Жизнь в ярких красках

- -
- 100%
- +
Я, в очередной раз скатилась с горки и побежала обратно наверх вместе с другими детьми – мы все шли цепочкой, толкая друг друга, красные, горячие от мороза и восторга. И вдруг двое мужчин словно выросли из темноты. Они перегородили мне дорогу.
– Пойдём с нами, всего на минутку, – сказал один, наклоняясь слишком низко, слишком близко.
Я замерла. Оглянулась – искала взглядом сестру, хоть какую-то опору. И в этот миг один мужчина резко схватил меня за руку и потянул с неожиданной, взрослой, жёсткой силой. Я дёрнулась, но второй тут же перехватил меня с другой стороны. Они тащили меня в сторону посадки – туда, где шум детских голосов становился меньше, а тьмы – больше.
Паника захлестнула меня, как ледяная вода. Я закричала, забилась так в истерике, будто во мне проснулся зверёк, загнанный в угол. Била ногами куда попало, но шуба и многослойная зимняя одежда только делали меня неуклюжей. Тогда один отпустил мою руку, чтобы ухватиться крепче. В порыве я упала на спину, снег ударил в затылок, воздух вышибло. В этот момент оба схватили меня за ноги и поволокли по сугробам.
Я орала. Орала так, что, казалось, разорву собственную грудь. Орала наверное громче чем тот поросёнок на вертеле, которого видела, когда мы жили за железной дорогой. Но визжащие дети, музыка из чужих окон и общий переполох вечернего двора поглотили мой голос. Мир продолжал веселиться, пока меня волокли в его глухую, мёртвую часть.
Вязаная матерью шапочка сползла мне на лицо, закрыла глаза – я ничего не видела, только чувствовала, как снег холодным наждаком драло лицо, а я вырывалась, дёргалась как безумная.
В конце концов шапка слетела и теперь две длинные косички с большими завязанными бантами цеплялись за все кусты, как будто и они были против меня, больно тянули волосы, пытаясь сорвать с меня скальп, пока те двое тащили меня дальше, всё глубже, туда, где фонарь уже не достаёт светом.
И вдруг – один из них оступился, провалился коленом в рыхлый снег и, ухватившись за ствол тонкого дерева, громко выругался. На мгновение он отпустил мою ногу, рассчитывая на второго.
Это мгновение спасло меня.
Я со всей силы ударила свободной ногой второго по колену – так резко, что он ойкнул и ослабил хватку. А я – выскользнула, вырвалась, оставив в его руках большой старый валенок, доставшийся мне от сестры.
И бросилась бежать.
Я не помню, как дышала. Не помню, касалась ли ногами земли. Мне казалось, что я лечу над снегом, в одном носке, но жаждущая жить. Их голоса били в спину:
– Беги! Беги, сучка бешеная! Мы тебя ещё поймаем!
Но я бежала, как будто могла прорвать собой сам воздух. Бежала, не чувствуя холода. Не чувствуя тела. Только страх был живым. Только страх нёс меня сквозь ночь.
И с тех пор я знала: мир может в любой миг распахнуться чёрной дырой, из которой никто тебя не вытащит. Особенно если ты – ребёнок. Особенно если твой крик тонет в чужом веселье.
Я больше не ходила на горки. Обходила их стороной даже днём, будто они были не детской забавой, а каким-то проклятым местом, где земля помнит каждый мой страх. Оглядывалась по сторонам, каждый силуэт воспринимала как угрозу, каждое приближение взрослого – как сигнал к бегству.
В мой детский ум, ещё гибкий и незащищённый, как тонкий ледок весной, неумолимо вписывались программы опасности. Они ложились в меня, как трещины, которые уже не срастаются: будь готова, за тобой снова могут прийти. Зло может притаиться где угодно – в тени дерева, в шумной толпе, в обычном дворе, который вчера казался безопасным.
Я становилась всё более настороженной, запуганной и тихой. Внешне – просто ребёнок, который «перестал гулять с другими». Но внутри будто поселилась дрожь – тонкая, постоянная, как фоновый звук, который слышит только установленная кнопка тревоги внутри тебя.
Так я училась жить в мире, где никто заранее не предупреждает: сияющий каток может обернуться ловушкой, а громкая музыка – стать ширмой для ужаса. Училась жить, вечно прислушиваясь к шагам за спиной, потому что однажды уже узнала – спастись можно только если бежать. И очень быстро.
Глава 5
Катакомбы
5
Я чувствовала себя загнанной в угол, как животное, которого долго и методично прижимают к стене, лишая пути к бегству. Нападки матери становились всё яростнее – словно с каждым днём в ней пробуждалась новая, более жестокая сила. Её слова жалили, как острые иглы. Впивались в кожу, оставляя невидимые, но жгучие раны. Она не давала мне ни шага, ни вдоха без укола: твердя о проституции, о публичном доме, о том прекрасном будущем, которое, по её словам, давно меня ждёт, и которое она для меня приготовила.
Теперь она не стеснялась ни слов, ни выражений. Казалось, она получала особое наслаждение от того, чтобы произносить вслух грязные картины моего «будущего», смакуя каждое слово, будто оно было ей сладостным. Она говорила и говорила – бесконечно, мучительно – и каждый её выпад выбивал из меня последние силы. Я сжималась внутри, как человек, которому никто не оставил выбора. Я пряталась от неё на работе – единственное место, где можно было хотя бы ненадолго перестать существовать в её аду.
Но и там тень страха преследовала меня. На кухне отеля я всё чаще оглядывалась с опаской, избегая встреч с Николаем и старалась не показываться на верху, где две огромные мойки забитые кофейной гущей были переполнены, будто символизировали моё состояние – засорённое, тёмное и беспомощное.
Но то, что произошло в воскресенье вечером, стало кульминацией этого кошмара. Мать – в своём бешеном, слепом гневе – заявила, что в десять вечера Николай будет ждать меня на автобусной остановке за «Нептуном». Её лицо перекосилось, словно от неистового безумия. И прежде чем я успела хотя бы вдохнуть, она схватила меня, выволокла к двери и с холодной, почти торжественной жестокостью вытолкнула в коридор, захлопнув дверь так громко, будто ставила печать на моё приговорённое существование.
Всё, что происходило потом, походило на кошмарный, вязкий сон. Я не понимала, что делаю, куда иду, кто я вообще. Мир вокруг стал затуманенным, словно кто-то натянул на меня пелену. Я ощущала себя как затравленный зверь, который уже потерял ощущение собственного тела. Деперсонализация окутала меня, как густой туман: я была вроде бы рядом с собой, но не внутри – как будто наблюдала всё со стороны, и не могла вмешаться.
Я спускалась вниз по широкой лестнице отеля, и каждый её пролет казался бесконечным спуском в бездну. Я медленно переставляла ноги, а руками цеплялась за перила – держалась за них так, будто хотела, чтобы они запутали мои пальцы, удержали, привязали к этой лестнице и не отпустили к тому, что ждало снаружи.
Слёзы текли сами по себе, без рыданий, без звука – просто лились, как вода из пробитой трубы. Это было отчаяние, от которого нет спасения, беспомощность, которая сковывает тело, и безнадёжность, будто мир окончательно закрылся, и выхода больше нет. Я не шла – я плыла вниз, как во сне, в котором всё давно предопределено. И я знала: никто мне не поможет. Никому нет дела.
Лестница вела вниз, а я -медленно плыла в свою собственную пропасть.
Спустившись, я вдруг столкнулась с Василием – он, именно сегодня, в этот вечер решил прогуляться перед сном, и теперь будто вынырнул из тягучей темноты прямо в круги желтоватого фонарного света. Его тёплый, удивлённо-радостный голос ударил в меня, как внезапный прожектор, освещающий место, где ещё миг назад была лишь паника.
– Куда это ты собралась в такое время? – спросил он мягко, но удивлённо. – Почему плачешь? Что случилось?
Я не могла произнести ни слова. Всё тело тряслось, как от лихорадки. Я только подняла руку и указала в сторону тени у стены, где стоял Николай – слабо различимый, словно нарочно прячущийся от света. Василий обернулся, и сияние в его взгляде погасло мгновенно – глаза сузились, плечи напряглись, как у зверя, который внезапно учуял угрозу.
– Ты с ним собралась идти? – его голос стал низким, опасным. – С этим сутенёром?
Я даже моргнуть не успела, как он резко выпрямился, шагнул ближе и обхватил меня за плечи так уверенно, будто мы давно были вместе. Его рука была горячей, живой, сильной – и этой силы в тот момент мне хватило, чтобы не рухнуть прямо на ступеньки. Он наклонился к самому уху и, почти не разжимая зубов, прошептал:
– С ним ты не пойдёшь. Не бойся. И молчи. Я всё решу.
Мы подошли к Николаю. Василий вдруг стал вежливым, почти официальным – поздоровался, спросил, что тот хочет от его девушки. Это «его» прозвучало так убедительно, что даже у меня дрогнуло сердце. Николай, казалось, не ожидал такого поворота события.
– Твоя девушка? – удивлённо произнёс он и начал переминаться, бурчать что-то невнятное.
– Подожди меня на входе, – тихо сказал Василий мне, не глядя, и остался с Николаем.
Я ушла, чувствуя, как подкашиваются колени. Их голоса за спиной глухо перекатывались через стены, но слов я разобрать не могла. И, наверное, к лучшему. Позже, спустя месяцы, я спрашивала Василия, что он тогда сказал Николаю – он только усмехался и отмахивался. Но в ту ночь он стал моим ангелом, стоявшим меж мной и пропастью, куда меня толкала собственная мать.
Но в комнату отеля он со мной войти не мог. Там его свет не имел власти.
Когда я поднялась, мать уже ждала – раскалённая, как печь. Она кричала, била посуду, швыряла вещи, шипела сквозь зубы такие слова, от которых хотелось провалиться под пол. Казалось, что она сражается с собственными демонами, и я у этих демонов – мишень.
Так длилось всю ночь. А утром, будто ничего не было, она собрала чемоданы и исчезла на два дня.
Позже выяснилось – ездила к границе встречать Иру, дочь своей подруги из Днепродзержинска. Ира появилась у нас в отеле как человек, сбежавший из своего собственного кошмара: конфликт, парень, нож, прыжок из окна… Ей грозил срок. Мать Иры подделала документы, лишь бы спрятать дочь.
Моя мать уже решила за всех:-через мать Иры увезти мою дочь в Украину: «чтобы не болталась под ногами». А мне, по её расчетам, суждено было «смириться» и уехать с Николаем. А там… кто знает, увижу ли я Владу снова и когда.
Вот так, среди чужих судеб, поддельных документов, ночных угроз и криков, я вдруг поняла: моя жизнь – не шторм и не буря. Это – зыбучий песок. И каждый неверный шаг может стянуть туда, откуда уже никто не вытянет.
Мать оформила Иру на своё имя, как её поручитель – будто взяла под крыло, хотя на самом деле просто хотела обменять одну жизнь на другую. Мы переехали в более просторную комнату: три кровати, немного больше воздуха, и всё равно – тот же затхлый запах недосказанности и напряжения, висящий под потолком, как пыль. Ира, конечно, поселилась вместе с нами.
С её появлением атмосфера изменилась – не в корне, но будто в комнате приоткрыли окно, и сквозь щель вошёл хоть какой-то ветер. Это была лишь пауза, передышка, тонкая плёнка между мной и очередным материнским приступом. Но я вдруг почувствовала, что уже не одна в этом маленьком аду.
Мать стала меньше меня дёргать. Не рассказывала о «богатой жизни», которая вот-вот должна была случиться, если только я перестану быть такой дурой. Мы почти не разговаривали – жили рядом, как соседи по какой то случайности. Теперь очередь слушать бесконечные монологи матери перешла к Ире. Ей доставались и жалобы на «неблагодарную дочь», и театральные сцены с падениями на пол, и показательные «сердечные приступы», и звонкие хлопки ладонями по грудной клетке, если в момент истерики она решала «умирать».
Но Ира только фыркала, закатывала глаза, крутила пальцем у виска – и делала мне тайные знаки, чтобы я тоже не покупалась на этот спектакль. В её цинизме было спасение: она относилась к матери как к нелепо разыгрывающейся актрисе, а не как к чудовищу, от которого некуда бежать.
***
Когда мать в очередной раз «заболела» – на этот раз хитростью, маскируемой под слабость, – мне пришлось заменить её на работе в ресторане «U Fоntánа». Этот ресторанчик, уютный, с деревянными столами и выцветшими скатертями, находился в получасе ходьбы от отеля. По утрам там пахло свежим хлебом и кофе, а по вечерам – тушёным мясом, луком и чем-то домашним, почти забытым.
Повар Пётр – огромный, добродушный, с улыбкой, которая будто освещала всю кухню – обещал поговорить с начальником фабрики новогодних игрушек. Если повезёт, меня возьмут туда, и у меня появится хоть какая-то стабильность. А пока я успевала работать сразу в двух местах – в «Нептуне» и здесь, у Фонтана.
Работала я много – до изнеможения, до боли в ногах, до пустоты в голове. Но денег не видела ни копейки. Зарплату в обоих ресторанах получала мать – и складывала куда-то в свои тайники, не покупая нам ничего. Даже хлеб – и тот казался ей излишеством.
Единственное, что хоть как-то согревало меня, – то, что через каких-то своих знакомых она устроила Владу в детский сад. Я знала: там ей дают еду, там тепло, там взрослые, которые хотя бы не кричат. И это давало мне силы стоять на ногах, даже когда хотелось упасть на кухонный пол и лечь среди грязных тарелок.
Сама я питалась тем, что выдавали один раз в день – или тем, что оставалось на тарелках. Иногда – сам шеф «У Фонтана», неся кучу грязных тарелок мимо, доедал кусочки, оставленные клиентами.
Облога – еда, которой украшали блюда: капуста, апельсиновые дольки, листики салата – путешествовала из тарелки в тарелку, пока не теряла товарный вид. И только тогда, сморщенная, уставшая, как мы сами, бывала разрешена к тому, чтобы её можно было доесть или выбросить. Так и я себя чувствовала – будто была украшением чужого стола – тем, что красиво смотрится, но в любой момент может отправиться в мусор.
Ресторан «У Фонтана» был меньше «Нептуна», но в своей тесноте он казался живым существом – дышащим паром из кухни, пахнущим чесноком, жареным мясом и специями. По вечерам он превращался в набитую до краёв коробку с голосами, смехом и звоном бокалов, и чем больше там было людей, тем больше работы для меня.
Работы в таком месте хватало на троих, а делала всё я одна. Здесь были свои законы – строгие, как армейский распорядок. Присесть было запрещено. Если не было тарелок, я должна была чистить плиту. Если плита блестела, я должна была тереть столы. Если столы были вытерты – мыть пол. Пауза считалась преступлением, а усталость – слабостью, которую никто не собирался учитывать.
А когда ресторан наконец закрывался и довольные гости расходились под звон бокалов и смех, мне начиналась вторая смена – та, что не видна никому.
Моей обязанностью было вымыть всё. Не только посуду – бесконечные горы тарелок, кастрюль, сковородок, липких ложек и бокалов с засохшими разводами вина, – но и каждый стол, к которому ещё минуту назад тянулись руки чужого веселья. Я стирала их влажной тряпкой, наблюдая, как исчезают следы чужих ужинов, разговоров, свиданий, праздников – и как будто стиралась вместе с ними и я.
Столы заканчивались, начинался пол.
Полы в «У Фонтана» были особой пыткой: деревянные, с мелкими щелями, куда забивалась грязь, вино и жир. Я скребла их щёткой, пока плечи не болели так, что казались чужими. Пахло уксусом, хлоркой и горячим металлом. Пахло изнеможением. Я вставала на колени, мыча от нагрузки, и продолжала, потому что остановиться было нельзя – иначе завтра начальник скажет, что пол липкий, и оштрафует.
А потом наступала очередь туалетов.
Там, где вечером журчала музыка и смех, теперь было лишь эхо чужих тел и запахи, от которых хотелось отвернуться. Я мыла унитазы, раковины, стены, бортики, смывала пятна, о которых никто не хотел знать, ополаскивала пол, пока вода не становилась прозрачной.
Иногда я видела в зеркале своё отражение – раскрасневшееся лицо, потные волосы, глаза с красными прожилками.
И казалось, что смотрю на девушку, которая давно потеряла имя и стала частью инвентаря: тряпкой, щёткой, ведром.
Работа заканчивалась глубокой ночью. Я выходила на улицу, и тишина ударяла по ушам так же оглушительно, как дневной шум. Воздух казался чужим – свободным, но не для меня. Я шла к отелю, стискивая больные руки в кулаки, чтобы не расплакаться от того, как они пульсировали под трещинами начинающейся экземы.
А утром всё начиналось заново.
Чужие тарелки, чужая грязь, чужая жизнь.
И так же – ни минуты покоя, ни капли сострадания.
Только долгий, вязкий путь обратно туда, где от меня требовали быть сильной, но лишали всего, что делает человека живым.
Моющие средства разъедали кожу. Я работала без перчаток – их мне никто не выдавал, а купить было не на что. Кремов у меня не было. Через несколько недель кожа на руках превратилась в пылающее поле: красные пятна, трещины, зуд, жжение. Экзема расползлась вверх, достигнув локтей.
Руки покрылись коростами – грубыми, плотными, как кора на старом дереве. Иногда, сгибая пальцы, я чувствовала, как трещины раскрываются, и тёплая кровь медленно стекает к запястьям. Я заворачивала руки в тряпки и прятала под длинными рукавами рабочего халата.
Вечером я возвращалась в отель, где от усталости дрожали колени, и мазала руки дешёвым кремом. Он не лечил – просто делал боль гладкой, скользящей, смазывал её на пару минут. Однажды мать увидела, что я выдавила чуть больше обычного – горошину, не каплю. И взорвалась.
– Ты с ума сошла?! – закричала она. – Ты знаешь, сколько он стоит?! Это мои три часа работы!
Её лицо исказилось так, будто я плеснула ей в глаза кипятком. Её раздражало всё: как я дышу, как стою, как втираю этот крем в свои измученные руки.
О том, что эти руки разорваны, обожжены химией и болью, – ей было глубоко всё равно. Её волновал только тюбик. Только её труд. Только её мир, в котором для меня не было даже угла – лишь обязанности.
Иногда она приносила из ресторана недоеденный кусок отбивной – явно с тарелки клиента. Прятала его в крошечной кухоньке отеля, как добычу. Иногда забывала. Через день-два мясо начинало отдавать кислым запахом, тонкой плёнкой на поверхности.
Когда она находила эту отбивную, уже подпорченную, она бросала её на стол:
– Вот. Ешьте.
Мне и Владе.
Если я отказывалась давать дочери тухлую пищу – и себе тоже, – раздавался её вечный, неизменный приговор:
– Что? Зажрались? Неблагодарные твари!
И я молчала. Потому что спорить было бессмысленно.
Потому что в той жизни всё, что у меня было, – это пара выжженных химией рук и ребёнок, которого я должна была любой ценой уберечь от чужой грязи, даже если она приходила в виде отбивной с чужой тарелки и собственной матери, что называла нас тварями.
***
К тому времени повар Пётр из ресторана «У Фонтана» сдержал своё слово. Он поговорил с шефом фабрики новогодних игрушек – и меня приняли на работу. Когда я узнала об этом, моё сердце, казалось, взлетело так высоко, что задело потолок нашей тесной гостиничной комнаты.
Это была не просто работа.
Это было моё спасение.
Мой тайный, выстраданный билет в жизнь без материнского крика и вечного унижения.
И в тот же вечер, пока мать ещё была на работе, я сделала то, на что никак не решалась долгие недели. Я быстро собрала наши с Владой вещи – детские кофточки, мои одежды, блокнот – всё, что у нас было, всё, что составляло нашу маленькую вселенную. Василий тем временем договорился на рецепции, чтобы нас переселили в другую комнату, подальше от матери, на другой этаж.
Он говорил спокойно, уверенно, и голос его для меня стал голосом защиты.
Ира, с её мягкими руками и строгими глазами, помогала укладывать вещи в сумку, поглядывая на дверь, как будто могла силой желания удержать мать от внезапного появления.
Переезд занял несколько минут.
Но именно в эти минуты я впервые за долгое время почувствовала, что могу вдохнуть полной грудью.
Когда за нами закрылась дверь новой комнаты, чистой, светлой и без тени материнского присутствия, я стояла посреди неё и не верила.
Не верила, что всё – закончено.
Что больше не будет ночных скандалов, слёз, истерик матери.
Что она больше не будет стоять надо мной со своими упрёками и обзывательствами.
Страх ещё шептал – тихий, змеиный: «Она найдёт тебя. Она постучит. Она будет кричать под дверью».
Но теперь этот шёпот тонул в другом, сильном, как удар сердца:
Я свободна. Свободна- хотелось кричать.
И главное – я больше не одна. Здесь, в чужой стране, где всё было новым и хрупким, у меня появились люди, которым я могла доверять: Василий и Ира. Они ничего не спрашивали, ничего не требовали. Просто стали рядом – как опора, как две тёплые руки, удерживающие меня над пропастью.
Они стали моим светом.
И я знала: что бы ни случилось, они помогут.
Не потому, что должны – а потому что видели меня, мою боль, мою решимость, мою жажду жить.
Двадцать девятого ноября девяносто девятого года я получила долгожданную общанку – тот самый документ, дающий право на проживание в Чехии.
Он был тонкий, сероватый, ничем не примечательный. И всё же, держа его в руках, я ощущала, будто держу собственные крылья.
С этого дня мне больше не нужно было каждый месяц, как беглянке, пересекать границу Польши и тут же возвращаться обратно – то с Васей, то с Ирой, вымученной, сонной, дрожащей от усталости.
Этот документ стал не просто бумагой.
Он стал печатью на моей новой жизни.
Ещё одним шагом – твёрдым, уверенным, настоящим – к свободе.
К дому, который я теперь могла построить сама.
К завтрашнему дню, который больше не казался туманной угрозой, а светлым, почти реальным обещанием.
***
Ближе к Новому году мать исчезла из отеля так же незаметно, как хищница, покидающая логово после ночной охоты. Ни скандала, ни хлопнувшей двери – только едва слышный шелест: сумка, вынесенная на лестничную площадку; ещё одна – через час; третья – под покровом тишины. Она делала это так тщательно, так выверенно, будто планировала побег не от людей, а от самой собственной тени.
Сумки она относила к женщине, жившей неподалёку от «Нептуна», и та, за пару монет, хранила её «добро», пока мать тихо вытравливала своё присутствие из отеля – как след преступления.
А затем она просто исчезла. Словно выцвела из мира. Словно и не было её никогда.
За ней остались только долги – густые, как чёрная мазута, следы.
Моя мать умела думать на несколько шагов вперёд. На десять. На сотню. Она знала, что придут ко мне. Что именно меня будут держать за горло за её двухлетнее проживание в отеле, за те сто четыре недели, что она жила припеваючи, не заплатив ни кроны. Она знала… и ей было всё равно.
Нет – точнее: так и было задумано.
Это была её месть.
Её холодный, точный удар.
Месть за моё неподчинение. За то, что я не пошла по её дорожке, не согласилась «зарабатывать телом», не превратилась в товар, как она хотела. За то, что посмела выбрать собственный путь.
Она тщательно рассчитала всё:
я должна была стать её кошельком, её банком, её подушкой безопасности.
Я – дочь – должна была оплатить её безбедные два года, а потом ещё и полгода нашего совместного проживания. Детский сад. Питание.
Всё.
Мать вернулась на Украину сытая, довольная, с набитыми деньгами сумками – и с лёгкой душой.
Мне же оставила наследство, тяжёлое, как каменная плита: долг, который я бы не смогла выплатить и за несколько лет.
И самое убийственное – она рассказывала всем, какая я «неблагодарная тварь», как бросила «бедную маму», вынудив вернуться домой.
Отец, услышав её версию, не поверил ни одному моему слову.
Говорил:
– Твоя мама не такая. Не могла. Этого не может быть.
Но я-то знала.
Я жила внутри этой правды.
К тому времени в отеле сменилось руководство. Старого шефа разоблачили – махинации, торговля женщинами, деньги в конвертах. Его посадили. Николай исчез, и я его больше никогда не видела.
А новые хозяева отеля пришли ко мне – за долгом.
Меня вызвали в кабинет. Сидели трое, смотрели так, будто перед ними мошенница, преступница, очередная беглянка. Я видела в их глазах не сомнение – приговор.
Они приставили ко мне человека – тень, которая ходила за мной шаг в шаг, дышала в затылок, следила каждый час.
– Чтобы не сбежала как мать!– под итожили.
Я тогда не жила – я существовала.
Не могла есть.
Не могла спать.
Будто стояла под водой, где каждый вдох – борьба.
До первой зарплаты было далеко. Василий подкармливал нас с Владой, приносил еду, яблоки, булочки. Но помочь финансово он не мог – никто не мог. Чужие беды никому не интересны, а я была для всех чужая.
Только Василий – снова он – спас меня.
Единственный.
Он пошёл к новому руководству, говорил за меня, убеждал, что я не сбегу, что я честная, что мать – это мать, а не я.
Он добился невозможного: мне разрешили отработать долг. Полный долг.
Каждый день – уборка. Где скажут. Когда скажут. Сколько скажут.


