- -
- 100%
- +

Глава 1
Бывают моменты, когда ткань мира истончается, как папиросная бумага перед пламенем свечи. В эти щели, в эти мгновения хрупкого равновесия, смотрит на нас сама Судьба – не грозная богиня, а скорее усталый архивариус, листающий пожелтевшие карты давно минувших бурь. И мы, путники, заблудившиеся в собственных жизнях, стоим на пороге таких щелей, даже не подозревая, что следующий шаг, жест, взгляд, решат не только наше завтра, но и отольют в граните чью-то чужую вечность. Человек – существо, сплетенное из противоречий: он жаждет покоя, но рожден для бури; он ищет света, но носит в себе бездну, куда не проникает ни один луч. И именно на этом вечном перекрестке желаний и долга, эгоизма и жертвы, разворачивается драма, имя которой – жизнь. А иногда – смерть, ставшая началом.
Дождь. Он стучал по крыше огромного госпиталя «Милосердие» не каплями, а целыми кулаками озлобленной стихии. Свинцовое небо Санкт-Петербурга в этот поздний вечер казалось низким потолком тюремной камеры, из которой нет выхода. В свете уличных фонарей, пробивающемся сквозь водяную пелену, мокрый асфальт блестел, как чешуя гигантской черной рыбы, ушедшей на глубину. Внутри, в стерильном царстве белых стен и резкого запаха антисептика, царила своя, отлаженная до автоматизма, буря.
Марк Долвинов стоял у высокого окна в ординаторской на шестом этаже, отделенном от операционных блоков лишь звуконепроницаемой дверью. Его лицо, обычно выражавшее сосредоточенную уверенность, сейчас было маской усталости. Не физической – тело, закаленное годами бесконечных смен и сложнейших операций, еще держалось. Это была усталость души, вымотанной до дна. Он смотрел не на дождь, а сквозь него, в какую-то точку в темноте, где, казалось, плавились все его сомнения и разочарования. Пальцы его левой руки непроизвольно сжимали и разжимали воображаемый хирургический инструмент – нервная привычка, оставшаяся после последней, изматывающей восьмичасовой операции на опухоли ствола мозга. Операция прошла «успешно» – опухоль удалена, жизненные показатели стабильны. Но Марк знал цену этому «успеху». Знавал девочку, которая после такой же победы над болезнью так и не узнала свою мать. Знавал парня, чьи руки, ловкие руки скрипача, навсегда замерли в беспомощности.
«Мы чиним тела, доктор Долвинов, – сказал ему как-то старый профессор неврологии, его наставник, незадолго до смерти. – Как механики чинят сложные машины. Но кто починит душу? Кто вправит вывихнувшуюся совесть? Кто остановит внутреннее кровотечение отчаяния?»
Марк тогда не понял до конца. Теперь эти слова звенели в его ушах громче сигналов мониторов. Он видел, как деньги и связи извилистыми змеями проползали мимо очередей на дорогостоящие операции, как безнадежность застывала в глазах тех, кому он не мог помочь не из-за неумения, а из-за жестокой арифметики системы. Чувство всемогущества, которое когда-то дарила профессия, таяло, как лед под солнцем предательства, оставляя после себя холодную, скользкую пустоту.
– Доктор Долвинов? – Голос медсестры Анны, тихий, но отчетливый, вырвал его из мрачных раздумий. Она стояла в дверях, ее лицо под белой шапочкой было серьезным, но не паническим. Анна была как скала – надежная, непоколебимая в хаосе отделения.
– Что случилось, Анна? – Марк обернулся, мгновенно переключившись. Усталость спряталась глубоко внутрь, уступив место профессиональному тонусу. Это был рефлекс, вторая натура.
– Масштабное ДТП на Крестовском мосту. Двое пострадавших. Скорые везут. Тяжелый случай – водитель грузовика, множественные травмы, вероятно, проникающее ранение брюшной полости, подозрение на внутреннее кровотечение. Молодой парень в легковушке – контузия, вероятно, переломы, но стабилен. Прибудут через пять минут. Вас просят на грузовика. Хирург на месте заподозрил повреждение селезенки.
Марк кивнул. Никаких лишних слов. Мост. Дождь. Идеальный рецепт для катастрофы. Он уже почувствовал знакомый привкус адреналина на языке – горьковатый, как полынь, но бодрящий. Это был тот самый наркотик, который заставлял забывать о внутренней пустоте, хотя бы на время битвы за жизнь.
– Готовьте третий операционный. Полный комплект на лапаротомию, возможна спленэктомия. Быстро. – Его голос был ровным, командным. Он двинулся к двери, сбрасывая халат с мокрыми от задумчивости плечами на ходу и ловя чистый, который протянула Анна. – Кто второй хирург?
– Доктор Крутов уже в пути, но пробки… Дождь.
– Ладно. Начнем без него. Кто с легковушкой?
– Петрова. Она справится.
Они вышли в ярко освещенный коридор, где уже царило предгрозовое напряжение. Мигали сигналы вызова, слышались сдержанные голоса, скрипели колеса катал. Воздух сгустился от ожидания боли.
Первым привезли водителя грузовика. Милан. Его имя прозвучало как стон из уст сопровождавшего фельдшера, пока они несли окровавленное тело на каталке по коридору в операционную. Милан Драганович. Иммигрант. Лицо землистого цвета, запавшие глаза закатились под веки, дыхание поверхностное, хрипящее. Рубашка на груди пропитана темной, почти черной кровью. Марк, шедший рядом, быстрым, опытным взглядом оценивал ситуацию: бледность, холодный пот, нитевидный пульс – признаки массивной кровопотери. Фельдшер, запыхавшись, докладывал на ходу:
– Грузовик. Пытался увернуться от легковушки… Лобовое столкновение об ограду… Водитель пристегнут, но руль… Осколки стекла… На месте пытались стабилизировать, но давление падает…
Марк лишь кивнул. Его мозг уже работал на опережение, прокручивая возможные сценарии, требуемые инструменты, порядок действий. Он видел не человека, а сложный механизм, вышедший из строя, который нужно срочно починить. Так его учили. Так было проще. Эмоции – роскошь, которую хирург не может себе позволить у операционного стола.
Затем привезли второго. Давид Дронов. Его несли на другой каталке, осторожно, фиксируя шейный отдел. Бледное, почти мальчишеское лицо, испачканное кровью из разбитой брови, выражало скорее шок и недоумение, чем ужас. Дорогая, мокрая куртка, разорванная на плече. Он стонал, но его глаза были ясными, он пытался что-то говорить, но слова путались.
– …папа… он… не знаю… торопился… черный… вылез… – бормотал он, глядя в потолок безумным взглядом.
Марк бросил на него беглый взгляд, оценивая приоритеты. Стабилен. Шок неглубокий. Переломы? Да. Но не смертельно. Его мозг уже вынес вердикт: угроза жизни минимальна. Вся его концентрация была направлена на Милана, чьи жизненные показатели неумолимо ухудшались с каждой секундой. Два человека. Две судьбы. Один балансировал на лезвии бритвы, другой – испуганный мальчик из золотой клетки, получивший жестокий урок реальности.
Операционная № 3 встретила их ярким светом и стерильным холодом. Милана переложили на стол. Марк, уже в маске и перчатках, стоял над ним, как полководец перед решающей битвой. Его руки, обычно такие твердые, на мгновение дрогнули – не от неуверенности, а от внезапного, острого осознания хрупкости всего. Вот он, человек. Кровь и плоть. Мечты, наверное, были. Семья? Дети? Кто будет плакать по нему? А там, в коридоре, мальчик, чей папа наверняка уже мобилизовал лучших адвокатов города.
– Анестезиолог? – голос Марка прозвучал резко, возвращая всех к действию.
– Готов, доктор.
– Начинаем. Скальпель.
Лезвие блеснуло под лампами. Хирург сделал точный разрез. Его мир сузился до поля операции: алого месива тканей, обломков ребер, пульсирующей опасности. Он вошел в зону. Ту самую, где время замедляется, где мысли становятся кристально ясными, а руки действуют сами, повинуясь годам тренировок и интуиции. Он нашел источник кровотечения – разорванную селезенку, похожую на изуродованный темно-красный плод. Кровь хлестала горячей струей.
– Зажим! Быстрее! Аспиратор, больше мощности!
Он боролся. Боролся за каждую каплю крови, за каждую секунду жизни этого незнакомца Милана. Он был богом в этом маленьком, ярко освещенном аду. Но даже боги иногда чувствуют тяжесть своего креста.
В какой-то момент, когда кровотечение было временно остановлено, и он готовился к удалению органа, Марк поднял глаза. Через стеклянную стену операционной он увидел мельком каталку с Давидом, которого везли в соседнее отделение. Юноша полусидел, его отчаянный, потерянный взгляд встретился с взглядом хирурга на долю секунды. И в этом взгляде Марка прочел не боль, не страх, а… пустоту. Какую-то недетскую, ледяную пустоту обладателя всего, кто вдруг понял, что его деньги не могут купить мгновение назад. Это был взгляд из другой вселенной, вселенной привилегий и безнаказанности.
Марк резко опустил глаза на рану. Пустота ответила пустоте. Но в его собственной пустоте что-то дрогнуло. Что-то холодное и тяжелое. Гнев? Отвращение? Или просто еще один слой усталости, ложащийся на душу свинцовой плитой?
– Спленэктомия, – произнес он ровно, возвращаясь к делу. – Продолжаем.
Операция шла долго. Удаление разорванной селезенки, ревизия брюшной полости, ушивание ран. Милан выжил. Технически – еще одна победа. Марк Долвинов снова вытащил человека с того света. Когда последний шов был наложен, а анестезиолог доложил о стабильных показателях, Марк отступил от стола. Он чувствовал не облегчение, а лишь глухое, гудящее опустошение. Руки в перчатках, залитые чужой кровью, повисли вдоль тела. Он смотрел на бледное, безжизненное лицо Милана, подключенного к аппаратам, и видел не спасенную жизнь, а бесконечную череду боли, реабилитации, потери работы, отчаяния семьи. И лицо того мальчика, Давида, с его пустым взглядом, накладывалось поверх, как негатив.
Он вышел из операционной, сдирая с себя окровавленные перчатки и халат. В ванной он стоял под ледяным душем, пытаясь смыть с себя не только кровь и запахи, но и эту гнетущую тяжесть. Вода стекала по его лицу, смешиваясь с чем-то соленым, что он не сразу осознал как слезу. Одна-единственная слеза усталости и какого-то смутного предчувствия. Он спас тело Милана. Но что спасет его самого? От этой пронизывающей пустоты? От этого растущего чувства бессилия перед машиной мира, где справедливость – лишь слово в дорогих словарях?
Он вышел, насухо вытерся, надел чистый халат. Ему нужно было написать историю болезни. Увидеть Альбину, его жену, и Киру, его маленькое солнышко, которое, наверное, уже спит. Обнять их, вдохнуть запах дома, почувствовать что-то настоящее. Но даже мысль об этом казалась ему сейчас непосильной ношей. Он был пуст. Как тот юноша в коридоре. Разными дорогами они пришли к одной пропасти безразличия.
В ординаторской было тихо. Дождь все так же бил в окна. Марк сел за стол, включил лампу, взял ручку. На чистом листе истории болезни Милана Драгановича он вывел разборчивым, усталым почерком: «Состояние после экстренной спленэктомии по поводу разрыва селезенки вследствие тупой травмы живота (ДТП). Операция: лапаротомия, спленэктомия, санация и дренирование брюшной полости. Состояние тяжелое, стабильное…»
Он замолчал, глядя на строки. За медицинскими терминами скрывалась сломанная жизнь. А где-то в другом конце больницы, под присмотром лучших врачей, оплаченных папиным кошельком, отходил от шока Давид Дронов, для которого эта ночь была лишь страшным приключением, не более. Марк вдруг с силой сжал ручку, так что костяшки пальцев побелели. Хрупкая пластмассовая трубка треснула с тихим щелчком, оставив на ладони маленькую, но болезненную занозу.
Он не стал ее вытаскивать. Пусть поболит. Это была единственная реальная боль в этом море абстрактного страдания. Он дописал историю болезни, поставил подпись – четкую, профессиональную, безупречную. Доктор Марк Долвинов. Спаситель жизней. Пленник собственной опустошенности. Человек, стоявший на перекрестке, где одна дорога вела к свету долга, а другая – в бездну грядущего отчаяния. И он еще не знал, что тень от его сегодняшнего решения, от этой спасенной, но искалеченной жизни Милана, уже легла на его путь, длинная и холодная, как питерская ночь. Дождь за окном казался теперь не просто стихией, а плачем мира по чему-то безвозвратно утерянному.
Глава 2
Есть боль, которая не кричит. Она не бьется в истерике, не рвет на себе одежды. Она поселяется внутри, как холодный, тяжелый камень, и тихо, неумолимо давит на все живое, что еще осталось в душе. Она – это понимание. Понимание того, что твое тело, этот верный инструмент, посредник между волей и миром, вдруг предало. Стало чужим, непослушным, бесполезным грузом плоти. И вместе с ним предает тебя весь мир, построенный на его надежности. Милан Драганович узнал эту боль. Не в грохоте металла на Крестовском мосту, а позже, в тишине больничной палаты, где стерильный воздух пахнет не жизнью, а тлением надежд.
Он пришел в себя медленно, сквозь плотную вату наркоза и невыносимую тяжесть в животе. Боль была тупой, всеобъемлющей, но знакомой – после двадцати лет за баранкой грузовика, кочевавшего по разбитым дорогам от Белграда до Питера, спина и суставы давно научили его терпеть. Но это… это было иное. Пустота слева под ребрами, где что-то важное, неуловимо необходимое, навсегда отсутствовало. Селезенка. Ему объяснили. Вырезали. Спасли. Слово «спасение» теперь казалось ему горькой насмешкой.
Первые дни сливались в мутный кошмар: уколы, капельницы, лица врачей, склонявшиеся над ним с профессиональным сочувствием, которое не достигало глаз. Марк заходил редко, его взгляд был острым, оценивающим, как скальпель, но скользил по Милану, как по сложному механизму, требующему починки. Механизму, который уже никогда не будет работать как прежде.
– Доктор… рука… – прохрипел Милан однажды, когда Долвинов проверял дренаж. Он пытался пошевелить правой рукой – той, что яростно дергала баранку в последнюю долю секунды перед ударом. Пальцы едва слушались, движение было скованным, болезненным. Марк взглянул на руку, потом в глаза Милана.
– Ушиб нервного сплетения. Сильный. Плечевого сустава. Восстановление будет долгим. Недели, месяцы. Терпение и упорная реабилитация. Главное – вы жив.
Главное – вы жив. Эти слова эхом отдавались в тишине палаты после ухода хирурга. Жив. Да. Но какая это жизнь? Жизнь груза? Жизнь обузы? Милан повернул голову к окну. Питерское небо, вечно плачущее или готовое заплакать, было похоже на грязный, мокрый бинт. Он закрыл глаза и увидел не больницу, а маленькую кухню их съемной двушки на окраине. Увидел Бояну, свою Бояну, с усталыми морщинками у глаз, которые появились слишком рано. Увидел Дару, свою ласточку, семи лет от роду, с копной темных, непослушных кудрей и смехом, звонким, как колокольчик, который он мог слушать вечно. И самое главное – увидел свои руки. Большие, сильные, с жилистыми венами и мозолями на ладонях. Руки, которые могли поднять дочь к потолку, чтобы она визжала от восторга. Руки, которые уверенно крутили руль сорокатонного монстра по самым сложным трассам. Руки, которые чинили протекающий кран, собирали хлипкую мебель из Икеи, лепили с Дарой смешных зверюшек из пластилина. Руки Кормильца. Руки Защитника. Руки Мужа и Отца.
Теперь правая рука лежала на одеяле, как чужеродный предмет. Пальцы, которые должны были сжиматься в кулак силы или нежности, лишь слабо шевелились. Боль, острая и жгучая, пронзала плечо при малейшей попытке поднять ее. Левая, хоть и целая, казалась предателем по ассоциации. Месяцы. Слово повисло в воздухе, как приговор. А работа? Грузовик? Кто ждет водителя с одной рабочей рукой? Кто даст кредит под такую неопределенность? Аренда, еда, школа Даре… Бояна работала уборщицей в офисе, ее зарплаты – на хлеб с маслом, да и то с натяжкой. Его заработок был столпом, на котором держался их хрупкий мирок иммигрантов.
– Драганович? – Голос медсестры вернул его в реальность. Она принесла бумаги. – Вот выписка. И направление на реабилитацию. Вам повезло с доктором Долвиновым, – добавила она, ставя бумаги на тумбочку. – Настоящий мастер.
Милан молча кивнул. Повезло. Да. Выжил. Мастер починил разбитый сосуд. Но кто починит разбитую жизнь? Он взял выписку левой рукой. Лист дрожал. Среди медицинских терминов, описывающих его новое, ущербное состояние, он нашел то, что искал: «…стойкое нарушение функции правой верхней конечности… выраженный болевой синдром… прогноз восстановления полной трудоспособности… сомнителен».
Сомнителен. Слово, мягкое, как пух, и тяжелое, как свинец. Оно означало конец. Конец уверенности. Конец его миру.
Выписка была оформлена. Бояна пришла за ним. Ее лицо, обычно теплое и живое, было застывшей маской. Она старалась улыбаться, гладила его по голове, говорила что-то бодрое про реабилитацию, про то, что все наладится. Но в ее глазах, глубоко-глубоко, Милан увидел тот же холодный камень страха, что давил и его. Он видел, как ее взгляд скользнул по его беспомощно лежащей правой руке, как сжались ее губы. Она знала. Знала все, еще до врачей. Знание бедности не нуждается в диагнозах.
Дорога домой в маршрутке была пыткой. Каждая кочка отзывалась болью в животе и в плече. Каждый взгляд попутчиков казался Милану обжигающим – он чувствовал себя калекой, выставленным напоказ. Бояна крепко держала его за локоть левой руки, как старика. Этот жест, полный заботы, унижал его больше всего.
Их дом. Крошечная прихожая, узкий коридор, кухня, где пахло борщом – Бояна старалась. И тишина. Гнетущая тишина, нарушаемая только вечным гулом холодильника. Дары не было – она еще в школе.
– Садись, Милан, отдохни, – засуетилась Бояна, снимая с него куртку. Ее движения были резкими, нервными. – Я… я поговорила с хозяином. Он… он понимает. Даст отсрочку по аренде. Месяц. Пока… пока…
– Пока что? – Голос Милана прозвучал хрипло, неожиданно громко в тишине. – Пока рука не волшебным образом заработает? Пока я не найду работу одноруким водителем? Или грузчиком?
Бояна замерла, отвернувшись к плите. Плечи ее сжались. Он увидел, как она быстро, украдкой, провела рукой по глазам.
– Не надо так, Милан, – прошептала она. – Не надо. Мы справимся. Найдем выход. Главное – ты дома. Живой.
Главное – ты жив. Этот рефрен звучал уже как проклятие. Жив для чего? Чтобы видеть, как его семья погружается в нищету из-за его беспомощности? Он подошел к окну, глядя на серый двор, на ржавые качели, на мокрые голуби. Его отражение в стекле было призрачным: осунувшееся лицо, тени под глазами, плечо, неестественно опущенное. И рука. Правая рука. Она висела плетью, как отдельное, ненужное существо. Он попытался сжать кулак. Мозг отдал команду. Нервы, словно оборванные провода под дождем, прошила дикая, рвущая боль. Пальцы дрогнули, сжались в жалкое подобие кулака на долю секунды и разжались. Капля пота выступила у него на виске. Не от усилия. От бессилия. От ярости на собственное тело.
– Папа!
Звонкий голос ворвался в кухню, как солнечный зайчик в подвал. Дарушка. Его ласточка. Она влетела, скинув рюкзак, ее глаза сияли радостью от встречи. Она бросилась к нему, как всегда, запрыгнуть на руки, обвить шею.
Инстинкт отца сработал мгновенно. Милан развернулся, его левая рука рефлекторно потянулась обнять дочь. Но правая… Правая рука не успела. Не смогла. Он не смог подхватить ее, как раньше, уверенно, сильно, закружить. Дарушка налетела на него, обняла за талию, и его тело, ослабленное болью и операцией, дрогнуло. Он едва устоял на ногах, схватившись левой рукой за подоконник. Острая боль в животе и плече заставила его вскрикнуть.
– А-а!
Девочка отпрянула, испуганная. Ее сияющие глаза широко распахнулись, наполнились слезами и недоумением.
– Папа? Что… что с тобой? Я… я тебя толкнула? Прости!
Она стояла перед ним, маленькая, сбитая с толку, виноватая. Ее ручки, которые так стремились обнять, беспомощно повисли вдоль тела. Милан смотрел на нее. На ее испуг. На ее непонимание. Он видел, как рушится в ее детском мире незыблемая истина: папа сильный. Папа всегда поймает. Папа никогда не упадет. Его сердце сжалось так, что перехватило дыхание. Боль в плече померкла перед этой новой, невыносимой агонией стыда и горя. Он не мог поднять свою дочь. Не мог. Физически. Его руки – его гордость, его оружие, его инструмент любви – предали его в самый важный момент.
– Нет… нет, ласточка моя, – прохрипел он, опускаясь на колени перед ней, игнорируя боль, разрывающую тело. Левой рукой он притянул ее к себе, прижал к груди, пряча лицо в ее мягких волосах. – Не ты… это я… я просто… устал. Очень устал. Ты не виновата. Нисколечко.
Он чувствовал, как она дрожит, слышал ее сдержанные всхлипы. Он гладил ее по спине левой рукой, а правая, эта бесполезная, предательская конечность, безвольно лежала на его колене. Он целовал макушку дочери, шептал утешения, а внутри него выл голос безнадежности. Это был не просто эпизод. Это был символ. Крест на всем, чем он был. Отныне он не Кормилец. Не Защитник. Он – обуза. Человек, который не может даже поднять своего ребенка.
Вечером, когда Дара, убаюканная неловкими сказками Бояны, уснула, Милан сидел на кухне. Перед ним стоял стакан с водой, который он налил себе левой рукой, пролив половину. Бояна молча мыла посуду, ее спина была напряжена как струна. Воздух висел густой пеленой невысказанного.
– Завтра… завтра схожу в центр занятости, – сказал Милан глухо. – Может… консьержем куда. Или сторожем. Что-нибудь… сидячее. С одной рукой.
Женщина не обернулась. Только плечи ее снова сжались. Она знала, как и он, что вакансий для "одноруких" в их районе не было. Конкуренция за любую работу была бешеная. Здоровые-то с трудом устраивались.
– А этот… Дронов? – вдруг спросил Милан, глядя в стакан. – Виновник. Богатый. Его отец… Он заплатит? Хоть что-то? На лечение? На жизнь?
Она медленно выключила воду. Вытерла руки. Повернулась. Ее лицо было пепельным.
– Я… я звонила. В ту контору, что полиция дала. Адвокаты его… – Она сделала паузу, собираясь с духом. – Они сказали… что их клиент тоже пострадал. Что вина еще устанавливается. Что есть страховка, но… – Она махнула рукой, жест был полон горькой безнадежности. – Страховка покроет твое лечение. Частично. И все. "Компенсации морального вреда и утраты трудоспособности – это уже совсем другие суммы и долгие суды", – сказали. "Сложно доказать". И посоветовали… – голос Бояны сорвался, – посоветовали не терять время и искать социальные пособия. Подачки.
Подачки. Слово упало на кухонный стол с глухим стуком. Милан смотрел на свою правую руку, лежащую на коленях. Он представил себя, стоящего в очереди за подачкой. Унижение сжало горло горячим комом. Он был сильным. Он всегда работал. Честно. Потом. Руками. А теперь…
Он вдруг резко встал, задев стакан. Вода разлилась по пластиковой скатерти. Бояна вздрогнула.
– Милан…
Но он уже шел в крошечную ванную. Закрылся. Включил свет. Уставился в зеркало. В лицо, которое он едва узнавал. И на свою руку. Он поднял левую руку, медленно, с трудом дотянулся до выключателя. Щелчок. Темнота. Абсолютная. Он стоял в темноте, опираясь здоровым плечом о холодную плитку, и слушал, как внутри него, на месте вырезанного органа и сломанной руки, растет, заполняя все пространство, нечто новое. Холодное. Тяжелое. Безысходное. Это была не просто боль. Это была смерть его мира. Смерть Милана Драгановича, каким он себя знал. А что родится из этого праха – он еще не знал. Знало только безжалостное время и этот камень на дне души, который становился все тяжелее. Он опустил голову на плитку. И в тишине ванной, под аккомпанемент капающего крана, прозвучал первый, заглушенный стон. Не от физической боли. От боли, перед которой медицина бессильна. От боли раздавленного достоинства.
Глава 3
Тяжесть. Она поселилась в Марке не вдруг, а просочилась, как холодная, густая смола, заполняя каждую щель его существа после той роковой ночи на Крестовском мосту. Это была не просто усталость костей или мышц – усталость костей можно согреть ванной, усталость мышц растереть руками. Это была тяжесть самой души, отягощенной пониманием. Пониманием того, что мир, который он инстинктивно делил на клетки операционной – на жизнеспособное и некротическое, на спасаемое и обреченное – был устроен куда более цинично и несправедливо. За стенами больницы «Милосердие», где белый цвет стен обманчиво намекал на чистоту, царила грязь иного порядка. Грязь, перед которой скальпель был бессилен, а знание анатомии – смехотворно.
Дни после спасения Милана Драгановича слились для Марка в серую, безликую череду. Он выполнял обязанности с механической точностью высококлассного автомата: обходы, операции, консилиумы. Руки помнили каждое движение, мозг выдавал диагнозы и решения, но сердце… сердце молчало. Оно превратилось в тот самый холодный камень, который он когда-то лишь смутно ощущал, а теперь носил внутри постоянно, как невыносимый груз. Камень бессилия. Камень осознания цены спасенной жизни и легкости, с которой эта цена игнорировалась теми, кто ее назначил.