Тени Белого бала

- -
- 100%
- +

Последний мазурка
Воздух в девичьей был густ и неподвижен, пропитанный летучими ароматами фиалковой воды и горячего воска. Он казался таким плотным, что его можно было бы зачерпнуть ладонью, как густой мед. Июньское солнце, уже клонясь к закату, пробивалось сквозь тяжелые шторы из лионского шелка, разрезая полумрак косыми золотыми лезвиями, в которых плясала невесомая пыль. Анастасия стояла перед огромным венецианским зеркалом в потемневшей от времени раме, и отражение отвечало ей взглядом незнакомой, пугающе взрослой девицы. Белое платье из тончайшего муслина, почти невесомое, облегало ее стан и струилось вниз мириадами складок, напоминая застывший водопад. Белое. Все должно было быть белым сегодня. Граф Орлов, известный своим эксцентричным вкусом, объявил Белый бал, и вся Москва, по крайней мере та ее часть, что еще не уехала в деревни, с ажиотажем приняла вызов. Белые платья, белые перчатки, белые цветы в волосах.
Полина, ее верная горничная, приземистая и крепкая, как боровик, сноровисто закалывала последнюю жемчужную шпильку в сложную прическу, увенчанную веточкой флердоранжа. Ее грубоватые пальцы двигались с удивительной ловкостью.
– Вот и готово, княжна. Истинная лебедушка, – проговорила она с довольным кряхтением, отступая на шаг, чтобы полюбоваться своей работой.
Анастасия едва слышала ее. Взгляд серых глаз был прикован к своему двойнику. Ей было девятнадцать лет, возраст, когда жизнь должна казаться бесконечной летней дорогой, залитой солнцем. Так и было еще прошлой весной. Но теперь что-то изменилось. Над всей этой ослепительной белизной, над блеском балов, над беззаботным смехом в гостиных нависла невидимая тень. Она просачивалась в разговоры обрывками фраз, тревожным шепотом, который тут же смолкал при появлении дам. «La Grande Armée», «Неман», «Император». Эти слова, произнесенные по-французски, языку ее детства, языку Руссо и первых романов, теперь звучали как набат.
– Вы чем-то опечалены, Настенька? – голос Полины вернул ее из тягучих раздумий. – Уж не князь ли Курагин снова вам досадил?
Анастасия вздрогнула. Одно лишь упоминание этого имени вызывало в ней неприятный внутренний холод, словно кто-то провел по спине куском льда.
– Не говори о нем, Поля. Прошу тебя.
Она отвернулась от зеркала, прошлась по комнате. Легкий муслин зашелестел, будто испуганная птица. На маленьком столике у окна лежала раскрытая книга – «Новая Элоиза». История запретной, всепоглощающей страсти, которая казалась ей такой прекрасной и такой далекой, как звезда на ночном небе. А рядом, поверх книги, лежал веер из слоновой кости, подарок отца. Она взяла его, провела пальцем по тонкой резьбе. Веер был холодным и гладким, как камень. Таким же холодным и гладким был князь Андрей Курагин. Он был красив, этого нельзя было отрицать, той античной, совершенной красотой, от которой веет музейной пылью. Но в его светло-голубых глазах Анастасия никогда не видела тепла. Лишь ледяное пламя, которое вспыхивало, когда что-то шло не по его воле. И еще она помнила его руки. Сильные, аристократические, с длинными пальцами. Однажды в имении она видела, как этой рукой он до полусмерти забил хлыстом провинившуюся борзую. И на его лице не дрогнул ни один мускул.
Дверь тихо скрипнула, и в комнату вошел ее отец, граф Андрей Ильич Ростопчин. Высокий, сутулый, с седыми висками и лицом, которое за последние месяцы будто высекли из камня, избороздив глубокими морщинами тревоги. Он был одет во фрак, но выглядел так, словно только что вернулся с поля боя, а не готовился к балу. В руках он держал бокал с хересом.
– Ты готова, душа моя? – его голос был хриплым. Он остановился на пороге, оглядывая дочь с какой-то мучительной нежностью. – Ты прекрасна. Как твоя покойная матушка в день нашей помолвки.
Он подошел ближе, и Анастасия уловила не только запах хереса, но и другой, более резкий – запах табака и пыли от старых карт, которые он часами разглядывал в своем кабинете, двигая по ним оловянных солдатиков.
– Благодарю, батюшка.
– Я говорил с князем, – сказал он без предисловий, избегая ее взгляда. – Он будет сегодня на балу. Андрей ждет твоего ответа. Анастасия… я прошу тебя, будь благоразумна.
Анастасия опустила веер. Комната вдруг показалась душной.
– Батюшка, мы ведь уже говорили об этом. Я не могу.
– Не можешь? – в его голосе прорезались жесткие нотки. – Что значит «не можешь»? Курагин – один из богатейших людей России. Он герой, патриот, близкий ко двору. В такое время, как наше, это не просто удачная партия, это… это крепость, Настя. Укрытие. Ты хоть понимаешь, что грядет? Этот корсиканский выскочка не остановится на границе. Он приведет сюда всю Европу.
Он осушил бокал одним глотком и поставил его на столик с такой силой, что хрусталь жалобно звякнул.
– А что, если я не ищу крепости? Что, если я…
– Мечтаешь о любви из французских романов? – он с горькой усмешкой кивнул на книгу. – Жизнь – это не роман, дочка. Это суровая проза. И сейчас начинается ее самая страшная глава. Я хочу быть уверен, что ты и Софья будете в безопасности. Что у тебя будет защитник. Сильный, решительный.
– Князь Курагин жесток, батюшка. В нем нет сердца.
– В нем есть сталь, – отрезал отец. – И в грядущие дни сталь будет цениться куда дороже сердца. Подумай об этом. Подумай о сестре. Подумай обо мне. Я старею.
Он поцеловал ее в лоб, его губы были сухими и горячими. Потом развернулся и вышел, оставив за собой шлейф тревоги, который не мог развеять никакой фиалковый аромат. Анастасия подошла к окну и резко отдернула штору. Москва лежала внизу, залитая мягким светом заката. Золотые купола церквей горели, как неугасимые лампады. Издалека доносился перезвон колоколов к вечерне, стук копыт по булыжнику, смех прохожих. Город жил своей обычной, неспешной, мирной жизнью. И от этого контраста с отцовскими словами и с ее собственной тревогой становилось невыносимо страшно.
Особняк графа Орлова на Пречистенке сиял, как сказочный дворец, выброшенный на берег ночной Москвы. Сотни свечей в окнах и фонарей в саду сливались в одно сплошное дрожащее зарево, бросая вызов наступающим сумеркам. Нескончаемая вереница карет подкатывала к парадному крыльцу, и ливрейные лакеи с бесстрастными лицами распахивали дверцы, выпуская наружу шелест шелков, блеск эполет и волны разгоряченного, надушенного воздуха.
Когда Анастасия, ведя под руку отца, вошла в огромный бальный зал с белыми мраморными колоннами, ее на мгновение ослепило. Белый цвет, отраженный в тысячах граней хрустальных люстр, в зеркалах, в бриллиантах на шеях дам, создавал иллюзию нереального, почти стерильного пространства, где нет места теням и тревогам. Оркестр, спрятанный на хорах, играл полонез, и пары торжественно двигались по натертому до зеркального блеска паркету. Все вокруг улыбались, обменивались поклонами и любезностями, но в самой этой нарочитой праздности чувствовалось напряжение, как в натянутой струне.
– Mon Dieu, какое великолепие! – прошептала рядом пожилая княгиня Мещерская, обмахиваясь веером. – Граф Орлов, как всегда, превзошел сам себя. Словно и нет никакого Бонапарта.
Эта фраза, сказанная шепотом, прозвучала для Анастасии громче музыки. Она огляделась. Мужчины, сбившись в небольшие группы у колонн, говорили отнюдь не о погоде. Их лица были серьезны, жесты резки. До нее долетали обрывки: «…Барклай отступает, это позор…», «…вся надежда на Багратиона…», «…говорят, он перешел Неман три дня назад…». Стоило ей приблизиться, как разговоры тут же смолкали, сменяясь светской болтовней о последней премьере или скачках. Война была здесь, в этом зале, невидимым гостем, чье присутствие все ощущали, но боялись назвать по имени.
Отец оставил ее на попечение старой тетушки и тут же присоединился к одному из таких кружков. Анастасия видела, как его лицо снова окаменело. Она чувствовала себя одинокой и потерянной в этом бурлящем белом котле. Она ответила на несколько поклонов, обменялась ничего не значащими фразами с подругами, но мыслями была далеко. Ей казалось, что все это – огромный, роскошный спектакль, разыгрываемый на краю пропасти. Эти бриллианты, эти улыбки, этот смех – все было хрупко, как тонкий лед на весенней реке.
– Княжна, вы сегодня затмеваете даже свет этих люстр. Позволите ли удостоиться чести?
Голос за спиной заставил ее замереть. Она знала, кому он принадлежит, еще до того, как обернулась. Князь Андрей Курагин стоял перед ней, слегка склонив голову. Белый бальный костюм сидел на нем безупречно, подчеркивая ширину плеч и атлетическую стать. В голубых глазах не было и тени улыбки.
– Князь, – она сделала книксен, чувствуя, как холодеют пальцы, сжимающие веер.
Они закружились в вальсе. Он вел ее уверенно, властно, его рука на ее талии была твердой и горячей сквозь тонкую ткань перчатки. Они молчали несколько кругов, и это молчание было тяжелее любых слов. Музыка кружила их, огни люстр сливались в сплошные огненные полосы.
– Ваш отец сказал мне, что вы еще не готовы дать ответ, – наконец произнес он тихо, так, чтобы слышала только она. Его дыхание коснулось ее виска. – Что смущает вас, княжна Анастасия? Мое состояние? Мой титул? Моя верность государю?
– Ничто из этого, князь, – ответила она, стараясь, чтобы ее голос не дрожал. – Вы достойный человек.
– Но? – он чуть крепче сжал ее талию. – Всегда есть «но», когда женщина хочет отказать. Я хочу услышать его.
Она подняла на него глаза. Его лицо было совсем близко. Совершенное, холодное, непроницаемое.
– Я вас не люблю, князь.
На его губах промелькнула тень усмешки, но она не коснулась глаз.
– Любовь – это причуда для поэтов и бедных девиц. Дворяне заключают союзы. Я предлагаю вам союз, княжна. Я предлагаю вам защиту, положение, будущее. А вы говорите мне о чувствах. Это несерьезно. Особенно сейчас.
– Для меня это серьезно.
– Вы упрямы, – его голос стал жестче. – Эта черта может быть очаровательной в мирное время. Но мирное время кончилось. Вы стоите на пороге бури, а рассуждаете о цвете облаков. Я тот, кто может удержать вас на ногах, когда поднимется ветер. Подумайте об этом. Я не привык ждать долго. И не привык получать отказы.
Музыка закончилась. Он поклонился, его губы на мгновение коснулись ее руки поверх перчатки. Это прикосновение обожгло ее холодом. Он оставил ее посреди зала и отошел к группе офицеров, а Анастасия чувствовала себя так, словно только что избежала падения в ледяную воду. Не ухаживание. Ультиматум. Вот чем были его слова.
Она нашла убежище на балконе, жадно вдыхая прохладный ночной воздух. Музыка и гул голосов доносились отсюда приглушенно. В саду было темно, лишь редкие фонари выхватывали из мрака силуэты деревьев и белые статуи, похожие на призраков. Она прислонилась лбом к холодной мраморной балюстраде. Так вот оно что. Ее мир, такой привычный, такой надежный, трещал по швам. И люди в нем менялись, сбрасывая маски. Отец, всегда такой добрый и понимающий, теперь видел в ней лишь объект для выгодной сделки во имя безопасности. Князь Курагин, блистательный аристократ, оказался безжалостным торговцем, предлагающим защиту в обмен на ее свободу, на ее душу.
Загремели первые аккорды мазурки. Этот танец, с его быстрыми поворотами, притоптыванием каблуков, всегда казался ей воплощением русской удали, безудержного веселья. Но сегодня в четком, почти военном ритме ей слышался грохот приближающихся армий. Стук каблуков по паркету сливался в ее воображении со стуком тысяч подкованных сапог по пыльным дорогам Европы, ведущим на восток.
Она знала, что должна вернуться в зал, улыбаться, танцевать. Но что-то внутри нее надломилось. Ослепительная белизна бала вдруг показалась ей похоронной. Это были не проводы лета. Это были проводы целой эпохи. Проводы ее безмятежной юности, которая таяла, как снег под апрельским солнцем, оставляя после себя лишь холодную талую воду разочарования и смутную, леденящую душу тревогу. Последний вальс был оттанцован. Последняя мазурка отгремела. Впереди, за освещенными окнами этого призрачного белого дворца, простиралась тьма, и в этой тьме уже разгоралось пламя, которому суждено было поглотить ее дом, ее город и ее мир. Но об этом она еще не знала. Она лишь чувствовала его далекий, еще нестерпимый жар на своей коже.
Дыхание запада
Август принес в Москву не облегчение, а истому. Воздух, густой и тяжелый, как не процеженное сусло, плавился над раскаленными булыжниками мостовых, пах пылью, конским потом и увядающей листвой лип на бульварах. Дни стали короче, ночи душнее, и само время, казалось, замедлило свой бег, завязло в этой тягучей, знойной неопределенности. После Белого бала прошло два месяца, но Анастасии казалось, что та ночь была в другой жизни, отделенной от нынешних дней не неделями, а непреодолимой пропастью. Блеск свечей и белизна муслина истлели в памяти, оставив после себя лишь горьковатый привкус пепла, как после догоревшего фейерверка.
Жизнь в особняке на Арбате изменилась до неузнаваемости. Она не остановилась, нет, но утратила свой привычный ритм, свою стройную мелодию. Теперь она походила на расстроенный клавесин, который при каждом прикосновении издавал фальшивые, дребезжащие звуки. Граф Ростопчин почти перестал выезжать в свет и принимать у себя. Он заперся в своем кабинете, превратив его в штаб проигранной войны. Анастасия, проходя мимо тяжелой дубовой двери, слышала лишь сухое шуршание пергамента и редкое, отрывистое покашливание. Иногда по ночам, когда она шла на кухню за водой для Софьи, мучившейся от жары, она видела под дверью тонкую полоску света. Отец не спал. Он сидел над своими картами, как алхимик над ретортой, пытаясь отыскать в линиях рек и россыпях городов формулу спасения.
Однажды она набралась смелости и вошла к нему без стука. Картина, представшая перед ней, заставила ее сердце сжаться в тугой, холодный комок. Комната, обычно такая строгая и упорядоченная, была в хаосе. Огромная карта Российской Империи была расстелена прямо на полу, прижатая по углам тяжелыми бронзовыми пресс-папье. Другие, поменьше, были приколоты к стенам, к книжным шкафам, даже к бархатным портьерам. Все они были испещрены красными и синими карандашными росчерками, пометками, крестами. Синяя линия, жирная, похожая на язву, ползла от Немана через Вильно, Витебск, упираясь в красную преграду у Смоленска. Отец стоял на коленях посреди этой бумажной баталии, в одном халате, с растрепанными седыми волосами, и смотрел на карту так, словно видел перед собой живое, истекающее кровью тело. Воздух был спертым, пахло сургучом, табаком и чем-то еще – запахом бессонницы и отчаяния.
– Батюшка? – тихо позвала она.
Он медленно поднял голову. Его глаза, всегда такие ясные и чуть насмешливые, были мутными, воспаленными, как у человека в лихорадке. Он смотрел на нее так, будто не сразу узнал.
– Настя… Что ты здесь делаешь?
– Уже вечер. Ужинать скоро. Я пришла позвать вас.
Он неопределенно махнул рукой, словно отгоняя назойливую муху.
– Ужинать… Какой ужин… Ты видишь? – он ткнул худым пальцем в точку на карте. – Вот. Смоленск. Ключ-город. Если они возьмут Смоленск, дорога на Москву будет открыта. Барклай отводит войска. Все говорят – предательство. А я думаю – бессилие. Нас слишком много, Настя. Мы слишком большие. Эта страна – как огромный неповоротливый медведь. Пока он поднимется, пока развернется… его уже успеют трижды пырнуть ножом.
Он говорил глухо, самому себе, не ей. Анастасия стояла на пороге, не решаясь ступить на карту, на эту священную и страшную территорию его боли. Она чувствовала себя чужой в его мире, состоящем из названий рек, номеров полков и стратегических выкладок. Ее собственный мир – мир музыки, книг, тихих девичьih грез – казался теперь таким ничтожным, таким неуместным.
– Но ведь наши солдаты… наша армия… – начала она, повторяя фразы, которые слышала в гостиных.
– Армия! – он горько усмехнулся. – Армия – это люди. А люди устают. Люди боятся. А против нас идет не человек. Против нас идет идея. Идея, обутая в солдатские сапоги и вооруженная пушками. Он пообещал им славу, богатство, свободу. А что мы можем пообещать нашему мужику? Ту же самую порку на конюшне, только во славу Отечества?
Он поднялся, потирая затекшую спину. Подошел к окну, отодвинул тяжелую штору. Закат окрасил небо в тревожные, кроваво-лиловые тона.
– Они идут. Слишком быстро, – проговорил он, глядя на мирные московские крыши. – А мы здесь… танцуем на балах и жжем французские книжки.
Он сказал это с такой безнадежной усталостью, что Анастасия почувствовала, как по ее спине пробежал холодок, не имеющий ничего общего с вечерней прохладой. Это было дыхание запада, о котором говорил отец. Ледяное дыхание, которое уже дотянулось до их дома, проникло сквозь толстые стены и теперь студило кровь в жилах.
В светских гостиных, которые Анастасия теперь посещала редко и неохотно, сопровождая тетушку, атмосфера изменилась еще разительнее. Первоначальный угар патриотизма, с его громкими тостами за государя и проклятиями в адрес «корсиканского чудовища», постепенно сменялся плохо скрываемой нервозностью. Французская речь, еще недавно бывшая единственным языком образованного общества, теперь звучала вызовом, почти непристойностью. Дамы, чьи библиотеки на три четверти состояли из парижских изданий, теперь с показным рвением переходили на русский, спотыкаясь на непривычных оборотах и вставляя галлицизмы в самые патетические тирады о любви к родине.
Салон Анны Павловны Шерер, фрейлины и доверенного лица императрицы, превратился в главный театр этого патриотического спектакля. Здесь больше не обсуждали последние стихи Жуковского или новую итальянскую оперу. Здесь судили и рядили о генералах, чертили на скатертях планы сражений и передавали друг другу слухи, один страшнее другого.
Однажды вечером Анастасия стала свидетельницей сцены, которая надолго врезалась ей в память. Молодой граф Безухов, известный своим вольнодумством и горячностью, принес в салон изящный томик Вольтера в сафьяновом переплете. Он держал его двумя пальцами, словно гадюку.
– Вот, господа! – провозгласил он, привлекая всеобщее внимание. – Корень зла! Яд, который десятилетиями отравлял наши умы! Мы зачитывались их просветителями, мы подражали их нравам, мы говорили на их языке… и вот чем они нам отплатили! Они пришли сюда, чтобы просветить нас огнем и мечом!
С этими словами он подошел к большому мраморному камину, где, несмотря на августовскую духоту, тлели поленья – такова была причуда хозяйки, любившей вид живого огня. Он с размаху швырнул книгу в огонь. Сухие страницы мгновенно вспыхнули. На мгновение, прежде чем их поглотило пламя, Анастасия успела разглядеть готический шрифт и изящную гравюру с профилем философа в шутовском колпаке.
По салону пронесся одобрительный гул. Дамы аплодировали, мужчины кричали «браво!». Кто-то тут же побежал в библиотеку и вернулся с томиком Руссо. Вскоре у камина образовалась целая очередь желающих принести в жертву собственное просвещение. Книги летели в огонь, их золотые обрезы тускнели, тисненая кожа коробилась и чернела. Пламя жадно пожирало страницы, полные мыслей о свободе, разуме и правах человека.
Анастасия стояла в стороне, у окна, и чувствовала, как к горлу подступает тошнота. Ей было не жаль эти книги – у отца в библиотеке их были сотни. Ей было страшно. Страшно от этого коллективного, исступленного безумия. Она смотрела на раскрасневшиеся, возбужденные лица людей, с которыми еще недавно вела тонкие беседы об искусстве, и не узнавала их. В их глазах горел тот же дикий, иррациональный огонь, что и в камине. Они сжигали не вражескую мудрость. Они сжигали собственный страх, пытаясь превратить его в дым и пепел.
– Не одобряете, княжна? – раздался рядом тихий, вкрадчивый голос.
Она обернулась. Рядом стоял пожилой дипломат, князь Козловский, человек умный и циничный, много лет прослуживший в Париже.
– Я не понимаю, князь, – честно ответила она. – Разве мудрость имеет национальность? И разве сожженная книга делает врага слабее?
Козловский криво усмехнулся, поправляя накрахмаленное жабо.
– О, дитя мое, вы рассуждаете как героиня одного из этих романов, – он кивнул на камин. – Когда пушки молчат, спорят идеи. Но когда пушки начинают говорить, идеи превращаются в знамена. И неважно, что на них написано. Важно лишь, какого они цвета. Сейчас в моде триколор и двуглавый орел. Все остальное – ересь.
Он отошел, оставив ее наедине с ее смятением. Она смотрела на огонь, и ей вдруг показалось, что это не камин в гостиной, а целый город, охваченный пламенем. Предчувствие беды было таким сильным, таким физически ощутимым, что у нее на мгновение перехватило дыхание.
А потом в салон пришла весть о Смоленске. Она не влетела с гонцом, не была объявлена громогласно. Она просочилась, как болотный туман, прокралась в разговоры неясным шепотом, родилась из обрывка фразы, подслушанной у чьего-то лакея, из письма, тайно переданного из рук в руки. «Смоленск пал». Эти два слова упали в гулкий, разгоряченный салон, как камень в воду. Все разговоры разом смолкли. Смех оборвался на полуслове. Кто-то из дам уронил веер, и его стук об паркет прозвучал в наступившей тишине как выстрел.
Город сдали после двух дней ожесточенных боев. Сдали, взорвав пороховые склады и оставив врагу дымящиеся руины. Это не было поражением в открытом бою, но это было страшнее. Это было отступление. Русская армия, которой так гордились, о которой слагали легенды, отступала вглубь своей собственной страны, оставляя за собой сожженные города. Призрак, о котором шептались с начала лета, обрел плоть и кровь. Он больше не был где-то там, за горизонтом. Он был здесь, совсем рядом, и его тень уже легла на дорогу, ведущую прямо к Москве.
Анастасия видела, как в одно мгновение с лиц людей слетели маски показного мужества. Глаза, только что горевшие праведным гневом, наполнились животным, первобытным страхом. Кто-то побледнел, кто-то судорожно перекрестился. Анна Павловна, хозяйка салона, прижала руки к груди и закатила глаза, изображая обморок, но никто не бросился ей на помощь. Каждый был поглощен собственной мыслью, собственным ужасом.
Дорога домой показалась Анастасии бесконечной. Карета медленно катилась по опустевшим улицам. Августовская ночь была темной и беззвездной. Москва, всегда такая шумная, полная жизни даже в поздний час, затаилась, притихла, словно испуганный зверек, почуявший близкого хищника. Редкие фонари выхватывали из темноты встревоженные лица прохожих, торопливо семенивших по своим делам. Из открытых окон трактиров больше не неслась разгульная музыка. Город затаил дыхание.
Вернувшись в свою комнату, она долго не могла раздеться. Она стояла у окна, того самого, из которого когда-то смотрела на залитую закатным светом мирную столицу. Теперь за окном была лишь непроглядная, бархатная тьма. И тишина. Не умиротворяющая тишина летней ночи, а гнетущая, напряженная тишина перед грозой. Тишина, в которой каждый шорох, каждый скрип ставни казался предвестием чего-то ужасного.
Она подошла к книжной полке и провела рукой по кожаным корешкам. Мольер, Расин, ее любимый Руссо… Она вспомнила огонь в камине у Шерер и содрогнулась. Нет, она не станет ничего сжигать. Эти книги были частью ее самой, частью ее души. Отказаться от них – значило предать себя. Но что останется от ее души, от ее мира, если сюда придут они? Солдаты, говорящие на языке этих книг, но несущие не просвещение, а смерть.
Она прижалась лбом к холодному стеклу. Впервые в жизни она ощутила настоящий, леденящий страх. Не страх перед отцом или строгой гувернанткой, не страх перед экзаменом или осуждением света. Это был экзистенциальный ужас перед неизвестностью, перед хаосом, который уже стоял у ворот и готов был ворваться, сметая все на своем пути: привычный уклад, законы чести, саму жизнь. Ее дом, такой надежный, такой вечный, вдруг показался ей карточным домиком, который мог рухнуть от одного дуновения этого холодного ветра с запада. И не было никого, кто мог бы его защитить. Отец был сломлен. Князь Курагин с его стальной волей вызывал лишь отвращение. Она была одна. Девятнадцатилетняя девушка, запертая в своей комнате, в своем городе, в своей стране, на которую неотвратимо надвигалась тень величайшей армии мира. И все, что она могла – это стоять у окна и вслушиваться в тишину, ожидая первого удара грома.
Город обреченных
Гром грянул не с неба, а из коридора. Он начался с пронзительного, дребезжащего звона служебного колокольчика, который дергали нетерпеливо и долго, с той панической настойчивостью, что не оставляла сомнений: случилось непоправимое. Привычная, сонная тишина сентябрьского утра в особняке Ростопчиных взорвалась. Вслед за звоном послышался топот множества ног, сдавленные женские всхлипы, отрывистый мужской крик, оборвавшийся на полуслове. Звуки, невозможные в этом доме, где даже половицы под ногами лакеев боялись скрипеть.





