Венецианская маска

- -
- 100%
- +
Прикосновение кисти
Тишина в этом кабинете была не просто отсутствием звука. Она была материей. Плотной, тяжелой, как вековой бархат портьер, что глушили свет и жизнь с улицы, оставляя лишь один высокий луч, пронзающий полумрак и падающий на точное место, где должно было стоять кресло. Тишина эта пахла старой кожей книжных переплетов, холодным металлом оружия на стенах и едва уловимым ароматом воска. Алессия чувствовала ее на языке, горьковатый привкус власти и одиночества. Она раскладывала свои инструменты на небольшом столике с медлительной, выверенной точностью, превращая этот ритуал в способ присвоить себе хотя бы крошечный клочок враждебного пространства. Вот угольный карандаш, хрупкий и черный. Вот кисти с ручками из отполированного дерева, их щетина – продолжение ее пальцев. Вот палитра, чистая и гладкая, как совесть новорожденного. Это был ее арсенал, ее единственная защита.
Она установила мольберт, натянув на подрамник новый, загрунтованный холст. Его девственная белизна казалась почти непристойной в этой комнате, полной теней и недомолвок. Здесь все было старым, темным, пропитанным историями, которые никогда не расскажут. Резные ножки стола в виде львиных лап, тускло поблескивающая карта мира на стене, где Венеция была золотым сердцем, а все остальные земли – лишь ее бледными провинциями. И кресло. Оно стояло в луче света, высокое, с прямой спинкой и подлокотниками, похожими на застывших грифонов. Это был не предмет мебели. Это был трон.
Алессия сделала несколько глубоких, незаметных вдохов, пытаясь унять трепет, который ледяной струйкой бежал вдоль позвоночника. Это был не страх художника перед сложной задачей. Это был страх зверя, зашедшего в логово хищника. Она не слышала, как он вошел. Просто в какой-то момент подняла глаза от палитры и увидела, что он стоит в дверном проеме, наблюдая за ней. Марко Веньер не нарушил тишину, он влился в нее, стал ее самой плотной частью.
Он был одет просто, без показной роскоши, но каждый элемент его костюма говорил о качестве и статусе больше, чем любое золото. Темно-зеленый камзол из плотного сукна, белоснежная батистовая рубашка с неброским кружевом на манжетах. Никаких перстней, никаких цепей. Лишь его присутствие заполняло комнату, делая ее тесной. Он медленно подошел ближе, его шаги были бесшумны на толстом персидском ковре. Его взгляд скользнул по ее инструментам, по холсту, а затем остановился на ее лице. Алессия почувствовала этот взгляд как физическое прикосновение, как холодный металл, прижатый к коже.
«Свет вам подходит, маэстро?» – его голос был низким, ровным, без малейшего намека на эмоции. Он не был громким, но казалось, что от его вибраций дрогнули даже пылинки в солнечном луче.
«Свет идеален, ваша светлость», – ответила Алессия, заставляя себя говорить спокойно и по-деловому. Она взяла в руки уголь. Прикосновение к знакомому инструменту придало ей уверенности. – «Он лепит форму, но оставляет простор для тени. Для сути».
Марко Веньер едва заметно усмехнулся уголком рта. «Для сути. Мне нравится ваша формулировка. Большинство ваших коллег предпочитают говорить о сходстве».
Он сел в кресло. Не грузно, как сенатор Градениго, а легко, одним плавным движением, словно сливаясь с ним воедино. Он не позировал. Он просто занял свое место. Положил одну руку на подлокотник, другую – на колено. Голову чуть склонил набок, и его лицо оказалось разделено светом и тенью ровно пополам. Кьяроскуро. Сам Караваджо не придумал бы лучшей композиции.
«Сходство – ремесло, ваша светлость. Увидеть суть – искусство», – произнесла Алессия, делая первый штрих на холсте. Линия получилась слишком резкой. Она мысленно выругала себя. Руки. Главное – сохранить твердость рук.
«И что же видит ваше искусство, маэстро, когда смотрит на меня?» – он не отрывал от нее взгляда. Его серые глаза в полумраке казались почти черными, и в их глубине не было никакого отражения.
Алессия не ответила сразу. Она работала, позволяя шуршанию угля по холсту заполнить паузу. Она набрасывала контур: высокий лоб, резкая линия скул, прямой, почти хищный нос, упрямый подбородок. Она рисовала маску, пытаясь заглянуть за нее. «Я вижу… конфликт. Силу, которая сдерживает сама себя. Словно натянутая тетива лука, которая еще не решила, выпустить стрелу или нет».
В кабинете повисла пауза, настолько плотная, что, казалось, ее можно было потрогать. Марко не шевельнулся, но Алессия почувствовала, как изменилась атмосфера. Воздух стал более разреженным, дышать стало труднее.
«Вы проницательны, – наконец произнес он, и в его голосе прозвучали новые, металлические нотки. – Или просто хорошо заучили лесть, которая нравится заказчикам».
«Лесть создает красивые картины. Но не живые», – парировала она, не поднимая глаз от холста. – «Я предпочитаю писать живых людей. Даже если правда, которую я вижу, им не понравится».
«А вы не боитесь, что однажды правда, которую вы увидите, не понравится настолько, что заказчик сломает вам пальцы, а не заплатит за работу?»
Уголь в ее руке замер на полпути. Угроза была произнесена тем же ровным, спокойным тоном, но от этого она не стала менее реальной. Он проверял ее, играл с ней, как кот с мышью. Она заставила себя продолжить линию, очерчивая изгиб его губ.
«Я верю, что истинный ценитель искусства заплатит именно за правду, ваша светлость. Какой бы она ни была».
Он тихо рассмеялся. Смех был коротким, сухим, без веселья. «Вы опасный человек, маэстро Беллини. Вы верите в идеалы в городе, который давно променял их на золото и безопасность».
Он говорил, а она рисовала. Его голос был для нее таким же инструментом, как уголь. Он помогал ей лепить его образ, добавляя в него новые слои. Цинизм. Усталость. Застарелая боль, спрятанная так глубоко, что ее можно было уловить лишь по тому, как ложилась тень у висков. Она работала быстро, жадно, боясь упустить мимолетные выражения, которые сменяли друг друга на его лице, словно облака на венецианском небе.
Когда основной набросок был готов, она отступила на шаг. Получилось. Конфликт, о котором она говорила, был на холсте. Сила и уязвимость, сплетенные воедино. Он был похож и не похож одновременно. Это был не парадный портрет патриция. Это был эскиз души воина после долгой битвы.
«Достаточно для первого раза», – сказала она, сама удивляясь твердости своего голоса.
Марко поднялся с кресла, подошел к мольберту. Он долго смотрел на набросок, склонив голову. Алессия затаила дыхание. Она видела, как напряглась мышца на его челюсти. Сейчас он либо вышвырнет ее вон, либо…
«Вы действительно видите», – произнес он так тихо, что она едва расслышала. Это не было похвалой. Это была констатация факта. Тревожная, почти испуганная. Он повернулся к ней, и расстояние между ними сократилось до одного шага. – «Но вы видите не то. Вы видите броню. А я просил вас написать человека».
И прежде, чем она успела что-либо ответить, он начал расстегивать свой камзол. Медленно, пуговицу за пуговицей. Он снял его и небрежно бросил на спинку стула. Остался в одной белоснежной рубашке. Тонкая ткань не скрывала, а лишь подчеркивала широкие плечи и мощную грудную клетку. Комната вдруг стала невыносимо душной.
«Вот так, – сказал он, расстегивая верхнюю пуговицу на воротнике рубашки. – Без сукна и позолоты. Без гербов и регалий. Попробуйте еще раз».
Он снова сел в кресло, но на этот раз его поза была другой. Более расслабленной, открытой. И оттого – в тысячу раз более опасной. Он откинул голову на спинку кресла, и свет упал на его шею, на сильные мышцы, на биение жилки под кожей. Алессия почувствовала, как пересохло во рту. Она смотрела на него, и профессиональный взгляд художника боролся с чем-то иным, древним, женским, что поднималось из самых глубин ее существа. Она видела не просто натурщика. Она видела мужчину. И это открытие было подобно вспышке молнии в темной комнате. Оно ослепило ее, выжгло на сетчатке его образ.
Она взяла новую кисть, выдавила на палитру немного умбры и охры, смешивая краски. Руки дрожали. Она сжала рукоятку кисти так, что побелели костяшки. Нельзя. Нельзя поддаваться. Он просто играет. Он хочет сбить ее с толку, разрушить ее защиту. Он почувствовал ее силу – силу ее взгляда – и теперь пытается обезоружить ее.
«Воротник… – произнес он лениво, проводя пальцами по шее. – Кажется, он мне мешает. Слишком туго. Не могли бы вы… поправить, маэстро? Ваши пальцы точнее моих».
Время застыло. Слова повисли в густом воздухе кабинета, звеня, как натянутая струна. Это была ловушка. Простая, грубая, но оттого неотразимая. Отказаться – значит проявить слабость, выдать свое смятение. Согласиться – значит переступить черту, за которой ее маска «Лоренцо» могла рассыпаться в прах.
Она медленно положила кисть. Сердце в груди билось так сильно, что, казалось, его стук слышен по всей комнате. Она заставила себя сделать шаг. Потом еще один. Она подошла к нему так близко, что могла почувствовать тепло, исходившее от его тела. Она видела мельчайшие детали: темную щетину на его подбородке, тонкий шрам у виска, почти невидимый в тени, отражение окна в его зрачках.
Она протянула руку. Пальцы казались чужими, деревянными. Она старалась думать о нем как о мраморной статуе, как о предмете, который нужно поправить для лучшей композиции. Но в тот момент, когда кончики ее пальцев коснулись тонкой ткани его рубашки, а затем, неизбежно, горячей кожи на его шее, весь мир сузился до этой единственной точки.
Его кожа была живой. Горячей, гладкой, упругой. Под ней бился пульс – сильный, ровный. Этот ритм отозвался во всем ее теле, сбивая ее собственное дыхание. От его кожи пахло чем-то неуловимым и пьянящим – не духами, а чем-то более естественным: ветром, железом и чем-то еще, что она не могла определить, но что заставляло ее кровь бежать быстрее. Это было всего лишь мгновение. Прикосновение, которое длилось не дольше удара сердца. Но в это мгновение между ними словно проскочила искра. Невидимая, неслышная, но она обожгла ее до самых костей, оставив на ее памяти невидимый след, клеймо.
Она отдернула руку так резко, словно коснулась раскаленного металла.
Он не пошевелился. Лишь его глаза, которые все это время следили за каждым ее движением, чуть сузились. Он видел. Он все видел. И дрожь в ее пальцах, и вспыхнувший на щеках румянец, который она не могла скрыть, и то, как на мгновение ее профессиональная маска дала трещину, обнажив что-то испуганное, женское, настоящее.
«Благодарю, маэстро», – его голос прозвучал еще тише, почти интимно. В нем не было насмешки. Было что-то другое. Удовлетворение охотника, увидевшего, что зверь попал в капкан.
Алессия отступила назад к мольберту, споткнувшись о ножку столика. Ее оборона была прорвана. Крепость, которую она так долго строила, рухнула от одного прикосновения. Она снова взяла кисть, но пальцы ее не слушались. Она попыталась смешать краски, но рука дрогнула, и на палитре получилось грязное, неопределенное пятно.
Она подняла глаза на него. Он все так же сидел в кресле, расслабленный и спокойный, но теперь в его взгляде читался триумф. Он ничего не сказал, но она знала, о чем он думает. Он нашел ее слабость. Он понял, что за маской холодного профессионала скрывается что-то живое и трепещущее. И теперь он будет давить на эту точку снова и снова.
Она пыталась работать, но ничего не получалось. Линии ложились криво, мазки были грубыми и неуверенными. Его образ расплывался перед глазами, смешиваясь с жаром, который до сих пор горел на кончиках ее пальцев. Она больше не видела натурщика. Она видела мужчину, который только что прикоснулся к ее душе, даже не зная об этом. Мужчину, который одним жестом разрушил ее мир.
«Свет… – прохрипела она, сама не узнавая своего голоса. – Свет уходит. На сегодня достаточно».
Это была ложь. Луч солнца все так же ярко освещал его лицо. Но это была единственная причина, которую она смогла придумать, чтобы сбежать. Сбежать от него, от этой комнаты, от самой себя.
Он медленно кивнул, не сводя с нее пронзительного взгляда. «Как скажете, маэстро. Свет капризен».
Он поднялся, подобрал с кресла камзол и накинул его на плечи. Он снова стал неприступным, закрытым. Но Алессия знала, что это лишь иллюзия. Она видела то, что скрывалось под броней. И, что было гораздо страшнее, он знал, что она видела.
Когда она, торопливо и неловко собирая свои инструменты, уже стояла у двери, он остановил ее.
«Маэстро Беллини».
Она обернулась.
«Свет многое выявляет, это правда, – сказал он задумчиво, глядя на свой незаконченный портрет. – Но самые интересные истины всегда прячутся в тени. Вы согласны?»
Его вопрос был не об искусстве. Он был о ней. О ее тайне. О той тени, в которой она жила.
Алессия не смогла выдавить из себя ни слова. Она лишь коротко кивнула и выскользнула за дверь, как вор, пойманный на месте преступления. Уже на лестнице, в холодной гулкой тишине палаццо, она остановилась и посмотрела на свою правую руку. Пальцы все еще мелко дрожали. И ей казалось, что на них до сих пор остался отпечаток его тепла. Прикосновение, которое стало и ее проклятием, и ее самым страшным искушением.
Цвета страха
Кабинет дышал тишиной. Не той пустой тишиной, что царит в заброшенных комнатах, а плотной, живой тишиной, сотканной из шелеста переворачиваемых страниц, скрипа перьев и едва слышного потрескивания воска в курильнице, источавшей горьковатый аромат сандала и ладана. Алессия работала уже второй час, и это молчание стало для нее таким же привычным инструментом, как кисть или палитра. Она научилась различать его оттенки. Было молчание задумчивое, когда взгляд Марко уходил вглубь себя, и его лицо становилось похожим на античную маску, лишенную сиюминутных эмоций. Было молчание напряженное, когда его пальцы сжимали подлокотник кресла, а на виске проступала тонкая синяя жилка – верный признак того, что его мысли ведут битву где-то далеко за пределами этой комнаты. А было молчание опасное, изучающее, когда она физически ощущала его взгляд на своих руках, на шее, на волосах, выбившихся из-под парика. В такие моменты воздух между ними натягивался, как тетива, и каждый мазок требовал от нее неимоверного усилия воли.
Сегодня он молчал задумчиво. Свет из высокого окна падал на него сбоку, лепя форму его лица с безжалостной четкостью, достойной самого Караваджо. Резкая тень пролегла от крыла носа к уголку рта, подчеркивая линию волевого, циничного изгиба губ. Но свет выхватывал иное: усталость в чуть прикрытых веках, тонкую сеть морщинок у глаз, невидимую издали, но говорящую о бессонных ночах и тяжести постоянного контроля. Ее кисть летала над холстом, смешивая сиену жженую с каплей кармина и крохотной толикой ультрамарина, чтобы передать сложный, живой оттенок его кожи в полутени. Она писала не просто человека, она писала его тайну. Портрет становился их общим пространством, полем безмолвного диалога. Он позволял ей видеть его уязвимость, она же, в свою очередь, открывала ему свой дар, самое сокровенное, что у нее было.
Этот хрупкий, почти интимный ритуал нарушил тихий стук в дверь. Вошел тот самый безмолвный слуга, похожий на тень, и, поклонившись, протянул Марко тонкий свиток, перевязанный черной лентой. Марко даже не взглянул на вошедшего. Его глаза не отрывались от лица Алессии, словно он пытался запомнить выражение, с которым она работает. Лишь когда слуга беззвучно удалился, он развернул свиток.
Алессия опустила кисть. Она знала, что сеанс окончен. Выражение его лица изменилось мгновенно. Словно теплая масляная краска на палитре застыла, превратившись в холодный, твердый камень. Усталость исчезла, уступив место ледяной сосредоточенности. Взгляд его серых глаз стал острым и плоским, как лезвие стилета. Он скомкал свиток в кулаке и поднялся.
– Прошу прощения, маэстро, – его голос был ровным, но в нем пропали бархатные обертоны, остался лишь чистый металл. – Неотложные дела. Вы можете продолжить работать с фоном или сделать перерыв. Я велю подать вам вина и фруктов. Распоряжайтесь здесь как у себя дома. Я вернусь, как только смогу.
Он не ждал ответа. Развернувшись, он пересек кабинет широкими, быстрыми шагами и вышел, плотно притворив за собой дверь. Его уход оставил после себя звенящую пустоту. Тишина в комнате из живой и наполненной превратилась в мертвую.
Алессия стояла перед мольбертом, стискивая в руке кисть. «Распоряжайтесь как у себя дома». Какие лживые, пустые слова. Она здесь была пленницей. Пленницей своего обмана, своего таланта и этого странного, пугающего влечения к человеку, который только что на ее глазах превратился из загадочного аристократа в нечто иное, чему она не знала имени. Она подошла к окну. Внутренний дворик был пуст, лишь старый плющ, похожий на скрюченные вены, обвивал серые камни. Ни звука. Дворец, казалось, затаил дыхание.
Ее взгляд упал на его стол. Тот самый стол, заваленный книгами и картами, который она видела в первый день. Но сейчас он притягивал ее с непреодолимой силой. Любопытство художника смешивалось с животным страхом жертвы, пытающейся понять повадки хищника. Это было безумие. Глупость, которая могла стоить ей всего. Но оставаться в неведении было еще страшнее.
Она сделала шаг, потом другой. Ее башмаки на толстой подошве, призванные добавлять ей роста и мужественности, ступали по персидскому ковру почти бесшумно. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в ушах. Она подошла к столу. Порядок, царивший на нем, был обманчив. Это был порядок деятельного ума, где каждая вещь лежала на своем, известном лишь хозяину, месте. Стопка книг по фортификации и баллистике. Трактат Макиавелли, испещренный пометками на полях, сделанными резким, уверенным почерком. Раскрытый фолиант с гравюрами анатомического театра Падуи. Ничего необычного для просвещенного венецианского дворянина.
Но на краю стола, прижатый тяжелым бронзовым пресс-папье в виде свернувшегося дракона, лежал большой лист пергамента. Это была подробная карта Венеции, но не та, что продавали на мосту Риальто туристам и паломникам. Эта была выполнена с военной точностью. И она была живой. Десятки мест были отмечены крошечными точками, нанесенными разными цветами чернил – красными, синими, черными. Возле некоторых стояли едва различимые пометки, шифры. Но не шифры привлекли ее внимание, а список фамилий, выведенный на отдельном листке рядом с картой. Контарини, Мочениго, Барбариго, Гримани. Величайшие семьи Республики, чьи имена были самой историей Венеции. И напротив каждой фамилии стояли такие же цветные точки. Это была не карта города. Это была карта власти. Схема союзов, врагов, нейтральных сил. Поле битвы, развернутое на пергаменте.
Холод начал медленно подниматься по ее ногам. Это было не просто увлечение политикой. Это была работа. Систематическая, холодная, безжалостная работа. Она протянула руку, чтобы отодвинуть список, и под ним обнаружила краешек другого письма. Оно было сложено, но печать была сломана. И эта печать заставила кровь в ее жилах застыть. Это был не фамильный герб Веньеров. На черном воске был оттиснут крылатый лев Святого Марка, но в лапах он держал не Евангелие, а три скрещенных кинжала. Знак государственных инквизиторов. Трибунал, чья власть была абсолютной, чьи решения не подлежали обжалованию, а приговоры приводились в исполнение тайно, под покровом ночи. Совет Десяти был грозной силой, но «Тройка» была его сердцем, его клинком, его ужасом.
Дрожащими пальцами она потянула письмо на себя. Оно было написано тем же шифром, что и пометки на карте, но в конце, под росчерками подписей, шла короткая приписка обычными словами, сделанная, видимо, для ясности исполнителя. «…ввиду государственной необходимости и на основании анонимного доноса, принятого в bocca di leone, предписывается провести ночное заседание по делу означенного лица. Результаты доложить незамедлительно».
Bocca di leone. Львиная пасть. Щели в стенах Дворца дожей, куда любой мог опустить анонимный донос, обрекая соседа, конкурента или врага на тайный суд и, возможно, смерть. Это был самый гнусный и самый действенный инструмент венецианской власти. И Марко Веньер, ее натурщик, ее заказчик, человек, чье дыхание она чувствовала на своей щеке, когда он склонялся над холстом, держал в руках эти нити. Он не просто был связан с этой машиной смерти. Он был одной из ее шестерен. Возможно, главной.
Алессия отшатнулась от стола, словно от чумного. В горле стоял ком. Воздуха не хватало. Она посмотрела на свой мольберт. На холсте проступало его лицо – сложное, умное, притягательное. Какой самообман! Она писала маску, красивый фасад, за которым скрывался палач. Все метафоры, которые она находила для него – игра света и тени, кьяроскуро – вдруг обрели новый, зловещий смысл. Свет – это его манеры, его образование, его тихий голос. А тень… тень была бездонной. В ней тонули люди, ломались судьбы, исчезали целые семьи, чьи имена потом вычеркивали из Золотой книги.
Ее взгляд метнулся по кабинету, и теперь она видела все иначе. Картина с Иудифью и Олоферном больше не казалась ей аллегорией. Она стала инструкцией, хроникой. Коллекция оружия на стене, которую она прежде принимала за дань моде, теперь выглядела зловеще. Среди фамильных рапир и мечей висел тонкий, изящный стилет без гарды – оружие наемных убийц, которым наносили один, точный и бесшумный удар под ребра. Рядом с ним – арбалет, не охотничий, а укороченный, для стрельбы из окна кареты или с борта гондолы. Это были инструменты его ремесла, такого же, как у нее, только вместо пигментов он использовал чужие жизни, а вместо холста – карту Венеции.
Ее охватила паника. Нужно уходить. Бежать отсюда, из этого дворца-мавзолея, из этого города-ловушки. Забыть про заказ, про деньги, про Лоренцо и его долги. Никакая свобода творить не стоила того, чтобы находиться рядом с таким человеком. Она бросилась к своему ящику с красками, желая лишь одного – собрать свои вещи и исчезнуть.
И в этот момент из-за приоткрытой двери, ведущей в коридор, донеслись приглушенные голоса. Она замерла, прижавшись к стене за тяжелой портьерой. Говорили двое, видимо, слуги, проходившие мимо. Их голоса были тихими, полными страха и подобострастия.
– …опять вызвали. Срочно. Гонец от самого дожа, – говорил один, помоложе.
– Тише ты, дурак! – шикнул на него второй, постарше и, видимо, опытнее. – У стен уши. Не от дожа. От «Тройки». Дело сенатора Мочениго. Говорят, до рассвета не доживет.
– Тот самый, что на прошлой неделе с нашим хозяином в Сенате спорил? – в голосе молодого прозвучал суеверный ужас.
– Вот потому и спорил в последний раз. А ты язык за зубами держи, если не хочешь рыб в канале кормить. Хозяин не любит, когда его дела обсуждают. Даже шепотом. Пошли, пока нас не заметили.
Шаги удалились. Тишина вернулась, но теперь она была оглушающей. Мочениго. Фамилия из списка. Фамилия с красной точкой напротив.
Алессия сползла по стене, прижимая руки ко рту, чтобы не закричать. Это было слишком. Слишком реально, слишком близко. Ее влечение к нему, то трепетное, пьянящее чувство, что расцветало в ней во время их сеансов, теперь казалось ей отвратительным, как цветок, выросший на могиле. Она вспомнила его прикосновение, когда он просил поправить воротник. Его горячая кожа под ее пальцами. Она касалась руки, которая подписывает смертные приговоры. Она смотрела в глаза, которые безразлично решают, кому жить, а кому умереть.
Что она должна делать? Что? Бежать? Но куда? Они найдут ее. Люди, подобные Веньеру, не прощают тех, кто знает их тайны. А она теперь знала. Отказаться от заказа? Это вызовет подозрения. Он сразу поймет, что она что-то видела, что-то поняла. И тогда… тогда она сама окажется в списке, с черной точкой напротив своей фамилии. Фамилии Беллини. Ловушка захлопнулась.
Она заставила себя встать. Ноги были ватными. Руки дрожали так, что она не могла удержать палитру. Она подошла к мольберту, к его лицу на холсте. Теперь она видела его по-другому. Она видела холод в глубине зрачков, жестокость в изгибе губ, тяжесть власти, сминающую черты. Ее гениальность, ее проклятый дар видеть суть вещей, теперь обернулся против нее. Как она сможет и дальше писать его, зная, кто он? Как сможет смешивать краски, чтобы передать оттенок его кожи, не думая о крови сенатора Мочениго? Как сможет ловить свет в его глазах, не вспоминая о тьме в его душе?
И в этот момент дверь открылась.
Он вошел так же тихо, как и вышел. Она даже не услышала его шагов. Просто подняла глаза и увидела его, стоящего на пороге. Он выглядел так же, как и всегда. Спокойный, собранный, непроницаемый. Лишь на манжете его белоснежной рубашки она заметила крошечное, почти невидимое темное пятнышко. Похожее на брызги чернил. Или не чернил.





