора завода и секретаря райкома. Но правая рука всё ещё помнила, как держать кронциркуль, штангенциркуль, микрометр. Правая рука помнила вес чертёжного рейсфедера и сопротивление пружины в лекальном циркуле. Правая рука была рукой инженера.
Левая рука держала партбилет.
В этом заключалась его сила — и его обречённость. Он был инженером среди политиков, человеком формул в мире, где правили метафоры. Он думал цифрами, когда все вокруг думали лозунгами. Он искал оптимальные решения, когда все вокруг искали виноватых. Он верил в расчёт, когда все вокруг верили в чудо.
И когда грянул март 1953 года, когда умер Сталин и вся страна замерла в ожидании — непонятно чего: то ли облегчения, то ли катастрофы, то ли того и другого одновременно, — Козлов сидел в своём кабинете на «Электросиле» и пересчитывал коэффициент полезного действия новой турбины. Он делал это не потому, что был бесчувственным. Он делал это потому, что только в расчётах мог найти опору. Мир политики шатался. Мир формул стоял незыблемо.
3. Звонок
Апрель 1953 года. Завод «Электросила», кабинет главного инженера. 14:22.
В тот день шёл дождь — как и одиннадцать лет спустя, в ночь перед Президиумом. Козлов заметил это совпадение много позже, перебирая в памяти ключевые моменты своей жизни. Дождь сопровождал его в точках бифуркации — словно природа настаивала на определённом фоне для судьбоносных решений.
Он работал над чертежом. Турбина ТВ-2-150 — сто пятьдесят мегаватт, сверхвысокое давление, новая конструкция ротора с воздушным охлаждением. Проблема была в лопатках последней ступени: при расчётных оборотах возникали резонансные колебания, которые могли привести к усталостному разрушению металла. Козлов искал решение третий день. Он перебрал шесть вариантов профиля, отбросил четыре, два оставил для испытаний на моделях. Он был счастлив — в том смысле, в каком счастлив инженер, нащупавший путь к решению задачи.
Вошёл помощник — молодой парень, фамилия выпала из памяти, лицо сохранилось: белое, испуганное, словно он уже знал то, чего Козлов ещё не понимал.
«Фрол Романович, звонок из Москвы. Говорят, срочно.»
Козлов не любил, когда его отрывали от чертежа. Он бросил карандаш — простой, плотницкий, с толстым грифелем, — и взял трубку.
Голос в трубке был сухим, без интонаций, без приветствия, без представления. Так говорили люди, которые не нуждались в представлении, потому что их голос был частью системы, а система не представляется — она просто отдаёт команды.
«Фрол Романович, вас рекомендовали в ЦК. На должность заведующего отделом машиностроения. Поздравляю.»
Гудки.
Он положил трубку и посмотрел на чертёж. Лопатки ротора были рассчитаны им лично: угол атаки — семнадцать градусов, коэффициент трения в паровой среде — ноль целых восемь тысячных, запас прочности по пределу текучести — один и семь десятых. Каждая цифра имела смысл. Каждая цифра была проверена опытом, расчётом и модельными испытаниями. В мире чертежа не было случайностей.
В мире, куда его теперь звали, — были только случайности.
Он закурил — привычка, от которой он откажется только через десять лет, когда врачи Четвёртого управления скажут: «Фрол Романович, почки». Папироса «Беломорканал» — дешёвая, фабричная, пахнущая не табаком, а какой-то химией. Дым поднялся к потолку, закружился под лампой, растворился в полумраке. Козлов смотрел на дым и думал: политика — это дым. Она закручивается красивыми завитками, а потом исчезает, не оставляя следа. А турбина — турбина остаётся. Она весит сто двадцать тонн. Её нельзя растворить в воздухе.
Но он согласился.
Почему? Это был вопрос, который ему задавали десятилетиями — прямо или косвенно. Почему инженер, специалист, человек дела ушёл в мир, который был полной противоположностью всему, во что он верил? Ответа он не знал и сам. Через много лет, отвечая на этот вопрос — кажется, корреспонденту «Правды», или, может быть, в разговоре с Косыгиным, или в беседе с женой после особо тяжёлого дня, — он скажет: «Я думал, что государством можно управлять как заводом. Что есть чертежи, расчёты, допуски. Что политика — это инженерия большого масштаба.»
Это была правда — но не вся правда. Было и другое: амбиция. Та самая амбиция, которую он сам в себе не признавал, потому что амбиция для инженера была формой брака, отклонением от технических условий. Но она была — горячая, жгучая, не имеющая ничего общего с холодным миром формул. Амбиция построить не турбину — государство. Не цех — страну. Не ротор — историю.
Он не мог признаться в этом даже себе.
4. Анатомия перехода
Май 1953 года. Поезд Ленинград—Москва. Купе первого класса.
Поезд шёл ночью. За окном проплывали тёмные леса, редкие огни полустанков, чёрные силуэты фабричных труб на фоне серого неба. Козлов не спал. Он сидел у окна, смотрел на проплывающий пейзаж и пытался представить, что ждёт его в Москве.
Он знал Москву — приезжал на совещания в Министерство тяжёлого машиностроения, бывал в Госплане, защищал заявки на металл и оборудование. Но то была Москва техническая, ведомственная, подчинённая логике производственных планов. Теперь ему предстояло войти в Москву политическую — ту, что жила по иным законам, неписаным, невыраженным, передаваемым шёпотом в коридорах и за чаем в буфете ЦК.
Он достал из портфеля блокнот и начал записывать — привычка, которую он сохранит на всю жизнь. Всё, что он знал о политической системе, он знал из книг: Ленин, Маркс, Энгельс, программа партии, устав, решения съездов. Теперь ему предстояло узнать систему изнутри — и он готовился к этому как к новому инженерному проекту.
«Политическая система, — писал он в блокноте, — есть механизм принятия решений. Как всякий механизм, она имеет: (1) источник энергии — классовую борьбу, идеологию, массовую поддержку; (2) передаточный механизм — партийный аппарат, Советы, профсоюзы; (3) исполнительный орган — министерства, ведомства, предприятия; (4) систему обратной связи — отчётность, статистику, жалобы трудящихся. Задача инженера — обеспечить бесперебойную работу всех четырёх компонентов.»
Он перечитал написанное — и остался доволен. Всё было ясно, логично, поддавалось расчёту. Он ещё не знал, что в реальной политической системе ни один из этих компонентов не работает так, как описано в теории. Источник энергии — не классовая борьба, а борьба личных амбиций. Передаточный механизм — не аппарат, а личные связи. Исполнительный орган — не министерства, а директора, каждый из которых имеет свою вотчину. Обратная связь — не статистика (статистика лжёт), а доносы и слухи.
Он не знал этого. Ему предстояло узнать.
5. Москва. ЦК. Коридоры.
Май 1953 года. Здание ЦК КПСС на Старой площади. День первый.
Коридоры ЦК имели собственный запах. Не машинного масла — это Козлов понял сразу, едва переступив порог. Здесь пахло бумагой, старой бумагой, тоннами бумаги, скопившейся за десятилетия: машинописные страницы, резолюции, протоколы, справки, докладные, особые мнения, приложения, дополнения к приложениям. Бумажный запах был густым, сладковатым, с примесью типографской краски и столярного клея от переплётов.



